Уже неделю оконные стекла украшались изнутри изморозью: палаты отапливались с горем пополам. Медперсонал отчаянно и безрезультатно ругался с руководством госпиталя, отказываясь смириться с тем, что чуть теплые батареи не прогревают до минимальной температуры даже палаты тяжелораненых.
Грань между тяжелыми и обычными ранеными была очень расплывчатой – все здесь находились в достаточно тяжелом состоянии. И нередко случалось так, что еще вчера ни на что не реагировавший больной – ни на звуки, ни даже на собственное имя, и по самые уши обмотанный бинтами, опутанный дренажными трубками, а то и с подвешенными конечностями, вдруг появлялся ни с того ни с сего в коридоре, да еще и сам управлял коляской, причем не скрючивался в ней беспомощным калекой, а восседал, как на троне, будучи не в состоянии скрыть недоумения: нереальное царство здравствующих людей слишком походило на сон.
На суетную атмосферу госпиталя выздоравливающие взирали с опаской, словно боясь обмануться. Для них всё как по щучьему велению вернулось на круги своя, и перед глазами снова громоздился тот самый мир, с которым так мучительно не хотелось расставаться, но пришлось – слава богу, лишь на время. Удивление и недоверие к окружающему постепенно вытеснялось обыденностью будней: вместе с жизнью возобновилась боль, ночные кошмары, страх перед будущим – от этого на лицах многих застыла гримаса недовольства. Но жизнь брала свое: хотелось всего и сразу – больничной каши, внимания медсестер, обещанной отправки вглубь России, в госпиталь родной части, поближе к дому.
И, словно пытаясь доказать себе самим, что домой вернутся не уродами-нахлебниками, все эти изувеченные горемыки с расшатанными нервами стучали костылями по дощатому полу, направляясь в «предбанник», к наспех залепленному кирпичами простенку, который разделял госпитальные корпуса. На лестничном пролете устраивалось молчаливое состязание: кто больше наглотается свистевшего в форточку ледяного ветра, который разгонял по углам вонь хлорки, пока она не успела въесться в стены, проникнуть в легкие, под одежду, в каждую щель; кто вместит в свое нутро как можно больше разъедавшего гортань дыма, будучи не в состоянии насытиться ядовитым армейским куревом.
Инвалидом был каждый второй. Степень тяжести увечий не зависела ни от толщины повязок, ни от того, сколько перенесено повторных операций, ни от количества ампутированных конечностей. Определить, кто есть кто, проще было по выражению глаз. Молодые калеки – кто однорукий, кто одноногий, кто с оскалом страха и ненависти, которые навеки отпечатывались на физиономиях, – взгляды окружающих ловили на себе с настороженностью и иногда становились похожи не на больных и не на солдат, а на подопытных зверьков, вдруг притихших в предчувствии фатального перелома в их судьбе. В конце концов, никто здесь не собирался отвечать на главный вопрос, мучивший всех поголовно: что будет дальше?
Рябцев не знал, сколько еще ему предстоит промаяться на больничной койке. Чувство неопределенности усугублялось очень неприятной внутренней дезориентацией во времени. Внутри всё словно было перерыто, как на вспаханном поле, но в мыслях, чувствах и даже в памяти он при этом ощущал вполне стойкий пространственный порядок. Лишь когда пытался думать о каких-то конкретных вещах, мысли наталкивались на стену.
Провалы в памяти вызывали острое ощущение пустоты под ногами. Голову переполняла мешанина раскромсанных в борозды мыслей, а в воображение беспрестанно врывались необычные, наплывающие друг на друга картины каких-то необжитых земель. То это были головокружительные просторы, они распахивались перед глазами Рябцева как бы с высоты птичьего полета, словно он парил над землей. То вдруг он видел сверху загородные домики с цветущими садами, и его охватывало острое, скорее приятное, ощущение необычности чужого домашнего уюта. В чужой уют мучительно не хотелось вторгаться без приглашения, незваный гость хуже татарина, но очень тянуло… Все эти картины погружали Рябцева в состояние, близкое к тяжелой сонливости, которое охватывает иногда после нескольких бессонных ночей. Он понимал, что из этого омута нужно вырваться, но пока все усилия оказывались тщетными.
Судя по разграфленному температурному листку, висевшему на планшетке в изголовье кровати, на котором медсестра с нерусским именем Гуля каждое утро подрисовывала ручкой тонкую кривую, не прошло еще недели, с тех пор, как он попал сюда. Срок короткий. Рябцев ежился от удовольствия, осознавая, что самостоятельно пришел к этому заключению. Чувство реальности, пусть и ненадолго обретаемое, создавало некий ориентир. Правда, чаще ему приходилось грести вслепую через призрачное пространство.
