Забрав вещи из Гаврилиного погреба, Фролов и Никитин возвращались к машине. Никитин громко и как-то демонстративно кряхтел и вздыхал, явно давая понять, что не одобряет творческий энтузиазм Фролова. Но Фролов, погруженный в свои мысли, не замечал этих осуждающих звуков. Он думал о Варе. А именно пытался представить, чем она сейчас занимается. Воображение, как назло, подсовывало самые непристойные картины, и Фролов злился. Злился на свое малодушие, на свою слабость, на то, что везде и во всем уступает. Как и в данном случае с фильмом. Ведь и Кондрат Михайлович наверняка ничем не поможет. Так зачем, спрашивается, Фролов схватился за эту соломинку? Чтобы лишний раз унизиться? Нет, надо было написать заявление по собственному желанию, а там хоть трава не расти. Эх, если б и в отношениях с женщинами можно было так же просто написать заявление по собственному желанию. Чтоб раз и навсегда. Впрочем, чепуха. Фролов представил, как написал бы такое заявление Варе. И что? Она бы точь-в-точь как начальник, теряющий ценный кадр, сказала бы, что подписать такое заявление не может, что сейчас не время показывать свой гордый нрав, а время действовать сообща. Что каждый человек на счету. Что демонстрировать подобный индивидуализм – это лить воду на мельницу врага. И так далее. Нет, от Вари, как и с места работы, надо уходить только на повышение. Но что есть повышение в любовных отношениях, Фролов не знал. В любви ведь нет градаций. И даже если б нашел Фролов женщину красивее, умнее и добрее Вари, это было бы не повышение, а простая смена декораций. Все равно, что уйти из симфонического оркестра, где ты играешь третью скрипку, на должность директора института востоковедения. Статус, вроде, выше, но душа-то не лежит.
Фролов злился, и злость вымещал на собственном теле, заставляя себя шагать быстро и резко, словно нес не рюкзак с чемоданом, а пуховые подушки. Никитин в свою очередь злился на Фролова: за эту бессмысленную торопливость, за то, что Серафима, заманчиво качнув бедрами, исчезла и теперь вряд ли когда-нибудь повстречается ему.
Так они, каждый погруженный в свою злость – Фролов на себя, Никитин на Фролова, добрели до брошенной машины.
Никитин, которому Гаврила подробно объяснил, как лучше вырулить из лесного тупика, повел автомобиль, аккуратно петляя между деревьями.
– Зря ты, Александр Георгиевич, торопишься, – дал он, наконец, волю мыслям. – Колхоз-то не убежит.
– Не зря, – коротко ответил Фролов. Почувствовав, что вышло слишком резко, решил смягчить тон более пространным ответом:
– Ты – оператор. Ты весь в своих линзах, штативах, планах, ракурсах. У тебя работа, конечно, творческая, но ее качество почти не зависит от материала. Дай тебе снять что-нибудь видовое-бессмысленное, так ты снимешь талантливо. И потом люди будут говорить, как ты все красиво снял. А я целиком завишу от материала. Вот твой коллега, Зонненфельд, работал оператором на моей картине. Ее расчихвостили, а он и в ус не дует – уехал снимать новую. Нет, ему, конечно, тоже обидно, но его обида – это обида хирурга, который несколько часов помогал роженице родить ребенка, а в итоге акушерка уронила ребенка, и теперь он инвалид. А моя обида – это не обида, это драма самой роженицы. Чувствуешь разницу?
– Чувствую, – честно ответил Никитин, хотя все равно не понимал, при чем тут торопливый отъезд и чем не угодили Фролову две сочные деревенские девки.
