Тут и сама старушка увиделась мне сказочной. Две связанные платочком сумки лежали рядом с ней на заднем сиденье, за спинку переднего она держалась сухими крепкими руками, словно ожидая тряски или взлёта, одновременно не веря, что угораздило её в такую карету. Был на ней вытертый плисовый – или плюшевый? – пиджак, возрастом не меньше полувека и цвета уставшего блестеть золота, и такого же цвета – октябрь в дубках – с неразборчивым уже рисунком платок, под платком ещё густые, но совершенно седые, какие-то даже пепельные волосы, разделенные на ровные, чуть слипшиеся от жары похожие на сыроежные пластины прядочки… Собственно, ничего такого и сказочного, просто я давно не видел уже близко деревенских старушек, а может и от зачаровавшей меня присказки «А по опушке!..» – вот так услышится иногда в обычнейшем слове какой-то звук, и свихнёшься на нём. И набился тогда к бабке в гости, бросить всё к лешему, к лешему, никогда ведь в жизни не набирал белых, точно в немилости у них был, так, один-два, из каких-то вековых остатков, хилых да червивых, а тут – Озерки. Дорогу записал куда уж как подробно: за городом паром… и на две недели после этого чуть было не заболел. И без грибов довели до края – не из окна, конечно, прыгать, не стреляться, но уехать, убежать, улететь куда глаза глядят, без следа, без доклада и звонка: нет меня и всё. Спрятаться. Как гриб. Как Гриб. Тем более, что мне теперь и дорога в этот затерянный рай известна: за городом паром… и я столько раз проделывал её в снах до самых озерковских опушек, да так старательно, так боялся заблудиться, что, как говорил уже, чуть было не заболел. Днём я украдкой от партийных товарищей и домашних листал грибные определители и разные справочники-энциклопедии, отыскивал и по многу раз перечитывал-повторял, как мантру: «Белый гриб, боровик, трубчатый гриб разряда агариковых. Шляпка сверху бурая, снизу трубчатая, белая, зеленовато-жёлтая, диаметром обычно до двадцати сантиметров, иногда до пятидесяти (!), ножка толстая, белая с сетчатым рисунком. Растёт в лиственных, хвойных и смешанных лесах. Содержит много белка, весит от нескольких граммов до трёхсот-четырёхсот граммов, изредка до четырёх (!!) килограммов. Лучший гриб для сушки». Как стихи читал, хотя вру, стихи уже давно не читал, и главное вот это: иногда… изредка… Это у них в справочниках иногда, а в Озерках – это наверняка норма! А ночью горстями глотал снотворное, сон не брал, брал один и тот же бред: лес вырастал прямо в комнате, белые грибы приподнимали крепкими головами софу, опрокидывали, выбирались на волю и начинали водить вокруг меня, тихо чумеющего, хороводы, от хороводов переходили в разговорам, к выступлениям с прениями и до синих червоточин спорили о возможности построения социализма в одном отдельно взятом озерковском лесу, сшибали друг с друга кожаные кепки и кричали – громко, черти, кричали, – жена даже в соседней спальне просыпалась, – что белые с той поляны не белые, а красные, а им в ответ вопили, что красные и есть самые что ни на есть белые, потому что само слово «красный» означает не цвет, а достоинство, а значит – чистоту, то есть самую что ни на есть белизну. Вот белые – суть красивые, то есть, по-русски – красные. Доругивались до классического, но никакому другому языку непонятного: «Я ль на свете всех румяней и белее?» Одновременно. И были поэтому тут белые с красными подтёками, красные с белыми крапинками, а где-то между ними, среди них, кто-то из них – он сам, прочервивевший сомненьями, страхом и настоящими, живыми белыми с красными головами, как дореволюционные русские интеллигенты, червями, и спрятаться от этой нутряной гнили, спастись можно было только там: «за городом – паром!..» Ещё снился огромный – в полгорода – белый гриб без ножки и жил он где-то в море. Во сне я чувствовал, как он не любил людей, меня особенно, и не губил их, то есть нас, только потому, что был неимоверно ленив в своей пучине, хотя все лесные грибы, дети и внуки его, постоянно подстрекали: накажи, накажи, смотри, как они над нами измываются! И было жутко – вдруг да послушает? Не будет от него спасенья… И ещё снилось, что хоронили самого большого из лесных белых грибов. Ощущуение сиротства, обречённости проникало – через сон – в глаза, уши, ноздри, во все поры живого тела, и вместе с этим пронзительным сиротством приходила догадка: Бога хоронят! Простое, абсолютное по глубине горе: пропали. Похоронить Его сил у нас ещё хватит, а потом всё, конец, и почему-то особенно страшно от того, что перед тем, как проглотит нас налетающая – вон же она! – ночь, некому будет и наказать нас за все баламутства и недоделанные коммунизмы.
