Но последний император… Он был не таким, как его предшественники. Порода древних властителей проявилась в нем, хоть и мнила Она, что не будет уже у Византии достойного правителя. Но вот он родился – не для того, чтобы начать, но для того, чтобы завершить начатое. Отец его, базилевс Мануил, слыл благородным и праведным государем. Один только был у него порок – слабость. Всю жизнь колебался базилевс, как щепка в море, – то на Запад глядел, то на Восток озирался, то латинской прелестью умилялся, то полумесяцем, то в Лондон наезжал, то к султану. Но сколько бы ни колебало его злыми ветрами, а все одно концы с концами не сходились: прибрали генуэзцы к рукам всю торговлю византийскую, губили они державу исподтишка, а что до турок, так те просто брали дань немалую – все равно что грабили средь бела дня. И те, и другие убивали империю, но не было у императора сил, дабы помешать им.
Нет, не повезло базилевсу Мануилу с эпохой. Надо было родиться ему на пять веков ранее. Зато повезло базилевсу с женой. Красива была Елена, княжна благородного сербского рода Драгашей, красива и умна. Текла в ней кровь славных родов Неманичей и Деяновичей. Единственной из славного своего племени взошла она на престол константинопольский, да еще и в столь грозную годину. И почему не родилась базилисса, подобно супругу своему, прежде, когда блистала Византия под стать достоинствам ее? Блеск сей так подошел бы к ее тяжелым золотым косам и ясным, как лазурь Мраморного моря, глазам. Но выпала императрице иная доля – ежечасно умиротворять страну, укреплять супруга своего, дабы не предался он черному отчаянию, да провожать туда, откуда не возвращаются, тех, кто дорог.
Родила базилисса восьмерых сыновей. Старший сын Иоанн наследовал престол. Был он благочестивым базилевсом, даром что Унией опозорил империю православную – за то и прибрал его Господь. Второй сын умер во младенчестве. Третьим сыном был Константин, что ныне носил адамантовую стемму с орлом Палеологов. Потом родился Феофил – всем братьям брат, математик и философ, да только и от него не жди подмоги в трудное время – не приведет философ к стенам осажденного города войско, не пришлет флот отогнать захватчиков от стен. Андроник тоже хорошим был братом, да только постригся он в монахи, и помощь теперь от него – токмо для укрепления духа. Шестого сына – Михаила – тоже прибрал Господь прежде времени. Димитрий и Фома, деспоты морейские, не сказать чтобы плохими были братьями, да только и от них не ждать базилевсу подмоги – перессорились братья, друг на друга ножи точат, да так увлеклись сим занятием, что турок проспали у границ своих.
Остался император Константин Драгаш один-одинешенек во всем большом доме Палеологовом. Некому помочь ему в трудный час, некому дать верный совет, некому подставить плечо, дабы оперся на него уставший базилевс. Потому и молился он всегда по-особому, вкладывая в слова смысл, коего не было у иных. Потому и не надеялся он боле на помощь, что вдруг нежданно-негаданно свалится к нему с неба. Потому и подписывался он сразу двумя именами – отцовским и материнским, ибо любил свою мать и почитал род ее славный, хотя и от него тоже помощи особо ждать не приходилось – хоть сами бы от турок проклятых отбились!
Подле базилевса молились брат его Феофил и верный отрок Иоанн. Здесь же в скорби стояла инокиня Ипомони, некогда сама императрица Елена Драгаши, мать Константина, правительница Византии, постригшаяся после смерти супруга своего. Когда-то носила она скарлату[70], багряную атласную столу[71], пурпурную мантию и золотистый лорум[72], шитый богато жемчугами да самоцветами. Диадема базилиссы сияла на челе ее, тяжелые ожерелья и браслеты украшали лебединую шею и изящные руки. Златовидные косы ее, блестящие на солнце и мерцающие при свечах, кольцами вились вокруг головы. Но сменила императрица оперение райской птицы на простую белую фелонь[73], белое покрывало легло ей на голову и плечи, и не снимала она отныне траура до конца дней своих. Выпала ей горестная доля – быть последней императрицей и пережить многих из тех, чья смерть была для нее хуже собственной. Косы ее давно уже стали седыми, а глаза – мутными, как Черное море в бурю. И куда девалась их ясная синева?
