– Молотобойца, говоришь…
Гордеев оглядел Тиму и Хрена.
– А не жидковаты ли?..
– А мясо нарастет, были бы кости… – с вызовом произнес Миша-маленький, засовывая рукой в кармане бутылку между ног и одновременно придирчиво окидывая взглядом живот Тимохи: портвейн не выпирал.
– Ладно… А ты в каком классе?.. – уставился Гордеев на Тимоху.
– В десятый собираюсь, – не смутился тот. – А может, еще и не пойду, работать подамся…
– Троечник?
– Как положено…
– Тогда лучше работать, – бросил Гордеев, неожиданно нахмурясь, и пошел в сторону магазина.
– Десятка с прокладкой, – с облегчением выдохнул Миша-маленький, махнул рукой и, быстро перебирая короткими ногами, пересек пыльный двор и растворился в черном проеме расположенной на отшибе кузницы. Тима и Хрен юркнули следом и стали привыкать к переходу от света в темноту.
– Не жмурьтесь, рано еще, – раздался голос Миши-маленького. – Загребай сюда…
В дальнем углу, за горном, он (преодолев сопротивление Привалова) выгородил из горбылей уголок, где устроил невысокие нары, набросал на них промасленных рваных полушубков (у мотористов набрал) и какого-то тряпья и во времена ничегонеделания отлеживался в тени в жару и в тепле по холодку, а то и на ночь оставался, когда не хотелось идти в общежитие, где в комнате с ним проживали еще трое невесть каким ветром занесенных в эти места латышей, пахавших в леспромхозе, молчаливых, некомпанейских, между собой и то почти не говорящих; с ними в комнате даже лежать было тоскливо.
Он пытался в первые дни их расшевелить, соблазнял перекинуться в картишки или аккуратно и уютно посидеть за бутылочкой, но они делали вид, что ничего не понимают и ничего не хотят.
– Располагайтесь, – сказал Миша-маленький, усаживаясь на нары, подобрав кренделем ноги и сдвигая с необструганных досок тряпье.
Тима поставил рядом с водкой портвейн, Хрен выложил селедку и колбасу.
– Посуды мало, – сказал Миша-маленький, доставая откуда-то стакан.
Подул в него, поставил рядом.
– Где наш юный снабженец?..
И Жбан, словно ждал этих слов, возник в проеме, тяжело дыша, придерживая рукой топорщащуюся рубаху.
– Я по берегу, через дырку, – пояснил он свою запыханность, выпрастывая из-под рубахи и помидоры, и лук, и приличный шмат прошлогоднего сала.
– Поди, встреть Приблуду, а то еще на начальника напорется…
Ежели кто заинтересуется, скажешь, что, мол, молотобойцами собираетесь быть…
Тот понятливо кивнул и убежал.
Миша-маленький аккуратно все разложил на досках, велел Тиме и Хрену принести подходящих чурок из сложенных возле кузницы (ими разжигали горн), расставить их возле нар, так что теперь они все сидели ниже него и хорошо были видны. Рядом с собой он отвел место Жбану, потом посадил Тиму, рядом Хрена и на дальнем чурбаке – Приблуду.
– Все должно быть по правилам, – пояснил он, оббивая сургуч с бутылки маленькой блестящей финочкой, невесть откуда появившейся у него в руке. – Жбана я приблизил по его молодости и перспективности, так что вы его не трогайте… Тимофей смотреть за вами всеми будет, его место рядом со мной. А вы, – он пристально посмотрел на Хрена и Приблуду, – должны все, что он скажет, выполнять и место свое знать.
Он протер стакан пальцем, налил в него почти до краев водки, выпятил грудь, выдохнул, запрокинул голову и стал медленно вливать ее в открытый рот. Маленький кадык размеренно ходил вверх-вниз, не сбиваясь с выбранного темпа, словно зная, что за ним наблюдают.
Медленно опустил пустой стакан, хрустнул луковицей, бросил в рот отломанную хлебную корку, прожевал и только потом сказал:
– Покатилась… десятка без прокладки…
Налил ровно столько же, протянул стакан Тиме.
Тот растерянно поглядел на него, водку ему пить еще не приходилось.
Обычно они с Петькой Дадоном и другими пацанами перед танцами брали плодово-ягодное, а во всякие праздники – вино покрепче. Дадон после этого становился общительным и наглым, запросто знакомился с девушками и, как правило, с какой-нибудь и исчезал.