Проклятая старуха!.. А ведь как будто обрадовалась, что уговорила меня в гости! Спасай, милая…
В лесу не бывает получувств, им неоткуда здесь взяться. Для получувств, похоже. Нужна полуприрода, окорнованная под парки, отрихтованная под мостовые, дворы-колодцы, словом – город. В лесу же сразу и во весь рост вырастает страх… Я очнулся именно от этого целого: тяжёлая, пульсирующая, словно живая жуть придавила через мох к земле, и холод её стал впитываться в меня, как в губку. Было так же тихо и немо, если не считать всё ещё тенькающей невелички, но я никак не мог стряхнуть ощущение, почти уверенность, что из леса на меня смотрели тысячи, тысячи и тысячи. Молча и страшно… Счастья грибного захотел? А грибного несчастья – как? Поднимался, как колодник, тело не слушалось, только что не скрипело. Из зелёной тени, съедавшей дорогу шагах в двадцати впереди, потянуло сырью, я попятился к машине и, стараясь не сильно придавливать, начал разворачиваться назад, – вон! Прочь! Завлекла, старая колдунья, – наверное, это было самое правильное, что я собирался сделать за всю свою правильную жизнь – кто мной командовал? – но машина заупрямилась, песок поплыл из-под колёс водою, сомкнулись деревья и одна из сосен здорово пнула меня в бампер. Не от досады, скорее по инерции старого автомобилиста я выскочил глянуть – как? – и в шаге от колеса, под полуметровой ровненькой ёлочкой увидел чудо: бутуз-подосиновик, крепышок, удивлялся из-под ёлки моим манёврам.
– Ох ты! – разом выпорхнул из меня весь морок, я рассмеялся, огляделся с подмосковной опаской – никто кроме меня на красавчика, конечно не претендовал. Аккуратно выкрутил его изо мха, стряхнул с неожиданно длинной ножки песок, положил грибочек на переднее сиденье. На мгновенье стало как-то неуютно. Смех! Свой собственный – и над собой же! – смешок торчал в лесной лепости как заноза. В лесу, даже когда хорошо на душе, не смеётся, – ещё одно подтверждение, что он – Бог, в смысле своего угрюмого всеведения о вечном прошлом и, особенно, будущем – чему смеяться, зная будущее?.. Как всё же очевидна в лесу неразумность разумных! Почему-то в лесу меня всегда посещают мысли о боге, точнее – о Боге. И, в отличие от других мест, здесь мне этих мыслей не стыдно – оттого ли, что никто не слышит их бедности и примитивности? Ведь в Городе – и стыдно и страшно, стены – с ушами.
Плавно вырулил вперёд, к Озеркам. Была ещё заминка. Отъехав несколько метров, как раз до зелёной тени, по привычке скользнул взглядом по боковому зеркалу и снова застыл: сзади белела облитая солнцем высоченная черепичная крыша – откуда? – и как будто дымок над ней. Через силу заставил-таки себя высунуться и обернуться… Ну, ещё бы – откуда здесь взяться дому? Косо падало солнце, словно держало сосны за макушки своими золотыми вантами – вот и крыша.
По незнакомому просёлку ехать было приятней, чем по пятирядному асфальту, потому, наверное, что опять верилось бабке: «Просёлок там один, не собьёшься…», а асфальту не верилось, ведь едва я пересёк московскую кольцевую, сразу стало казаться, что и указатели попереворачивали, и знаки перекрасили, что деревни и посёлки расставлены по дороге совсем не те, какие прописаны белым по синему, не настоящие, а настоящие кто-то прятал безвывесочно за полями и перелесками, а может и целый клин России выстрижен и подменён фальшивым, бутафорским… Шоссе миражилось лужицами жары. Правое заднее противно повизгивало, словно бежала сзади привязанная к бамперу задыхающаяся от злости и бессилия собачонка. Пять часов до обозначенного города показались неделей, а по городу крутился целый год. Ясно же: к парому – вниз, паром же через реку, но все, у кого ни спрашивал, отправляли меня в гору, вон, мол, до церкви, а там уже скатишься вниз. Хорошо им пешком, а как на «волге» к церкви? Знаки уводили влево, влево, потом назад, новые подсказчики пускали в новые же невообразимые объезды, таксист – езжай за мной! – завёл в глухие дворы и оторвался. Выбирался к церкви переулками, но в лучшем случае попадал на одну и ту же площадь с плосколицым белым обкомом. Когда выехал к нему третий или четвёртый раз, опять подумал, что это совсем не тот город, что старыми русскими буквами прописан на однокрылой стеле, не тот, куда мне нужно, а того, куда мне нужно – нет, и не только здесь нет, его вообще нет, это всё легенды и мифы древней Руси – паром, церковь… Карты врут, как и всё в этом фальшивом клине, а раз нет города, то и парома нет и искать нечего. Подумал так и успокоился. Легче принять большой чужой обман, чем признаться в маленьком собственном бессилии. Поехал наобум и сразу попал на широко заасфальтированный причал, и паромщик махал мне флажком, как будто все только меня и ждали, чтобы отправиться на другой берег.
