Памяти драматурга
Михаила Шатрова
Владимир Ильич любил горы. В юности, во время лодочных походов, он и его приятели с азартом карабкались на высоченный крутой берег Волги, откуда открывалась такая потрясающая панорама, как говорил позднее сам Ленин, такая «необъятная ширь», что казалось, будто и самой России нет ни конца, ни края.
А в сибирской ссылке, в Шушенском, настоящие горы всегда стояли перед его глазами. «На горизонте, – писал он матери, – Саянские горы или отроги их; некоторые совсем белые… Значит, и по части художественности кое-что есть, и я недаром сочинял еще в Красноярске стихи: “В Шуше, у подножья Саяна…”»[1] Но горы только начинались в 50 верстах от Шушенского, и удаляться от места ссылки столь далеко было недозволенно.
В эмиграции, в Швейцарии, Ленин многократно взбирался на доступные для альпинистов-любителей альпийские вершины. Однажды совершил восхождение на Мон-Салев. Но тамошние маршруты были слишком исхожены и «окультурены». На некоторые вершины вообще можно было доехать на фуникулере. Может быть поэтому особенно запомнились, хотя и менее высокие, но более дикие галицийские Высокие Татры.
Летом 1913 года вместе с друзьями он поднимался на вершины Свинницы (2306 м.) и Рысов Польских (2499 м.). «Лазили мы, – рассказывал Осип Пятницкий, – долго, поднимаясь высоко по камням и хватаясь за железные скобы, вделанные в скалы. Большую часть пути пришлось идти по тропинке над огромным обрывом… Три раза мы начинали спускаться с горы и подниматься обратно, как только появлялось солнце…»
Другой участник восхождения – Александр Буцевич – вспоминал: шли по тропе к перевалу Заврат (2150 м.), «дальше идет подъем по скале со склоном 50–60 градусов, и притом очень скользкой. Лишь при помощи железных скоб-клямр с большим трудом ползем на нее, но эти клямры расположены очень скупо, и в то время как стоишь ногами на одной из них, ближайшая от ноги почти достигает высоты пояса и заставляет подтягиваться на руках…
Эта часть пути напоминает собой какую-то чудовищную лестницу – вернее, остатки от прикрепления лестницы в виде одиноких скоб, и уставший Ильич метко именует это “обезьяньей лестницей”, уверяя нас, что такой способ передвижения пригоден куда более для обезьян, чем для людей… Ильич искренне удивляется, что подъем так труден: “Труднее даже, чем на Мон-Салев, хотя тот и выше…”».
И, наконец, участник другого восхождения на Рысы – Сергей Багоцкий: «Тропинка шла небольшими зигзагами по крутому склону горы. Подходим почти к самой вершине. Осталось преодолеть небольшой, но самый трудный участок пути… Мы ясно различаем тропинку, ведущую на вершину. Но, чтобы на нее попасть, нужно было перебраться по острому скальному гребню, имеющему вид седла, бока которого спускаются почти отвесно в глубокие пропасти.
Я двигаюсь первым и благополучно проползаю по гребню. Оглядываюсь. Владимир Ильич на середине гребня задержался, но вот он двигается и добирается до меня. Оказывается, он не вовремя посмотрел вниз и почувствовал головокружение, которое, однако, быстро преодолел. Мы – на вершине!»
Сергей Багоцкий предлагает начать спуск по менее опасной тропе. Но Ленин, понимая, что спуск будет еще более сложным, чем подъем, настаивает на повторении маршрута…[2]
Как всякий альпинист-любитель, он, вероятно, мечтал и о Гималаях. Во всяком случае в январе 1922 года план статьи «Заметки публициста» Владимир Ильич начинает с записи: «“Альпинист”… в Гималаях»[3].
А в самой статье, получившей подзаголовок «О восхождении на высокие горы, о вреде уныния, о пользе торговли, об отношении к меньшевикам и т. п.», – Ленин пишет: «Представим себе человека, совершающего восхождение на очень высокую, крутую и не исследованную еще гору. Допустим, что ему удалось, преодолевая неслыханные трудности и опасности, подняться гораздо выше, чем его предшественники, но что вершины все же он не достиг.