– Мне скоро пятый десяток, Федор, а еще ничего не сделал. Ни-че-го. Сколько мне осталось, черт его знает… Вот и тороплюсь. И верю всяким кондратмихайловичам. Потому что деваться мне некуда. А искать себя в другой профессии поздно. Да и не хочу. Сколько времени потеряно зря. На налаживание отношений с этим, на дружбу с тем. На бесконечные уговоры и споры. На заявки, ушедшие в мусорную корзину. Мне ж не то обидно, что опять начались поправки, требования, изменения, а то, что время уходит. И что останется после меня? Воспоминания друзей, которых у меня, кстати, и нет? Семья? Так и ее нет. Ну, ты, допустим, напишешь мемуары. Если не сопьешься. Упомянешь меня вскользь. И на том спасибо. А все мои мысли и неосуществленные планы умрут вместе со мной и никто о них никогда не узнает.
Фролов вдруг так явственно ощутил всю безысходность сложившейся ситуации, всю ничтожность и бессмысленность прожитой жизни, что холодная волна отчаяния окатила его сердце. Он невольно дернулся, словно пытался стряхнуть с сердца ледяные брызги этой волны.
– Ебена мать! – выругался он неожиданно. Восклицание, впрочем, вышло каким-то жеманно-искусственным и, как ни странно, совершенно не отразило глубину его душевных мук. Он пожалел, что матюгнулся. Как будто выстрелил из царь-пушки и попал в деревянный сортир.
Никитин, однако, не обратил на мат никакого внимания. Да и весь монолог Фролова пропустил мимо ушей, потому что все это время напряженно вслушивался в странное грохотание, доносившееся откуда-то из-за леса. Им овладела какая-то необъяснимая тревога. Он мгновенно забыл о Серафиме, зато ужасно захотел выпить.
– Слышишь, Александр Георгиевич?
– Что?
– Херня какая-то. Как будто стреляют где-то.
– Где? – спросил Фролов совершенно равнодушно, поскольку даже конец света не смог бы в данный момент переплюнуть его сердечную тоску.
– Да впереди где-то. Как раз, где колхоз.
– Охотятся, может, – пожал плечами Фролов.
– Из пулеметов, что ли? Да и на кого? На белок? Слушай, Александр Георгиевич, а может, ну его, этот передовой образцовый? Вернемся в Невидово, снимем там. Не впервой ведь.
– И кого ты в Невидове будешь снимать? Гаврилу с Тузиком? Или ты собираешься отсталую деревню, живущую натуральным обменом, в передовой колхоз превращать? Флаги с портретами вождей развесишь? Ты про лакировку действительности слыхал? Тебе одной пропитой камеры мало?
Никитин сжал зубы и еще крепче вцепился в руль. Громыхание и впрямь становилось все явственней, и теперь даже Фролов слышал его, не напрягая слух. Никитин матерился, хотя совершенно безадресно, ибо кто виноват в этом громыхании, он не знал.
Затем громыхание как будто стихло.
– Слушай, Федор, – догадался Фролов. – А, может, просто склад с боеприпасами взорвался? Отсюда и стрельба.
– А что делает склад с боеприпасами в мирном образцово-показательном колхозе?
– Мало ли, – пожал плечами Фролов.
– Много ли, – передразнил его Никитин. – Нет, ты как хочешь, но я на пригорок взъезжать не буду. Здесь притормозим, а там ножками дотопаем. У меня нюх на всякое говно. А здесь явно что-то не так.
Фролов не стал спорить. Никитин съехал с дороги в заросли папоротника и крапивы, затем заглушил мотор.
– Ну, с богом, – сказал Никитин и шумно выдохнул. – Пошли.
В машине Фролов чувствовал себя вполне спокойно, словно находился в бронированном сейфе, но, ступив на землю, неожиданно почувствовал безотчетный страх. То ли паникерские настроения Никитина его заразили, то ли и вправду происходило что-то необъяснимое.
Они торопливо поднялись на пригорок, но почти тут же Никитин нырнул брюхом на землю, увлекая за собой Фролова.
– Ты что? – испуганно спросил Фролов.
Никитин не ответил, а только осторожно высунул свое лицо из лопухов. Фролов последовал его примеру.