Другой берег – это совсем другой берег! Я даже немного развеселился, но свернув на развилке направо, упёрся в речную протоку. Вернулся, доехал до второй развилки, асфальт за ними быстро перетёк в гальку, галька вмялась в глину, глина через километр проросла травой и смешалась с полем. Не видно было ни реки, ни города, ни дыма, ни человека, и я почувствовал, что пропадаю. Не так, как бывает при скверных делах, когда опускаются руки и единственным желанием остаётся – лечь на дно баркаса, то есть, конечно, и так, но к такому пропаданию, как к кисло-серому фону на картинке последних времён я успел притерпеться. Теперь было пропадание в смысле почти буквальном, в смысле исчезания. Дорога, по которой ты нёс столько смысла и надежд, взяла и кончилась, вместе со всем, что было на ней и с тем, чего не было, но должно было бы быть – исчезла. Поле было дикое, дурное, с переросшими сохнущими никому не нужными травами, в таком только умирать, но – и в этом была суть гнавшего меня страха – умереть-то бы хорошо, умирает ведь человек не весь, смерть не жадная, после неё много чего остаётся от человека и о человеке, – страшно исчезнуть, вот так, на конце никуда не приведшей дороги…
Третий правый поворот вывел в тупейную деревню, не у кого спросить, и только на четвёртом, самом из всех невзрачном – уж никак не собирался на него выруливать – торчали столбушки былого указателя, и ещё пастух трёх коровок и козы подтвердил, надвинув на брови засаленную зимнюю ушанку: да это в аккурат к городку.
«Проедешь городок сквозь…» – молодец бабуля! Дорога шла от городка в стороне, никакой фермы на выезде не было, про ферму никто даже не слышал, как и про Озерки никто не слышал, надо было слупить с неё четвертак! Решил уж плюнуть на Озерки, раз не судьба, доехать до первой деревни, переночевать, будет настроение утром – дойти до леса, а нет – ехать обратно. Покатался и будет… Но возьми и выйди из сухих еловых посадок мужичок с корзиной – мысли мои мгновенно раскрутились обратно: в Озерки! Корзина его было прикрыта кустиками папоротника, но в одном месте всё же торчала алая голова. Я приступил к расспросам, мужичок сначала не отвечал вовсе, словно не понимал языка, отчего волосы мои зашевелились снова – где я? – потом стал-таки коротко отрывать: «Да тут…», «Да так…», «Не…», «Ну…». От сигареты отказался, зато немного разговорился. Оказалось, спрашивать мне нужно было не Озерки, а колхоз «Новый путь», и ферма здесь лет двадцать назад (когда же отсюда моя Евдокия Петровна уехала?) стояла «вот туточки», но растащили на кирпичи, и поворачивать нужно не сразу за фермой, которой нет, а проехать «повдоль овражка до насыпи, а уж потом…» Вкопанный, он смотрел на мои манёвры и долго вслед, я даже остановился – может, подвести? Замахал руками: «Нет, нет, нет, мне туда не нужно…»
Километров через десять по ухабистой лесной одноколейке мне встретилась, хоть желание загадывай, чёрная «волга», с уставшими – или пьяными? – пассажирами. Разъезжались с трудом, даже остановились посмотреть, не зацепимся? Спросил про «Новый путь», в ответ мне только сочувственно покивали, как будто я не спрашивал, а говорил про себя какую-то непристойность.
Озерки оказались на двадцать третьем километре. С пригорка открывался жалкий вид на два небольших заросших полуболотца, вокруг них щербатое избяное кособочье и бегущий до самого леса, вприпрыжку по кочкам, ржавый кустарник, – в нём, что ли, белые грибы? С моей стороны, по безтравному лужочку через два метра друг от друга торчали колоски какого-то злака. «Рожь у нас кака!» – надо, надо было хотя бы червонец, чтобы не слишком фантазировала.
Со стороны улицы около плетня стоял рыжий малый то ли двадцати, то ли шестидесяти лет. Он смотрел на машину с небрежением, меня, даже когда я начал его спрашивать, не замечал совсем.
– Добрый день!
Тишина.
– Скажите, это Озерки?
Опять подумалось, что кто-то из нас двоих не русский.
– Эй, рыжий! Где тут живёт Евдокия Петровна?