Пацанов тянуло на подвиги, они разбредались вокруг танцплощадки и в конце концов либо брали еще вина, либо непременно находили, с кем подраться. Дадон и Тимоху сводил с какой-нибудь девчонкой, тот пару раз танцевал, молчаливо отводя ее в перерыве между танцами к ограде и не отпуская от себя, потом она все-таки умудрялась вывернуться из его объятий, и он уходил подальше в заросли и тишину, устраивался на скамейке или просто на теплой земле и мечтал…
Тимоха неуверенно взял стакан, зажмурился и, широко раскрыв рот, опрокинул его, влив в себя содержимое за три глотка, и, не успев толком сообразить, что почувствовал, тут же откусил луковицу, морщась от горечи то ли водки, то ли лука и ощущая, как заслезились глаза.
– Закусывай, Тимофей, закусывай…
Миша-маленький полоснул сало, бросил пластик на кусок хлеба, подал Тиме.
– Пить в нашей жизни надо уметь. Плохо, что этому в школе не учат. Недопонимают учителя… И правительство недопонимает, что русскому человеку такая грамотешка необходима.
Он плеснул в стакан портвейна, протянул белокурому Кольке Жбану, и тот торопливо зачмокал, закашлялся и половину вина выплевал, но Миша-маленький сделал вид, что ничего не заметил, передал стакан Хрену – тот выпил привычно, обтер губы тыльной стороной ладони и только потом взял кусок колбасы.
Приблуда пил долго, словно заталкивая вино в себя, но все-таки стакан допил и стал быстро заедать всем, что подвернулось под руку, ни на кого не обращая внимания и держа в поле зрения еду.
– Еще по одной. – Миша-маленький теперь налил полстакана и выпил одним махом.
Достал из-под тряпья пачку «Беломора», прикурил, выпустил кольцо дыма, неторопливо налил в стакан, кивнул Тиме. Тот помедлил, ему уже было тепло и легко, и Миша-маленький, возвышавшийся над ним, казался самым близким человеком (даже ближе Дадона, с которым они дружили с самого рождения); он потянулся к стакану, но почему-то взял блестящую финочку с наборной удобной рукояткой.
– Нравится? – спросил Миша-маленький. – Сам сделал… И вам сделаю…
Хрен протянул руку, и Тима отдал финочку ему, а сам наконец дотянулся до стакана, выпил, не ощущая вкуса, помедлил, размышляя, надо ли чего-нибудь съесть.
– Закусывай, закусывай, – подсказал Миша-маленький. – А то сблюешь все, деньги на ветер…
И сунул ему в рот помидор.
Пацанам тоже пополовинил, оставляя еще на третий заход, потому что меньше трех не должно быть, и дал папироску Хрену, единственному, кто курил, кроме него, по-настоящему, а протянутую руку Жбана отбил и сказал, что ему с его личиком курить совсем не пристало. И ласково погладил по щеке.
Тот надулся было, но тут же, безошибочно угадав, что Мишамаленький к нему благосклонен, просительно произнес:
– Я тоже такую финочку хочу.
И завертел, закрутил в руках отблескивающее, даже издали вызывающее неприятный холодок в животе лезвие.
– Сделаю я тебе, – пообещал Миша-маленький, ласково глядя на Жбана.
– И мне не помешала бы, – сипло сказал Хрен и откашлялся, бросил папироску в сторону горна.
– Тебе тоже сделаю, – расщедрился тот, поглаживая Жбана по голове. – Я вам всем сделаю, но не сразу… – И после паузы веско добавил: – Мужику без оружия нельзя…
Прикурив новую папиросу, собрался рассказать, как пацаном нашел в окопах возле родной деревни недалеко от Москвы настоящий немецкий тесак (как новенький, сохранившийся в полуистлевшей шинели) и этим тесаком, когда в соседнем селе, куда пошел на танцы, зажали его за глухой стеной клуба местные, ударил, дико крича, их вожака, длиннорукого бугая, и тот, удивленно всхлипнув, стал оседать перед ним на колени, пока не скорчился, а он, сжимая в руке окровавленный тесак, кинулся на остальных, враз брызнувших по сторонам, и даже приостановился, прежде чем исчезнуть в темноте, ощутив себя сильным и неуязвимым… Собрался, но тут же вспомнил и все, что было потом, и передумал. И только веско добавил:
– С хорошей финкой ничего не страшно…
– Вот и я говорю, нужная вещь, – поддержал его Хрен, перекидывая финку с ладони на ладонь.
– Но баловаться не надо, – назидательно произнес Миша-маленький, забирая нож и пряча его где-то за спиной.
Подставил стакан ближе к себе, взял бутылку, но налить не успел, в дверном проеме, перекрывая свет, вдруг возникла широкая фигура, и он дернулся было, чтобы спрятать водку, но признал Клаву.