Перед ними был стопроцентно колхоз «Ленинский», но, несмотря на явные следы былой образцовости, сейчас он выглядел странно, если не сказать больше – повсюду навозными жуками мерцали черные заграничные мотоциклы, там и тут бродили люди в явно несоветской форме и с явно несоветским оружием, слышались разговоры и команды на немецком языке. Простых людей вообще не было видно.
– И какие соображения? – прошептал потрясенный Фролов.
– Только одно – перед нами образцовый немецкий колхоз. Правда, вряд ли «Ленинский». Скорее уж, имени Клары Цеткин.
– Не смешно, – фыркнул Фролов.
– Да уж куда там…
– А, может… перенимают опыт? Я в газетах читал. Немцы – частые гости у нас. Изучают технику всякую военную. Обмен опытом.
– Ну и что им в этой занюханной деревне изучать? Как наши колхозы работают?
– Не знаю, – смутился Фролов, чувствуя неубедительность собственных слов. – А может, кино снимают?
– Про немцев?
– А что?
– Да ничего. Просто немцы-то настоящие. И вон их сколько… Да и где съемочная группа?
Фролов потер лоб. В голове уже пронеслась страшная догадка, но было боязно произносить ее вслух. Никитин, впрочем, сделал это за Фролова.
– Значит, война. Как жопой чувствовал, что что-то не так. А жопа меня никогда не подводила. Только когда я пьяный. А я сейчас трезвый.
– Погоди, – растерялся Фролов. – А с кем война-то? Мы ж вроде с немцами дружим…
Сказал он это как-то вяло, поскольку не очень верил в дружбу народов, тем более закрепленную какими-то там письменными договорами.
– Вчера дружили, сегодня раздружились, делов-то… В любом случае соваться туда не будем.
– А что будем?
– Будем возвращаться в Невидово. А еще лучше прямиком в Минск.
– А задание? – пробормотал Фролов.
Никитин пожевал травинку, потом выплюнул.
– Ты, Александр Георгиевич, наверное, не совсем понял масштаб случившейся хрени. Нет, ты, конечно, волен делать, что хочешь, но мне моя шкура тоже дорога. Поверь моей чувствительной жопе – дела тут закрутились крайне херовые. И считай, что нам крупно повезло. Нарвались бы на них в лесу, сейчас бы муравьев кормили.
В этот момент над головой что-то тягуче загудело так, что Фролов почти инстинктивно вжал голову в плечи.
– «Юнкерс», – сказал Никитин.
Фролов медленно поднял глаза и увидел немецкий самолет.
– И что теперь делать? – спросил он.
– Песню знаешь «Но сурово брови мы насупим, если враг захочет нас сломать»?
– Ну знаю. И что?
– Ничего. Брови сурово насупим. Авось враг испугается… Ну что ты смотришь, Александр Георгиевич? Съебывать надо… С насупленными, блять, бровями.
Капитан Криницын, командир четвертой мотострелковой роты, пробирался с бойцами в тыл. Правда, где этот самый тыл, он понятия не имел. Казалось, что везде сплошной фронт. Связи не было, поскольку и рацию и связиста разнес в клочья снаряд немецкой гаубицы, а карта казалась анахронизмом, потому как на ней советская территория выглядела незыблемой, а на самом деле таяла со скоростью айсберга, угодившего в Гольфстрим. То там, то сям слышался гул немецких самолетов, которые в первые часы наступления уничтожили почти всю приграничную советскую авиацию и теперь безраздельно властвовали в небе. Стрекотали немецкие мотоциклы и тарахтели грузовики.