…Двигаться вперед по избранному направлению и пути оказалось уже не только трудно и опасно, но прямо невозможно. Ему пришлось повернуть назад, спускаться вниз, искать других путей, хотя бы более длинных, но все же обещающих возможность добраться до вершины».
Происходящее далее Владимир Ильич описывает вполне профессионально: «Спуск вниз… представляет опасности и трудности, пожалуй, даже большие, чем подъем: легче оступиться; не так удобно осмотреть то место, куда ставишь ногу; нет того особо приподнятого настроения, которое создавалось непосредственным движением вверх, прямо к цели, и т. д.».
Чтобы было понятно тем, кто не ходил в горы, Ленин не пользуется профессиональной терминологией – никаких «клямр», «альпенштоков» и т. п. «Приходится обвязывать себя веревкой, – пишет он, – тратить целые часы, чтобы киркой вырубать уступы или места, где бы можно было крепко привязать веревку, приходится двигаться с черепашьей медленностью и притом двигаться назад, вниз, дальше от цели, и все еще не видать, кончается ли этот отчаянно опасный, мучительный спуск…
Едва ли не будет естественным предположить, что у человека, оказавшегося в таком положении, являются, – несмотря на то, что он поднялся неслыханно высоко, – минуты уныния. И, вероятно, эти минуты были бы многочисленнее, чаще, тяжелее, если бы он мог слышать некоторые голоса снизу, наблюдающие из безопасного далека, в подзорную трубу, этот опаснейший спуск, который нельзя даже назвать … “спуском на тормозах”, ибо тормоз предполагает хорошо рассчитанный, уже испробованный экипаж… А тут ни экипажа, ни дороги, вообще ничего, ровно ничего испытанного ранее!
Голоса же снизу, – замечает Владимир Ильич, – несутся злорадные. Одни злорадствуют открыто, улюлюкают, кричат: сейчас сорвется, так ему и надо, не сумасшествуй!» Это те, кто изначально, явно или тайно желали, чтобы альпинист свернул себе шею. Они и притащились сюда с подзорной трубой, чтобы воочию увидеть, как он будет падать и как острые выступы скал будут рвать его тело…
«Другие, – продолжает Ленин, – стараются скрыть свое злорадство… Они скорбят, вознося очи горй. К прискорбию наши опасения оправдываются! Не мы ли, потратившие всю жизнь на подготовку разумного плана восхождения на эту гору, требовали отсрочки восхождения, пока наш план не кончен разработкой?» При любой человеческой драме им важно прежде всего отметиться: «я ведь говорил, я предупреждал…»
То есть в принципе они совсем не против того, чтобы человек взбирался на вершины. Они за… Но только после того, как будут созданы все необходимые условия и предпосылки, которые могли бы гарантировать достижение цели.
И дело даже не в том, что этот безумец наверняка погибнет («смотрите, смотрите, он пошел назад, он спускается вниз, он целыми часами подготовляет себе возможность подвинуться на какой-нибудь аршин! а нас поносил подлейшими словами, когда мы систематически требовали умеренности и аккуратности!»). Но главное даже не в том, что он неминуемо сорвется – главное он способен «скомпрометировать этот великий план вообще!»
Владимир Ильич достаточно точно воспроизводит те слова, которые на протяжении многих лет ему приходилось выслушивать от подобного рода публики: «Если мы так страстно боролись против пути, оставляемого теперь и самим безумцем… – если мы так горячо осуждали безумца и предостерегали всех от подражания и помощи ему, то мы делали это исключительно из любви к великому плану восхождения на данную гору…»
«К счастью, наш воображаемый путешественник, в условиях взятого нами примера, – замечает Ленин, – не может слышать голосов этих “истинных друзей” идеи восхождения, а то бы его, пожалуй, стошнило. Тошнота же, говорят, не способствует свежести головы и твердости ног, особенно на очень больших высотах. <…>
“Ихний” лагерь злорадствует, ликует или проливает крокодиловы слезы… по поводу нашего отступления, нашего “спуска вниз”, нашей новой экономической политики. Пусть злорадствуют… Каждому свое. А мы не дадим себя во власть ни иллюзиям, ни унынию. Не бояться признавать своих ошибок, не бояться многократного, повторного труда исправления их – и мы будем на самой вершине»[4].