– Кто к нам пришел…
– Приглашали – пришла…
– Ну-ка, пацаны, кресло мадаме…
Тима вскочил, пьяно качнулся.
– Ты сиди, Тимофей, не твое это дело, – жестко произнес Миша-маленький. – Приблуда, чего сидишь?.. Быстро поднялся, усадил гостью… – Спросил Клаву: – Тебе чего налить?
– Беленькой… Капельку…
– Я так и думал.
Он плеснул полстакана, протянул.
– Много мне, – кокетливо произнесла Клава, беря стакан и опускаясь на чурбан, на котором до этого сидел Приблуда.
– Штрафная… До дна.
Миша-маленький глянул в сторону двери: надо бы закрыть от всяких глаз, но тогда в кузнице совсем темно будет…
– Да уж никого нет, – словно угадав его мысли, сказала Клава. – Рабочий день-то закончился.
– Да начальник тут шастал…
– Начальник пошел…
– Вернуться может.
– Не вернется…
Клава короткими толстыми пальчиками подхватила кружок колбасы, медленно выпила, поморщилась и, жуя, произнесла:
– Горькая… Ух!..
И, прожевав, похвасталась, не удержалась, хотя и просил ее Гордеев не разносить по округе.
– Начальник теперь через меня всегда проходит… – Упреждая возможные вопросы, пояснила: – Он теперь тоже выпивает. Каждый день.
– Во дает… А на вид не скажешь, – удивился Миша-маленький. – С тобой, что ли?
– Отчего ж… Я ему неинтересна… Как некоторым… В подсобке.
Я ему там закуски приготовлю, бутылочку поставлю, а сама у прилавка…
– А чего ж он дома не может?
– Стесняется… Говорит, одному неловко, а в компании не положено.
– Бедняга, – искренне пожалел Миша-маленький, вылил себе остатки водки, выпил, не закусывая, закурил папиросу, грубовато поинтересовался: – Ну, хоть щупает?
– Кто?.. Гордеев?.. Да он же старик, – хихикнула Клава.
– Старый конь борозды не испортит…
– По мне, так лучше пусть молоденький егозит. – Клава опять хихикнула и поглядела на Тиму.
Тот смутился, потянулся к стакану, но Миша-маленький остановил:
– Вам хватит… Мы вот с Клавой сейчас портвейнчик допьем, пока видно еще…
И он, подняв бутылку, постарался чего-то разглядеть в уже ощутимых сумерках, налил в стакан, протянул Клаве, и та, не спуская глаз с Тимы, опять так же медленно выхлебала не закусывая.
Миша-маленький долил остальное, быстро выпил, соскользнул с нар, не терпящим возражений тоном сказал:
– Пошли купнемся, засиделись…
И первым вышел в начинающую густеть темноту.
Подождал заторопившегося следом Жбана и пошел к дыре в заборе, открывающей, помимо ворот, уже запертых, самый короткий путь к реке. Оглянулся еще раз, за Жбаном шел Приблуда. Остальные, похоже, задерживались, и Миша-маленький не стал их ждать, быстро спустился на пляж с еле различимым противоположным берегом, бросил на песок одежду, голяком вошел в реку и поплыл, громко фыркая и шлепая в темноту, метя на бакен, покачивающийся на самом стрежне, но на полдороге передумал и так же шумно вернулся обратно.
Жбан и Приблуда разделись, но купаться не стали, они лежали на остывающем песке, и Миша-маленький, раздвинув пацанов, лег между ними, стал поглаживать упругую и источающую сухое тепло спину Жбана, волнуясь и с трудом сдерживая себя.
– Чего хорошего в этих бабах, – вдруг вырвалось у него и захотелось рассказать, как по возвращении с отсидки попал он в притон, где обмывали волю познавшие нары, и крепко пьяного, ни разу не целованного, положили его между двух голых баб (одна из них была толстой и противно пахла, а другая – до жалостливой тошноты худой), и хозяин притона напутствовал его словами, что все бабы устроены одинаково, нечего в них искать загадочного и сладкого, у одной только мяса больше, а у другой кости гремят, и как ему ни противно было, но с помощью горячих женских пальцев он положенное сделал, потыкался в одну и другую и тут же сбежал, теперь уже совсем не сомневаясь, что гораздо приятнее лежать на нарах, обнявшись с такими же пацанами, как сам, ощущая запах здорового мужского тела… – Лучше мужской дружбы ничего не бывает… – потянул он к себе ладное тело Жбана, почувствовал его сопротивление, неохотно убрал руку, сел.