А ведь еще вчера вечером все было понятно: по заданию Генштаба рота, щеголяя хрустящим свежескроенным обмундированием и новенькими автоматами ППШ, которыми могли похвастаться только избранные части, двигалась к пограничной заставе в поселок «Победа» для укрепления государственной границы. Ни о какой войне и речи не было. Согласно намеченному плану, Криницын с бойцами должны были пройти через колхоз «Ленинский» и к утру выйти к заставе. Так оно и произошло. Но буквально через час после прибытия к назначенному месту, откуда ни возьмись, налетела немецкая авиация и разнесла не только пограничную заставу, но и криницынскую роту, оставив от последней меньше четверти. Следом ударила немецкая артиллерия, и отовсюду полезли танки с пехотой. Криницын отдал приказ отступать, хотя ничего другого ему и не оставалось. Теперь он торопил уставших бойцов, боясь оказаться отрезанным от основной группы войск беспрерывно наступающей линией фронта. Но двигались они все равно медленно, поскольку двадцатикилометровый марш-бросок к заставе «Победа» вчера ночью перетек в утреннее отступление почти без привала или мало-мальской передышки. К тому же Криницыну казалось, что они идут неверно, петляют или двигаются параллельно линии фронта. Стало быть, теряют время. О том, что, возможно, они уже в тылу противника, капитан старался не думать. Вокруг был глухой лес и болота, а ориентироваться по карте становилось с каждым шагом все трудней – на ней явно были перевраны и координаты, и масштаб, и топография.
Наконец, остатки роты увязли в болоте. Куда двигаться дальше, Криницын просто не знал. Уходить в глубь болот боялся, возвращаться назад тем более. Карта подсказки не давала. Капитан решил рискнуть и отдал команду двигаться вглубь. О чем не пожалел, потому что вскоре за спиной явственно послышалась немецкая бронетехника.
«Давайте, – злорадно думал Криницын, раздвигая коленями вязкую болотную воду и щупая шестом дно. – Двигайте в болота. Чтоб вам всем тут тины нахлебаться по самые жабры».
Он уже чувствовал себя Сусаниным, ведущим польские войска на смерть, хотя понимал, что немцы идут вовсе не за ним, а следуют заранее намеченному плану наступления.
Через час Криницын с бойцами вышли к какому-то населенному пункту. Капитан внимательно изучил карту, но ни деревни, ни поселка там не обнаружил.
«Что за херня?! – мысленно возмутился он и едва не швырнул карту в сердцах. – Болота есть, деревни нет».
Он вытер рукавом мокрое лицо и подозвал рядового Захарченко, исполнительного, хотя и слегка тугодумного сибирского паренька.
– Слышь, Степан, пойдешь в деревню, проверишь, что и как. Сам видишь, тут нам одна дорога – либо через пункт, либо обратно. Обойти тут нельзя – топь сплошная. В контакт с населением не вступать, себя не обнаруживать. Если в деревне противник, надо постараться выяснить, какие части стоят, какие разговоры ведут, каковы дальнейшие действия. Ну, это по возможности.
– Как же я выясню, товарищ капитан, если в контакт с населением не вступать?
– Если в деревне противник, разрешаю вступать. Но осторожно.
– Если возьмут в плен, разрешите себя взорвать! – бойко выкрикнул Захарченко, словно только за этим и шел в деревню.
– Чем? – усмехнулся капитан. – Портянками?
– Разрешите отобрать гранату у противника и взорвать себя! – снова крикнул рядовой.
– Если отберешь гранату у противника, взрывай противника, а не себя. А вообще не надо ничего взрывать. Это не разведка боем. Ты мне нужен живым. Чтоб доложил обстановку. Как поняли задание, боец Захарченко?
– Задание понял, товарищ капитан. Разрешите приступить к выполнению!
– Приступайте. Жду через полчаса обратно.
– Вернусь и доложу! – выкрикнул неутомимый Захарченко и, развернувшись, побежал рысцой в сторону деревни.
Отправив Захарченко на задание, Криницын дал остальным бойцам перекур, а сам сел править карту. Хотя проще было взять чистый лист бумаги и начать рисовать все с нуля – настолько карта не соответствовала действительности. Семи пядей во лбу Криницын не был, но прекрасно понимал, что первые недели, а то и месяцы войны в советской армии будет твориться форменная неразбериха. И к ней надо готовиться заранее. То есть учиться решать все самому. По ходу.
