мы выходим из тьмы, чтобы кануть во тьму…
Омар Хайям «Рубайят» (1048–1131)
Граница между светом и тенью – ты.
Станислав Ежи Лец (1909–1966)
художник брел домой; в ночном тихом воздухе отчетливо
были слышны его тяжелые, шаркающие шаги. Его немного
шатало от выпитого с друзьями, он был раздражен и бормотал
что-то про себя. Он ушел от друзей из ресторана, где они до-
вольно часто собирались, чтобы поговорить обо всем, исключая
искусство, о нем не было принято говорить на хмельную голо-
ву, о нем нужно говорить только серьезно и глубоко. Но вопрос
Генриха его обозлил: «Почему ты, Мати, пишешь посредствен-
ные вещи?» Этот вопрос среди легких тем и легкого хмельно-
го тона прозвучал неожиданно серьезно, не в тон, не во время,
не к месту. И если бы он исходил от кого-то другого, от знаме-
нитого Рихарда, например, он бы отшутился, но вопрос задал
Генрих, который был еще малозначащим, как художник, и са-
мым молодым членом их дружеского круга, его вопроса можно
было даже не заметить, но Матиас заметил и оскорбился. Даже
этот юноша заметил, что я стал рисовать посредственно, поду-
мал он с раздражением, поднялся и пошел прочь, домой, по ноч-
ному городу, залитому ясным лунным светом, хмельной и раз-
драженный. «Почему? – спрашивал он себя. – Когда я съехал
на писанину посредственных картин?» Сам не заметил, и дру-
зья тактично молчали. Только этот начинающий художник, еще
юноша, честный и открытый, заметил и не посчитался с его сла-
вой, его именем, спросил и даже, похоже, ждал ответа, смотрел
выжидательно…
Матиас был талантлив, и картины выходили из-под его руки
будто сами собой. Не в талантливой ли небрежности лежало на-
чало его сползания в посредственность? Все эти поклонники,
ценители, эксперты, знатоки, любители, покровители гнали его
и загнали, как лошадь. Люди любят ставить на лошадей: если
она хорошо бежит, значит, она может бежать еще лучше. Ему
хорошо платили. И он старался, пока не уперся в какую-то сте-
ну. Он перестал чувствовать картины. Будто некая сила отняла
у него волшебный фонарь, которым он освещал темноту и вы-
свечивал, к своей радости, прекрасные картины. То, что рань-
ше приходило, как озарение, как откровение – яркое, цельное,
особенное – больше не являлось. В больной тяжелой голове во-
царились тишина и пустота. Его небо вдохновения не озаряли
больше золотые прекрасные молнии; радость он черпал теперь
в вине и, хмелея, искал в нем вдохновляющий, животворящий
свет. Но и радость ушла и он остановился. Теперь даже хмель
не возбуждал в нем видений и не рождал образов. Все погасло,
будто ушло во тьму. Произошло самое страшное, что может толь-
ко случиться с творцом, – он не может более извлекать свет
и отделять его от тьмы. Он пришел к истокам посредственности.
Посредственное – это еще тьма, здесь не дошли до света сути.
Придя домой, не раздеваясь, он упал на диван и тут же за-
снул. И провалился в странный сон. Будто он пошел в свою мас-
терскую, может быть, чтобы понять, там, в мастерской, почему
он стал посредственно писать? Над его мастерской стояла глу-
бокая тихая ночь; в черном небе сияла огромная желтая Луна.
Ее неземным светом были залиты полотна картин, находивши-
еся в мастерской; многие были начаты и не закончены; они на-
селяли мастерскую и составляли ее содержание: они были пов-
сюду – висели на стенах, стояли на полу у стен, лежали на трех
мольбертах. Но одна их них, – набросок юной женской голо-
вы, – лежала на мольберте в углу мастерской лицом к большому
окну. Внезапно ему показалось, что она открыла глаза и ахнула
от восторга, глядя в большое окно:
– Как божественно красиво! Почему красота всегда трево-
жит? – услышал он, будто шелест, ее взволнованный голос. —
Отчего сжимается и трепещет сердце? Что-то произойдет!