«Пример – не доказательство, – признает Ленин. – Всякое сравнение хромает». И все-таки, пользуясь его же словами – «едва ли не будет естественным предположить», что очень схожую гамму чувств Владимиру Ильичу пришлось испытать к концу 1921 года – года, который Г. М. Кржижановский, по стечению многих обстоятельств, назвал «злосчастным».
Нередко авторы, повествующие о тех или иных исторических личностях, спешат поведать миру не то, о чем думали эти личности, что они писали, говорили и делали, не о том, при каких обстоятельствах это происходило и каков был общий контекст истории, а о том, что они – авторы думают по этому поводу.
Портрет главного персонажа их повествования – по самым различным причинам и мотивам «внеисторического» свойства – давно сложился у них в голове. Остается лишь подобрать фразы, цитатки, факты и фактики, препарированные соответствующим образом.
Автор этой работы ставит перед собой иную задачу: донести до читателя то, что делал, говорил, писал, о чем размышлял сам Ленин в эти трудные годы. Отсюда и обилие цитат. Конечно, это утяжеляет повествование.
Но гораздо лучше, если читатель, размышляя над ленинскими текстами, сам придет к каким-то выводам, нежели всучивать ему нечто переваренное в чужой голове.
Итак, после шести лет непрерывных войн, неслыханных жертв, лишений и страданий, когда не раз казалось, что до падения в пропасть поражения всего лишь шаг, – война, наконец, подошла к концу.
Новейшие исследования свидетельствуют о том, что в годы Первой мировой войны в результате боевых действий было убито и умерло от ран 3 млн. 645 тыс. 965 солдат и офицеров русской армии. А с учетом потерь гражданского населения в районах боевых действий безвозвратные потери России составили 4 млн. 447 тыс. 405 человек. Добавьте к этому косвенные демографические потери и эта цифра возрастет до 6,5 миллионов.
В годы Гражданской войны, по сведениям, подтвержденным документальными данными, Красная армия потеряла 702 тыс. человек, из которых 407 тыс. – от ран и болезней. Потери белых армий исчисляются в 175 тыс., плюс 150 тыс. умерших от болезней. Однако, учитывая неполноту этих данных, есть основания полагать, что потери обеих сторон в ходе боевых действий составили около 2,5–3 млн. человек, причем в большинстве – от ран и болезней.
Но еще больший урон стране, находившейся в блокаде, лишенной элементарных медикаментов, нанесли массовые эпидемии – гриппа («испанки»), сыпного и брюшного тифа, дизентерии и т. п., потери от голода, от сокращения рождаемости и роста смертности. Тут счет тоже шел на многие миллионы. Таковы «главные причины уменьшения числа населения».
Добавьте к этому еще 2 млн. россиян, оказавшихся в эмиграции. Из коих примерно 600 тыс. осели в Германии, 250 – во Франции, 200 – в Польше, 100 – в Турции и 100 тысяч в Китае. Все это, в совокупности, объясняет, почему общая численность населения России сократилась на много более 12 млн. человек[5].
Дня победы никто не праздновал: еще велись бои в Приморье, оставались очаги мятежей в Тамбовщине, Туркестане и других регионах. Но было ощущение чуда – еще бы, «на нас перли 14 держав и наша взяла!»
Впрочем, в то время уже мало кто верил в чудеса. Но известная эйфория победы, ощущение человека, поднявшегося на невиданную доселе высоту, все-таки было. А вместе с ней и определенная романтизация так называемого «военного коммунизма», когда, казалось бы, исполнилась вековая мечта о ликвидации власти денег, всеобщем равенстве и т. п.