Невидовцы стояли у большого колодца и топтались в предвкушении радиотрансляции. Тимофей уже устранил все неисправности и теперь терпеливо выжидал момент наивысшего скопления народа. Когда ему показалось, что пора начинать, где-то вдали за лесом и болотами раздался странный гул. Гул этот нарастал, и невидовцы, задрав головы, стали искать в небе источник этого гула.
– Твоя работа, Тимоха? – спросил Михась, щурясь от яркого июньского солнца.
Но Тимофей только недоуменно пожал плечами – гул не входил в его планы.
– Гроза, что ли? – озабоченно спросила бабка Ефросинья. – Пойду, что ли, курей загоню.
Эта реплика вызвала оживление в толпе.
– Да какая еще гроза? Небо ясное ж!
– Так, может, скоро принесет.
– Баба твоя в подоле принесет.
В эту секунду над головами невидовцев на низкой высоте пролетел «юнкерс». Пролетел и скрылся, унося за собой гул мотора.
– Ишь ты, – сказал Клим, качаясь из стороны в сторону, словно задетый воздушной волной.
– Че это? – удивилась Ольга, проводив взглядом самолет, и ткнула локтем Гаврилу, который, как и все невидовцы, стоял, задрав голову.
– Это ероплан, – сказал Михась и сморкнулся.
– Сам ты «ероплан», – презрительно поморщился Тимофей. – Самолет это.
– Одна сатана.
– И куды ж он полетел? – спросил кто-то.
– Ясное дело, поля поливать, – не смутился Михась.
– Горазд ты, дед, чепуху молоть. Кто ж в конце июня поливает?
– Это смотря что сажать, – туманно ответил Михась.
– А че раньше не поливал?
– Раньше, значит, нечего было.
– А крест на ем чего?
– Че, че, – передразнил Михась. – Чтоб видно было, что он православный, а не какой-то там басурманский.
– Вечно ты глупости говоришь, – перебил его Тимофей. – На наших самолетах звезды.
– Точно, – подтвердил чей-то голос в толпе. – Они красные и острые.
– По-твоему, Тимоха, выходит, что он не наш, что ли? – ухмыльнулся Михась, готовясь утереть нос всезнающему оппоненту.
– Не наш, – кивнул Тимофей.
– А чего же он тады здесь летает? – едко прищурился Михась.
Тимофей пожал плечами.
– Заблудился, может.
– А чего ему заблуждаться? Чай, не по темному лесу бродит. Он, вона – в чистом небе летает.
– Ну значит, учения совместные проводит, – сквозь зубы ответил Тимофей.
– Какие же они совместные, если он один летает?
Тимофею надоело спорить, тем более что в спорах с Михасем он почему-то всегда проигрывал. Он подождал, пока гул стихнет и невидовцы успокоятся, а затем просто врубил радиоточку. Услышав громкое шипение, невидовцы и вправду тут же забыли про самолет, поскольку были вроде детей, чье внимание привлекает только то, что происходит в данную конкретную минуту, а то, что было десять минут назад, кажется уже нереальным и вроде как даже никогда не происходившим.
Шипение усиливалось, но постепенно сквозь него стал прорываться какой-то бравурный марш. Тимофей подкрутил что-то, и все Невидово огласилось чистыми звуками немецкого пения.
– Ишь ты, – снова сказал Клим, поскольку это восклицание было универсальным и подходило под любое событие.
– Музыка, – понимающе цокнул языком Михась, хотя и недолюбливал искусство.
– А мы думали, корова мычит, – съязвила под общий хохот Серафима.
Задетый сарказмом и смехом односельчан, Михась ничего не ответил, только гордо сморкнулся.
О проекте
О подписке