Поодаль, среди латинян, стоял кондотьер Джустиниани. Был он предводителем генуэзцев и венецианцев, пришедших-таки на помощь братьям во Христе. Правда, не за спасибо пришли рыцари с Запада защищать Град Константина от османов – немало утвари церковной и драгоценностей дома императорского пошло на переплавку, дабы заплатить благородным рыцарям за дело святое. А сверх того по снятии осады с Города обещан был Джустиниани остров Лемнос. Намедни на совете увещевал он базилевса либо принять веру латинскую и уповать на помощь Папы да государей христианских, воинство коих готово было при таком условии сразу прийти на помощь осажденному Граду, либо же сдать его без боя. Умным и своевременным был сей совет, но не лежало к нему сердце. Возблагодарил базилевс мудрого воителя, но к совету его не прислушался.
По другую руку от алтаря, в окружении соплеменников своих, молился и другой гость – Георге, князь сербский, деспот Косовский из славного рода Бранковичей, родич императрицы Елены. Высок был Георге и широк в плечах, глас его был громок, а нрав – тяжел. Как стукнет кулаком по столу – так стол и рушится, а ведь разменял князь уже седьмой десяток. И при Варне меч свой обнажал, и в крепости Шабац, и у Железных врат на Дунае – не брала его покамест сталь турецкая. И ныне пожаловал князь не с пустыми руками. На золото его залатаны были прохудившиеся стены Города – только б выдержали они! – углублены рвы да укреплены ворота. Привел он и воинство свое – пусть не столь многочисленное, зато не раз бывавшее в деле, а в Городе каждая пара рук была на счету. А еще привез князь хлеба в осажденный Город. Не забыл Косовский деспот союзного долга, хотя и мог столкнуться в грядущем бою с соплеменниками своими, ибо немало было в войске османовом нынче христиан. Когда-то гордые византийцы почитали сербов за варваров, но прошло время, и глядь – а они уже чуть ли не единственные, на чью помощь можно рассчитывать. Слишком многое изменилось в этом мире.
Молился в окружении семейства своего многочисленного и мегадука[74] Лука Нотар, богатейший динат византийский и стратег флота имперского – в алом плаще и раззолоченных узорчатых доспехах, которые ему, впрочем, были без надобности, ибо ни разу не видали мегадуку в бою. Зато громко раздавался глас его в собраниях высоких, и не забыл еще никто, как накануне громогласно вещал он, что предпочтет скорее, чтобы в Городе господствовала турецкая чалма, нежели папская тиара. Золото же, добытое базилевсом такой ценой и отпущенное на флот, чудесным образом затерялось в бездонной мошне мегадуки. Говорили злые языки, что нечист князь Лука на руку, а золотом от турок откупиться хочет. И были они правы – хотя как может быть правым злое? Не за спасибо выгораживал мегадука турок в глазах базилевсовых – а и много ли поимеет он от своих новых хозяев? Намедни на совете увещевал он базилевса принять веру магометанскую и склонить главу пред султаном, воинство коего готово было при таком условии уйти из-под стен константинопольских. Если же базилевс не желал делать это, то Город следовало сдать без боя. Умным и своевременным был сей совет, но не лежало к нему сердце. Возблагодарил базилевс храброго мегадуку, но к совету его не прислушался.