Рыжий даже не шевельнулся, и продолжал невозмутимо подпирать забор, атлант болотный. Может дурачок? Притормозил у другого дома. В огороде замотанная в платок тётка (или бабка?) собирала с картошки жука, пол-литровая банка в её руке полосато шевелилась.
– Скажите, как бы мне в Озерки проехать?
Тётка медленно распрямилась, посмотрела сквозь меня и согнулась снова.
– В Озерки! В Озерки как проехать? – крикнул я громче.
Видно, поменяв фокус, тётка меня увидела, оттянула мизинцем платок от уха и крикнула в ответ:
– Ка-во?
– В Озерки как проехать? В Озерки! – почему-то я был уже уверен, что это не Озерки.
Теперь она посмотрела на меня недоверчиво и огляделась, словно я уличил её в воровстве, а она озирается, призывая несобранных ещё жуков – кого же ещё? – в свидетели: нет-нет, ничего не брала!
– В Озерки мне! – я терял терпение.
– Да как же вы в них проедете? – ответила она вопросом, спокойно, точно мы с ней беседуем уже два часа.
– А где они?
– Озерки?.. Да там, – неопределённо махнула рукой за спину, за дом, за болото, на лес, и опять – носом в ботву.
Девчонка, гнавшая двух гусей с болотца, про Озерки вообще не слышала, а про «Новый путь» сказала чётко:
– По той дороге три километра. Мы туда за хлебом ходим, – и показала в противоположную сторону.
Спрашивать больше было не у кого, я плюнул в пыль и поехал в «Новый путь». Дорога теперь то выбегала в поле, то снова пряталась в лес, щетинилась торчащими корнями, колдобинами с вечной водой, я клял её, блудницу, все, как оказалось по спидометру, пять километров, пока не упёрся в трёхногую гипсовую корову, держащую на рогах и арматурине от поднятого кверху хвоста рельсу с перекорёженными жестяными буквами «Н» «О» «В» …«Ы»… «У»… «Ь». Я вспоминал, что в каких-то сводках, то ли в зерновых, то ли в молочных «Новый путь» фигурировал, и совсем не в худших, но совместить два эти пространства никак не мог. Какой ядовитый шутник придумывал тут названия? То, где я продрался на своём вездеходе, не потянет и на гнилой просёлок, ан нет – «Новый Путь». Нет, не ядовитый шутник, а тот ещё хитрован: из Москвы этого гнилого просёлка не видно, министерские чинуши, вроде меня, по нему не ездят, а по сводкам проходит «Новый путь». Назовись они «Новая тьма», или «Община уставших людей «Старый свет», бесхоз «Путь в никуда», колхоз «Гигантские шиши» – и Москва от этой праведной грустности за один отчётный период загнулась бы, а так – Москве весело, а что к «Новому Пути» и старой дороги нет… Тп-ру-у… что-то я не туда.
На крыльце полутораэтажного особнячка стоял маленький пузатенький человечек в шампиньонной шляпе и смотрел на улицу. Я остановился, шампиньон нетерпеливо подался ко мне пузцом: «Что?»
Спросил про Озерки. Он вздохнул и скрылся за дверью. Из окна верхнего этажика высунулась женщина, осмотрела машину и снова спряталась. Через пару минут высунулась снова и медленно проговорила, что до Озерков километров десять и махнула мухоморовым платком – не туда, откуда я приехал, а как бы просто в сторону: «А! езжайте куда хотите, надоели!»
«Ну и чёрт с вами!» – я начинал сердиться. Достал из коробки со снедью на заднем сиденье бутылку водки, помидор, выпил больше полстакана и поехал обратно, с удовольствием и безадресно матерясь, – попробуй, не пей в этой стране!..
В спидометре запутался окончательно, но деревня с двумя болотцами выскочила из леса километра через полтора, я даже подумал, что это другая деревня, не могла же она, пока я выпил всего полстакана, подползти мне навстречу больше чем на три километра, -кочкастая луговина, грязная, перетянутая надвое лужа, на самой перетяжке огромная сухая берёза, – в две трети от земли гигантский витой кап, за ним берёза растёт вкось, и не полным стволом, а уродливым корявым суком, без сучьев, – как верстовой столб для может быть живших здесь когда-то великанов. Опавшие, осевшие, кривобокие дома, не дома – домчёнки, домушки, хибарки? Хилые хворобые хижины… По дальнему бережку – густая трава, а под травой, видно даже издалека, кочки, кочки, кустики, за ними мелкий редкий березняк и осинник, чехардя, допрыгивают-таки до леса, похожего на настоящий, зелёный с просинью, но всё равно какой-то не настоящий, не тот…
В конце концов, в настоящее Марьино тоже не сразу приехали. Похоже, не выдержав нарушений правил, сама земля вступила в игру и начала прятаться и прятать.
О проекте
О подписке