Иногда капитану чудилось, что он видит сквозь стены. Ему удавалось разглядывать с кровати соседнюю палату и операционную с двумя большими бестеневыми лампами на потолке. Поддавалась созерцанию даже требуха, вынутая из утробы бесчувственного оперируемого страдальца. Внутренности выглядели как на картинке. Всё, что окружало Рябцева наяву, наоборот, странным образом уплывало в сторону, заваливаясь набок и съезжая вниз, наподобие плотной тяжелой ткани, которой застелили слишком скользкую покатую поверхность.
Обоим его соседям по палате досталось безмерно. Прапорщик из комендантской роты был ранен и обожжен при обстреле машины в грозненском Черноречье. А молоденький лейтенант из-под Великих Лук, нарвавшийся, как Рябцев слышал, на «растяжку», лишился ног и половины лица. В госпитале у него началась гангрена, и даже врачи удивлялись, как ему удавалось выкарабкиваться. Правда, от окончательных прогнозов они пока воздерживались. С головы до ног обмотанный бинтами, лейтенантик лежал на койке, будто приготовленная к погребению забальзамированная мумия.
В палате стояла ровная тишина, изредка нарушаемая чьей-нибудь болтовней в коридоре да появлением медперсонала. Обстановка чем-то напоминала школьную тех минут, когда уроки заканчивались и в пустеющих коридорах раздавались лишь голоса уборщиц или задержавшихся учителей. Но тем уютнее бывало дремать под колючим шерстяным одеялом, особенно после обеда, когда солнечное тепло вливалось через окно в сумрак палаты, перетекало с тумбочки на пол и начинало сначала тихонько, а потом всё сильнее греть правый бок – то место, где ныло чаще всего; а затем, накалив металлический поручень над головой, ласково перемещалось к кровати безногого лейтенанта. На бесчувственном лице калеки что-то шевелилось. Парень начинал постанывать. Рябцев был уверен, что стонет тот не от боли, а от блаженства, просто не может воспроизвести ничего, кроме стона, своими поврежденными голосовыми связками.
Периодически появлялась медсестра. Она открывала форточку и проветривала палату. В фиолетовую серость вновь мрачневшего помещения вместе с морозным воздухом врывались завораживающие звуки улицы: там стучали, кричали, где-то вдалеке тарахтел какой-то моторчик. Гуля поочередно подходила к больным, прикасалась к каждому прохладными пальцами, от которых пахло нашатырным спиртом и йодом, и каждому просовывала под одеяло термометр.
Обменяться с медсестрой парой слов – даже это требовало усилий. Язык не слушался. Поэтому Рябцев предпочитал молчать и слушать то, что говорит она, поддерживая разговор мимикой и стараясь растянуть удовольствие от общения.
С того дня, как Рябцев почувствовал себя способным изъясняться членораздельно, мысли или слова, в которые он их облекал, казались скомканными, их приходилось расправлять, как оберточную бумагу. Фразы растягивались и получались совсем не такими, какими он их выстраивал в голове. Но синеглазая, темноволосая ингушка Гуля, к огромному его удивлению, понимала даже то, чего он не мог произнести. По выражению глаз она угадывала, кто хочет пить, кому надо оправиться, кого пора перевернуть на другой бок, а кому просто нужно услышать собственный голос.
Медсестра уверяла Рябцева, что его состояние удовлетворительное. Еще пара дней – и способность мыслить связно восстановится. Контузия была средней тяжести. А ранение в плечо, хоть и серьезное, – не смертельное. Осколок ему достался крупный, «с полкружки», но и тут повезло – кость не была задета. И хотя мышечная ткань срастается не так быстро, как у других, прийти в себя он должен был еще до отправки в Петербург, в свой госпиталь.
От слова «повезло» у Рябцева в голове словно колокольчики звенели. Кому повезло? Только ему? Где все остальные из его колонны? Разве в рейд на рассвете отправились не два отделения? И это не считая инженерной группы и прикрытия. Вместе с шестью мотострелками, которых командир подсадил до блокпоста, получалось тридцать три души. Тридцать три… Само число отдавало какой-то мистикой. Трояки впивались в душу, выворачивали ее наизнанку. Мысли путались. Они врывались в голову со всех сторон, но почему-то не могли уцепиться за пространство, в котором возникали. И от этого зависали в пустоте, будто мыльные пузыри. Чувство вакуума вдруг опять становилось невыносимым.