Молился подле базилевса на свой, латинский манер и Франциск, рыцарь испанский. Прибыл он в Град Константина вместе с генуэзцами, кои объявились здесь для защиты его от османов, но пока все больше защищали негоциантов своих да торг их. Только все реже видели Франциска среди братьев по вере, в тавернах сидящим, и все чаще – во дворцах влахернских. Изумило рыцаря благородство базилевсово, покорило оно его сердце, ибо мнилось ему прежде, что не может быть в Византии достойных властителей, а те, что есть, погрязли во лжи да в грехе. Вот до чего дошла великая некогда империя, что так думали о ней! Начал Франциск все чаще бывать подле императора во всех делах его, а после и вовсе стал тому другом – а и не бывало у императоров византийских друзей уже много поколений, не приживались они во влахернских хоромах.
Тихонько стоял за колонной человек в простом скаранике[75]. Он не плакал и не молился – он смотрел. Нет, не латинский прознатчик то был и даже не османский. То был Лаоник Халкокондил, летописец. Жадно внимал он всему, что видел, ибо именно ему выпала честь описать падение Града Великого.
Был в Храме в тот день и апокрисиарий[76] Фома Катаволинос, облаченный в богатый зеленый скарамангий[77], подпоясанный золотым поясом с большими изумрудами. Верой и правдой служил Фома базилевсам византийским. И к латинянам с посольствами ездил, и к османам. И верил ему Константин как самому себе – да напрасно. Давно уже переметнулся Катаволинос на сторону врагов, ждал только времени, когда выгоднее ему обнаружить измену свою. Отрекся от Христа дьяк Фома, тайно принял магометанство и стал верой и правдой служить султану Мехмеду под именем Юнус-бея. Она давно все знала, но не говорила, ибо никто не спрашивал.
Не все явились нынче в Храм. Не было многих воинов, ибо стояли они на стенах, вглядываясь в туманную утреннюю дымку, в которой шевелилось, как огромный дикий зверь, воинство османское. Не было генуэзцев из крепости Галата, что на том берегу Золотого Рога, – ожидали они вроде бы внезапного нападения турок с моря, посему и не оставили постов своих. Не было многих горожан и купцов, ибо покинули они Город. Не было в Храме и мастера Урбана. Сей искусный муж родом из Венгрии служил немало лет базилевсам в деле пушечном, да только оставил службу и к нехристям переметнулся. Говорили, что посулил ему султан вдвое больше золота, а мастер не стал раздумывать. Не было в Храме и патриарха Георгия Мамми, бежавшего в Рим папскую туфлю лобызать – то ли со страху, то ли преисполнившись благости латинской. Вместо него вел службу митрополит Геннадий Схоларий, ученик неукротимого Марка Эфесского. Уж таких-то противников Унии еще поискать надо было, да только одна беда – алкал митрополит более всего занять престол патриарший, от того все беды его и приключались.
В этот день все они стояли с непокрытыми головами – друзья и недруги, православные и латиняне, старики и отроки, динаты и простолюдины, севастократоры и стратопедархи – и молились бок о бок. У всех были свои помыслы да дела свои. И настолько увлеклись люди бренным, что позабыли о вечности. А вечность такого не прощает.
Прислуживал митрополиту Геннадию инок Димитрий. Когда же завершилась литургия и покинули люди Храм, поднялся инок на солею[78] и долго всматривался в сияющий купол. Видел он там одну лишь мозаичную Перивлепту, ничего более, но продолжал беззвучно звать, пока не услышал ожидаемого:
– Чего тебе надобно, брат Димитрий?
– Я пришел к тебе, божест… сестра, дабы спросить – не будет ли ко мне обращено каких твоих пожеланий?
– Нет, брат, ступай, укрепляйся духом. Доброго дня тебе.
Опустил инок голову и побрел вон из Храма, но уже у самых дверей окликнули его:
– Постой, брат! Слыхала я, во Влахерне расцвели розы… Хотелось бы мне… почувствовать запах… Ежели принесешь цветы, просто положи их на алтарь. Я буду благодарна тебе за это, очень благодарна.
О проекте
О подписке