В одном из многочисленных и характерных для того времени документов – «Нерушимом обещании коммуниста» говорилось:
«Обещаюсь: встретить смерть за освобождение трудящихся от ига насильников с достоинством и спокойствием; не просить у врагов трудящихся пощады ни в бою, ни в плену…
Отрекаюсь: от накапливания личных богатств, денег и вещей; считаю позором азартную игру и торговлю, как путь к личной наживе; считаю постыдным суеверие, как пережиток тьмы и невежества; считаю недопустимым делить людей по религии, языку, национальности, зная, что в будущем все трудящиеся сольются в единую семью…
Если же я отступлю от своих обещаний сознательно, корысти и выгоды ради, то буду отверженным и презренным предателем. Это значит, что я лгал себе, лгал товарищам, лгал своей совести и недостоин звания человека!»[6]
В феврале 1921 года «раз вечером захотелось Ильичу, – вспоминает Крупская, – посмотреть, как живет коммуной молодежь. Решили нанести визит нашей вхутемасовке – Варваре Арманд [ВХУТЕМАС – Высшие художественно-технические мастерские – В.Л.].
Был это голодный год, но было много энтузиазма у молодежи. Спали они в коммуне чуть ли не на голых досках, хлеба у них не было. “Зато у нас есть крупа!” – с сияющим лицом заявил дежурный член коммуны – вхутемасовец. Для Ильича сварили они из этой крупы важнецкую кашу, хотя и была она без соли.
Ильич смотрел на молодежь, на сияющие лица обступивших его молодых художников и художниц, и их радость отражалась у него на лице. Они показывали ему свои наивные рисунки, объясняли их смысл, засыпали его вопросами.
А он смеялся, уклонялся от ответов, на вопросы отвечал вопросами: “Что вы читаете? Пушкина читаете?” – “О нет! – выпали кто-то. – Он был ведь, буржуй. Мы – Маяковского!” Ильич улыбнулся: “По-моему, Пушкин лучше”»[7]
При всех симпатиях к этой молодежи Ленин прекрасно знал, что нельзя «витать в иллюзиях». Необходимо сохранять «ясность головы». И этот «одухотворенно-коммунарский» образ жизни, с его скудностью и бесплатностью минимальных жизненных благ, или, как, говорили тогда, «гигиеническим пайком», не может быть нормой жизни народа.
«История, – говорил Владимир Ильич, – знает превращения всяких сортов; полагаться на убежденность, преданность и прочие превосходные душевные качества – это вещь в политике совсем не серьезная. Превосходные душевные качества бывают у небольшого числа людей, решают же исторический исход гигантские массы, которые, если небольшое число людей не подходит им, иногда с этим небольшим числом людей обращаются не слишком вежливо»[8].
И тогда и теперь не утихают споры о том, кто первым «придумал» НЭП, подразумевая под этим именно весьма конкретную меру: введение натурналога вместо продразверстки. Эсеры и меньшевики указывали на то, что они выступали за подобного рода замену еще в 1919 году. Троцкий неоднократно напоминал, что он предлагал данное решение еще в марте 1920 года, но тогда большинство ЦК во главе с Лениным отвергло его[9]. Однако следует признать, что сама постановка этого вопроса – кто первый? – некорректна и надумана.
Продразверстку ввело царское правительство в 1916 году. В 1917-м ее пыталось самым решительным образом проводить Временное правительство, разработавшее – при активном участии эсеров и меньшевиков – всю систему и нормы изъятия у крестьян так называемых «излишков». И крестьянство с самого начала выступило против этой политики.
Поэтому еще 30 октября 1918 года Советское правительство приняло закон о введении вместо разверстки натурального налога. Провести его, однако, в жизнь не удалось. Отрезанная фронтами от всех хлебных регионов – Украины, Дона, Кубани, Поволжья, Сибири – Советская республика вынуждена была вернуться к продразверстке. Как справедливо заметил на V съезде Советов Я. М. Свердлов, война «вынуждает нас к целому ряду актов, к которым в период мирного развития мы бы никогда не стали прибегать».
О том же говорил на X съезде РКП(б) Ленин: «Взятие с крестьянских хозяйств излишков означало такую меру, которая в силу военных обстоятельств была нам навязана с абсолютной необходимостью…» Он считал, что тогда «другого выхода не было»[10]. Но вместе с тем и тогда Ленин прекрасно понимал, что «разверстка не “идеал”, а горькая и печальная необходимость. Обратный взгляд – опасная ошибка». Ибо эта система диктуется соображениями «не экономическими», она «сколько-нибудь мирным условиям существования крестьянского хозяйства не отвечает». И если прежде «мы приноравливались к задачам войны», то «теперь мы должны приноравливаться к условиям мирного времени».