В голове по инерции раскручивалась последовательность событий. Благодаря этому числу – тридцать три – капитан припоминал обрывки разговоров с подполковником из войсковой контрразведки, который зашел к нему в палату, очевидно сразу же, как только он стал вменяемым, а уже после визита подполковника в памяти всплывали разговоры еще с какими-то задумчивыми офицерами, от которых пахло сеновалом и кирзой, – кто они были, он не помнил…
Первый БТР в колонне сгорел сразу. Экипаж из огня не выбрался. Кроме сержанта-контрактника Гречихина, заживо спекшегося в «урале», погиб один из шести мотострелков. Остальным удалось выбраться и уйти из-под обстрела в сторону Улус-Керта. Но восемь человек получили ранения, одно тяжелее другого. Троих же – опять мистическая цифра! – вообще не досчитались. Были основания предполагать, что эти трое попали в плен. По словам подполковника, расследование велось полным ходом…
В среду 1 ноября Рябцева навестил замкомандира. Майор Голованов был послан в бригаду за пополнением, застрял в Моздоке в ожидании свободного места на борту и первым делом отправился навестить всех, кого мог. С бесцветным и осунувшимся лицом, словно чумазый от многодневной щетины, майор принес в палату вонь выхлопных газов. Голованов изучал капитана немного недоуменным взглядом, на дне которого Рябцев не мог не видеть жалости к себе и, как ему казалось, упрека.
Капитан попытался приподняться. Но левую половину тела сковала мучительная боль.
– Ты крещеный? – спросил майор.
На покрытом испариной лице капитана мелькнула тень растерянности. Он не ответил.
– В рубашке ты родился… – сказал Голованов, скользнув взглядом по соседним койкам, на которых в неестественных для живых людей позах притихли двое незнакомых ему калек. И умолк.
– Мне говорили… Кажется… Не помню точно… – выдавил из себя Рябцев, – что половина наших… Что с ними?
– На днях еще двоих потеряли… Вялых из второй роты. Да ты помнишь его… И Загородников, водитель… Фугас. На той же трассе, – ненатурально равнодушным тоном сообщил майор. – На обочине бетонный столб лежал, а в нем фугас направленного действия. Изобретатели!
– Чем в нас… Че-ем стреляли? – помолчав, спросил Рябцев. – На дороге…
– В вас? Шмелями… Да всем подряд. Огонь открыли бешеный. Засаду устроили грамотно. Первую и последнюю машину накрыли. Радист твой, Журавлев, успел помощь запросить. Вертолеты вылетели. Но туман висел плотный слишком… Видимости – ноль. Бурбеза, молодчина, сообразил, что выводить народ нужно оврагом. Другого пути там и не было. Задний БТР дымил. Они им прикрылись. Вылезли за дорогу и двинули на Улус-Керт. Если б не он, всех бы вас по одному, как кроликов… – Замкомандира тяжело вздохнул и опять замолчал.
– Нас было… Тридцать три человека, – выдавил из себя Рябцев. – Другие… что другие?
– Бурбеза думал раненых собрать, но не смог. Всех, кто остался, бандюги добили в упор. В упор… всё, что могу сказать… – нехотя ответил Голованов. – Восемнадцать человек вышли. Павлихина, из замыкающего БТРа, тащили на себе, но не выжил. Скончался по дороге в госпиталь.
Майор встал и спросил, можно ли приоткрыть форточку. Подойдя к окну, он долго глотал холодный воздух, после чего, вернувшись к кровати, договорил:
– Троих из второго «урала» вообще не нашли. Наши прочесали всю местность… Фамилии… Лисунов, Кузьмин и еще, как его… Ферапонтов.
Рябцев, как приговоренный, смотрел в потолок.
– Раз вышли из-под огня, могли в лесу окопаться… Была такая гипотеза. Но нет. Ни слуху ни духу, – тяжело вздохнул замкомандира, будто в происшедшем была его вина. – Если честно, я как чувствовал. Да по этой трассе не то что колонну не проведешь… На днях Ми-8 летел. Так что ты думаешь? Из гранатомета долбанули… Прячутся в зарослях и палят, как в тире. Что делать? Бегать по чащобе за каждым?
– Как я… попал сюда? – спросил Рябцев.
– Мнение такое: кто-то из ребят присыпал, когда стало ясно, что вытащить нет возможности. Кто-то из наших прикопал тебя под листвой, в придорожной канаве, – глядя в пол, объяснил майор. – Рядом Суриков лежал. Мертвый. Руки у него… Смотреть было жутко. Оборваны вот по сих! – Ребром ладони майор прочертил себе по локтям. – Кости да мясо. Вот и думай о людях что хочешь. Отстреливался до последнего. Когда Бурбеза стал отходить, он остался, чтоб тебя вытащить. Они и забросали его гранатами. А ведь мог подтянуться к своим по канаве. В овраг мог уйти… Это уже Бурбеза рассказывал. – Майор помолчал и добавил: – Наши смогли узнать по линии ФСБ, что пленных в горах видели. Пока нет подтверждения. Двоих. Третий… Кузьмин после ранения вроде умер. Где точно находятся – неизвестно. На обмен предложат. Так что не всё еще для ребят потеряно…
В палату вошла Гуля. Она принесла лоток со шприцами. Голованов торопливо попрощался с Петром, пожелав ему скорее поправиться, и вышел.