– Я тебе финку сделаю, – негромко пообещал Кольке, успокаиваясь.
И, поднимаясь, велел:
– Давайте-ка по домам… И чтоб мамкам не проговорились, где вино пили… И вообще, обо всем, что мы говорили, молчок… Десятка с прокладкой…
– Понимаем, не маленькие, – отозвался Приблуда.
Миша-маленький повернулся и, не ожидая, послушаются его или нет, пошел обратно к лазу.
У дверей кузницы, все так же распахнутых настежь, помедлил: из темноты доносились приглушенные сдавленные всхлипы, поскрипывание нар, он шагнул внутрь, остановился, привыкая глазами, и наконец разглядел на нарах шевелящийся белый клубок, не зная, кто еще там кроме Клавы (ее толстые белые ноги, задранные вверх, были хорошо видны), и спросил:
– Клава, кого ты там обучаешь?
Та ойкнула, ноги резко опустились вниз, но до конца не упали, чей-то белый зад вздернул их обратно, и она со смешком ответила:
– Да обоих приходится… Уже вот закончила… Может, теперь ты меня поучишь?
– Не научилась… – буркнул Миша-маленький. – Постель всю уделали…
Клава отодвинула куда-то за спину то ли Тиму, то ли Хрена и теперь распласталась перед ним, белея уже всем, чем только можно, и ожидая его, и он подошел, сдерживая дыхание, сунул руку под горячее и потное тело, нашарил в тряпье жесткую рукоять финки, резко выдернул, не заботясь о том, чтобы острое лезвие не коснулось белой плоти, повернулся и заторопился обратно…
За углом кузницы он увидел сидящего на корточках полуголого Тиму, спросил зачем-то:
– Познал?..
И, не ожидая очевидного ответа, добавил:
– Все они одинаково… пахнут… Домой иди…
И почему-то подумал, что Хрену должны нравиться и запах пота, и большие сиськи, и разваленные бедра, неважно, кому это все принадлежит. И, сжимая финку в руке, побрел в сторону общежития.
…Что произошло потом, никто толком рассказать не мог. Да и сам Миша-маленький, хоть убей, не мог после вспомнить, из-за чего он полез на латышей (те утверждали, будто ни с того ни с сего заявил, что терпеть не может молчунов и что место им у параши), стал выкидывать их вещи из комнаты и, когда один из них попытался Мишу урезонить, вытащил финку и ткнул шибко смелого латыша в бок. Тот оказался и жилистым, и ловким и в последнее мгновение увернулся, отчего лезвие лишь скользнуло, развалив только кожу и не проникнув внутрь, а тут подоспели на помощь остальные двое, заломили ему руки («Уйдите, суки позорные!.. Всех зарежу!»), связали руки, ноги ремнями, бросили на кровать, раненого уложили рядом, перевязали куском простыни, один из них сбегал в леспромхозовский медпункт, за дежурным фельдшером, а по ходу завернул и в милицейский околоток, и два милиционера пришли раньше и утащили упирающегося Мишу-маленького, перед этим (не обращая внимания на наблюдающих латышей) несколько раз (для приведения в чувство) ткнув того немаленьким кулаком в закровеневшее лицо; потом прибежал и запыхавшийся толстенький и старенький фельдшер, сопровождаемый латышом, размотал окровавленную простынь, глянул на разваленное мясо, сказал, что внутренности не задеты, но шить надо и крови много вышло, и велел раненого собирать, пошел названивать в больницу (которая находилась на другой стороне), чтобы прислали какой-никакой транспорт. Но латыши ждать не стали, подхватили товарища под руки, доволокли-донесли до реки, там сорвали с цепи какую-то лодку, перегребли на другой берег поближе к больнице и доставили раненого прежде, чем полуторка, переделанная под медицинский фургон, смогла тронуться.
С латышом все обошлось, и шибко злым на Мишу-маленького он не был. И хоть Гордеев тоже характеризовал его положительно (постаралась Клава, нашла чего доброго рассказать про него), за то, что он уже судился (да и резал тоже), дали ему срок немаленький и отправили на этот раз куда-то далеко, чуть ли не за Урал, так, во всяком случае, всем потом рассказывала Клава.
Привалов сильно переживал. Как коммунист он считал себя виновным в случившемся, потому что не успел перевоспитать оступившегося парня.
– И сдалась мне эта баня, – винился он перед мужиками, выходя из жаркой кузницы передохнуть. – Он у меня получше энтого был… – И кивал на выходящего следом и покуривающего в стороне тощего Веньки Хрена.
О проекте
О подписке