А это значит, говорил Ленин, – «мы на натуральный налог начинаем смотреть иначе: мы смотрим на него не только с точки зрения обеспечения государства», т. е. спасения от голода армии, городов и фабрик. Теперь «мы ставим своей задачей максимум уступок, чтобы доставить мелкому производителю наилучшие условия для проявления своих сил»[11].
То есть для него вопрос состоял не в том, что лучше – продразверстка или продналог, а в том когда и в какой момент можно будет от чрезвычайных мер, вызванных войной, вернуться к нормальным экономическим условиям взаимоотношений с деревней.
Казалось бы, все ясно. Однако в нашей исторической журналистике до сих пор бытует мнение, высказанное в свое время меньшевиком Н. В. Валентиновым, полагавшим, что именно «чрезвычайщина» разверстки более всего соответствовала взглядам самого Ленина и для него «введение купли и продажи, обращения товаров, уход от системы “военного коммунизма” был вынужденным, но явным отступлением от “идеала”»[12].
Между тем, еще в 1919 году, когда система «военного коммунизма» окончательно сформировалась, и когда с выходом «Азбуки Коммунизма» Бухарина и Преображенского об этой системе стали поговаривать не как о «печальной необходимости», вынужденной войной, а как о политике, кратчайшим путем ведущей к цели, Ленин встретился с американским писателем Линкольном Стеффенсом.
Говоря о самозащите революции, Владимир Ильич взял карандаш и лист бумаги. «Взгляните, – сказал он и провел прямую линию. – Таков наш курс. Но… – и Ленин прочертил резкую кривую линию в сторону и поставил точку, – вот здесь мы находимся в настоящее время. Мы вынуждены были прийти сюда. Но наступит день и мы вернемся на прежний курс», – и он еще раз подчеркнул прямую линию[13].
В нашей исторической журналистике до сих пор бытует также представление, согласно которому насильственное изъятие хлебных «излишков» являлось прерогативой и специфической особенностью именно Советской власти. Но это не так. И немецкие оккупанты на Украине, и эсеровский Комуч в Поволжье, и Колчак в Сибири, и Деникин на Юге также вынуждены были прибегать для продовольственного снабжения своих армий к реквизициям и конфискациям.
Заметим, что и в Советской России продразверстка не была всеохватывающей системой. Новейшее исследование А. Ю. Давыдова свидетельствует о том, что значительная часть населения (в городах не менее половины, а в провинции и того больше) снабжалась через «черный рынок» с помощью «мешочников», из которых не все были действительно спекулянтами, а немалую их долю составляли и рабочие, которым разрешалось «самоснабжение», то есть самостоятельная заготовка хлеба[14].
«Черный рынок» играл решающую роль в снабжении не только малых городов, но и обеих столиц – Петрограда и Москвы, где «Сухаревка» стала своеобразным символом «свободной торговли». Впрочем, и торговлей это трудно было назвать. Скорее, это был натуральный товарообмен сельхозпродуктов на городские предметы домашнего обихода, ювелирные изделия и т. п. Потому-то, получая мизерный паек от государства, и точили рабочие на предприятиях для обмена ножи и зажигалки.
Короче говоря, уж если искать «зачинщиков», то первыми за возвращение от продразверстки к натуральному налогу выступили сами крестьяне. И пока шла Гражданская война, они – в лучшем случае – относились к продотрядам лишь как к вынужденной и печальной необходимости. Эти настроения проявлялись на протяжении всей войны, и именно они объясняют постановку данного вопроса политическими деятелями, причем особенно настойчиво в начале 1920 года, когда появилась надежда на передышку.
На этой странице вы можете прочитать онлайн книгу «Заветы Ильича. Сим победиши», автора Владлена Логинова. Данная книга имеет возрастное ограничение 16+, относится к жанру «Биографии и мемуары». Произведение затрагивает такие темы, как «биографии политиков», «политические лидеры». Книга «Заветы Ильича. Сим победиши» была написана в 2017 и издана в 2017 году. Приятного чтения!
О проекте
О подписке