Я чувствую, я предчувствую… Грядут какие-то перемены в моей
жизни. Меня, наконец, допишут?! Но какой я буду? – задума-
лась незаконченная Картина, не отводя восхищенного взгляда
от небесного ночного пейзажа. – Я вся во власти художника,
этого пьяницы, этого гения… творца…
– Пьяницы… Гения… Творца… – пробормотал художник
во сне, глядя с изумлением на странную картину на мольберте…
– Ах, если бы я сама могла писать, я бы написала себя, но ка-
кой бы я стала?
Он видел, что Картина неожиданно задумалась над необыч-
ным вопросом, но, не найдя ответа, засмеялась своим мыслям,
и взглянула на желтую Луну.
– Мы все рождены светом, в нашей крови течет свет, и свет
изливают наши лица. Мы, освещенные, связаны кровным родс-
твом. Спокойной ночи, великая Луна! – прошептала Картина се-
ребристыми от лунного света губами.
– Освещенные? – снова изумился художник, видя себя в сво-
ей мастерской, стоящим перед странной картиной, и слыша, буд-
то наяву, ее серебристый голосок…
Утром, когда за окном еще стояли густые сумерки, он проснул-
ся от жажды и беспокойства, припомнил вчерашний вечер, свое
внезапное раздражение, и странный сон; он был все еще ярким
и стоял перед глазами, в нем было что-то ускользавшее, но важ-
ное, мучительное, какая-то мысль, истина, она таилась в этой
странной картине, но чтобы это понять, надо было ее дописать…
и она бы заговорила, она бы сказала!
Он тяжело встал, привел себя в порядок, достал из холодиль-
ника свежую бутылку красного вина, вынул с громким хлопком
пробку и налил себе почти полный стакан. Выпитое сразу удари-
ло в голову, он одобрительно улыбнулся этому действию и вне-
запно почувствовал сильное желание пойти в мастерскую, может
быть за ответом, снять беспокойство, которое засело со вчераш-
него злополучного вечера и томило его…
Поднявшись по винтовой лестнице в мастерскую, он стал
прохаживаться вдоль своих полотен. Две картины стояли
у двери в мастерскую, законченные, словно готовясь к выходу,
на продажу; он глядел на эти полотна и удивлялся, будто впервые
их видел. Они содержали явные недостатки, некоторые места
были откровенно плохо прорисованы, на многих была небрежно
положена краска. Виной была спешка, спешка, спешка, но все про-
щалось его таланту, его молодости, его мастерству. И он сам неза-
метно научился себе это прощать. Только сейчас он увидел цену
своим полотнам. Это были картины для украшения голых стен!
Он подошел к одной незаконченной картине, стоявшей у стены,
и долго недоверчиво ее рассматривал, потом отошел к другой,
тоже недописанной. Это тоже был его стиль, его темп, – бе-
гать от одной картины к другой, от одного впечатления к дру-
гому, от одной женщины к другой, от одной бутылки к другой.
Оттого многое, непростительно многое, оставалось незавершен-
ным, неосмысленным, упущенным, плохо освещенным…
– О боже, что же я рисую? – спросил он вдруг себя, не пе-
реставая удивляться себе, – похоже, мне только казалось, что
я художник, что я творец, могу творить выдающиеся вещи, до-
стойные остаться в чувствах людей, картины, к которым при-
ходят, как на свидание, как ходят в лес – для спокойствия, как
приходят к реке, – для умиротворения, как ходят в театр – для
впечатлений. Но могу ли я творить? Одной мазней больше, —
продолжал мрачно размышлять художник, стоя перед начатым
полотном. Он достал из бара в стене открытую бутылку вина
и сделал несколько больших глотков.
– Кажется, я мчался не в ту сторону, – пробормотал он, быс-
тро пьянея и яростно оглядывая свои картины, стоявшие вдоль
стен. – Ради этого я брался за кисть?!
Пьяно ухмыляясь, он подошел к нарисованному пейзажу
с пасущимися козами на горном лугу, и стал насмешливо его
рассматривать.
– Ну, покажи, художник, что ты тут пишешь? – пьяно ку-
ражась, спрашивал он себя, – это должно стать шедевром? Эта
картина должна затмить великое солнце?
Внезапно он схватил правой рукой нож, которым счищают
краску с полотен, и занес его над своим творением, но от крика
за своей спиной остановился. Картина на мольберте вздрогнула
О проекте
О подписке