Закрыв глаза, Рябцев попытался подтянуться на подушках повыше. Медсестра помогла повернуться на правый бок. Сделав ему укол, она занялась перевязкой обгоревших рук прапорщика. После окончания процедуры, измученный болью, тот погрузился в свое обычное состояние, близкое к беспамятству.
– Гуля… вы какого… вероисповедания? – спросил Рябцев.
– Зачем вам? – удивилась медсестра.
– Так… У вас глаза синие. И руки… какие-то… особенные.
– Что в них особенного?
– Я не то хотел… сказать… о другом подумал, – выдавил из себя капитан, радуясь, что ему удалось выразить мысль почти внятно.
– Йодом провоняли мои руки. А сегодня еще и хлоркой. – Гуля убрала за ухо прядь темных волос. – Антонина Степановна, уборщица наша, третий день на работу не выходит. Вот и моем полы сами – что ж делать?
– Заболела?
– Запой. Находит на нее, бывает.
– Антонина… Степановна? Н-никогда б не подумал, – удивился Рябцев, припоминая пожилую белесую женщину в массивных очках, которая напоминала ему родную тетю.
– Работа тяжелая, вот и срывается, – пожала плечами медсестра.
С кровати лейтенанта донесся стон. Приблизившись к нему, медсестра притронулась к его щеке и едва слышно произнесла:
– Тихо, милый, тихо. Здесь я. Больно тебе? Ну-ка, пошевели пальцами, если больно… Насчет вероисповедания… У нас ислам исповедуют, вы же знаете, – повернувшись к Рябцеву, сказала Гуля. – Но ведь его, лейтенанта, вы же не спрашиваете, кто он, какой веры? Он раненый, вот и всё.
Лейтенант продолжал стонать. Медсестра взяла его за руку, посчитала пульс.
– Схожу-ка за врачом. Вы пока поговорите с ним… – Нахмурившись, Гуля торопливо вышла.
Не прошло и минуты, как в палату вплыл сам завотделением, рослый военврач Апостолов. Но у лейтенанта больше не было пульса…
Сергей Сергеич, отец сестер Воденяпиных, в Торонто жил уже пятый год. Известность в научных кругах, обретенная благодаря исследованиям в области прикладной генной инженерии, материального благополучия на родине не принесла, Воденяпин оказался не востребован и в конце концов не устоял перед посулами «охотников за мозгами», которые не один год окучивали его команду. Лично ему было сделано лестное предложение возглавить проектные работы в одной из лабораторий концерна «Авентис», где как раз начались исследования по его теме – реконструированию рекомбинантных молекул ДНК. И как ни претило Воденяпину оставлять дома дочерей, уже взрослых, но неустроенных, воспитанных в двух разных семьях, он, как и многие, не устоял, уехал. Канадская зарплата давала возможность содержать и бывших жен, и дочерей, и внуков, что было очень кстати. Старшая дочь Вера после неудачного брака с австрийским школьным учителем обосновалась в Москве, отдала двоих своих мальчиков в хорошую школу, но, даже устроившись на две работы, не могла себя обеспечить. Младшая, Оля, приросшая к родному Петербургу, переехала жить в отцовскую квартиру, но тоже развелась, тоже воспитывала ребенка одна. Она и нуждалась в постоянной материальной поддержке…
Петю Рябцева Ольга Воденяпина знала со школы. Вместе учились в старших классах, вместе отлынивали от занятий, чтобы полдня провести в постели. Олю и ее сводную сестру не могли поделить между собой два друга. Впрочем, и сестры, учившиеся в разных классах, не могли разобраться в своих чувствах и на протяжении года попеременно делили друг с другом Петю и его друга Колю: на три дня Оля доставалась Пете, на три дня – Коле. Однако замуж она вышла за другого человека – богемного артиста, начинавшего карьеру в петербургских театрах.
Непутевый брак Оли не продержался года. Артист, отправившийся на гастроли в Германию и получив там малозаметную, третьеразрядную роль у Ларса фон Триера, неожиданно для всех начал новую жизнь. И всё вернулось на круги своя…
О проекте
О подписке