Вопрос о хорошем вкусе — вопрос весьма мучительный
Тем более, что народ у нас чрезвычайно впечатлительный
Д.А. Пригов (начало)
Уже почти совсем, вот ещё совсем чуть-чуть и возненавидев книгу, что само по себе явление уникальное, если не из ряда вон, то из разряда тех, что зовутся важным опытом, и даже какой-нибудь вехой, определяющей дальнейшее самосознание, дочитываюсь ближе к финалу до лирического отступления: «В этом месте, уважаемый читатель, автор, который — вы не будете этого отрицать — столь долго держался в тени, по законам эпической полифонии позволит себе небольшой произвол...» Там дальше виньетка, выпадающая из исторических рамок повествования и из внутренних карманов импортного аксёновского пиджака, - про фарцовщиков с Пешков-стрит и истинную стоимость в конвертируемых ден.знаках «варварских» орденов сталинской эпохи, но это неважно — хоть про утренний запор. Потому что каков же стервец! Это восхитительно, прелестно, не отрицаю. В тени он держался, оказывается, скромный герой, всё это время, пока я как фрекен Бок, пыталась выяснить в каком ухе у меня так навязчиво жужжит — в обоих же ухах. Мужчина в полном расцвете сил (кто умер?), обладатель хорошо поставленного, безошибочно узнаваемого голоса — этакий увесистый, витальный, рокочущий сквозь усы и нижнюю губу баритон с барственными обертонами, одновременно и цинично-язвительный: знает всю подноготную и про лит. процесс и про баб, и про политическую обстановочку, и про загадочный русский соул в целом и про нехитрые извивы душонок, толстых и тонких кишок и прочих внутренних органов отдельных категорий граждан, и про природу власти, и прогноз погоды на тридцать лет вперёд и два шага назад, и военную тайну и чё по чём хоккей с мячом и если друг оказался вдруг — неподкопный, победительный мачизм; и жестко-ироничный сатир(ик)-пророк-проповедник в свифтовском духе и заслуженном праве: когда ответ на вопрос «что курил автор?» очевиден как портрет Хемингуэя, по выхлопу понятно — дым отечества и дух времени — трубку курил, а то; и энергично-бодрый, трусцой с морозца стиль,бескомпромиссный, рефлексии не позволяющий, заколачивающий как гвозди неприятный, но точный новояз: «грузовичьё», «голуболупоглазие», «пальтуган»… Аксёнов для меня явный перебор, мгновенные 22 очка при раздаче.
При чтении — даже не эффект аудиокниги в авторском исполнении, а вот.. будто книгу у тебя из рук выдёргивают: «Сам почитаю, с выражением, ты всё равно не знаешь как это делается, овца» - такое. И читает, и рокочет, подчёркивая жирно прямые высказывания и очевидную мораль каждой цветистой басни — то, что самостоятельно всегда норовлю пропустить мимо ушей без особых потерь для нервного узла между ними. Наверное, в этом есть сермяжная правда — думаешь обречённо, а равно тавро гениальности и таинственная страсть — любой приличный критик скажет. Но я не критик, я широкий читатель (сузить бы), мне б хоть какой диалог (вопросов-то масса, окромя курения), хоть завалящий контакт с персонажами, а не только изумлённое созерцание токующего за всех альфа-глухаря. Да, хвост нарядный. Прекрасный экземпляр, образец индивидуального стиля, выверенной импровизации, неотразимый, совершенно дискомфортный для меня рассказчик. Но многое ему теперь готова простить алогичнейшим образом, даже безнадёжно испорченный «Регтайм» (Доктороу я там не обнаружила никакого, только Аксёнова — идеальный переводчик, такому старушку через дорогу доверь переводить — фам фаталь на той стороне окажется), даже пижонский прищур, даже тесную связь с органически чуждой мне фрондирующей кухонной богемой 60-х с её интеллектуальным пьянством, эзоповым косноязычьем, нонкомформизмом выходного дня, дежурством по апрелю и уверенностью, что «Свобода»-то всяко лучше «Правды» - простить за одну только эту псевдосервильную, чуть ли ни ерсами украшенную фразу — небольшой произвол-с, ёпта, уважаемый читатель — на деле фраза-побратим нашего всё «ай-да-сукин-сына» - царственное сознание собственной силы: пишу как хочу, имею право — не каждому дано. Далось ему моё прощение.
«Я глянул в зеркало с утра/И судрога пронзила сердце:/Ужели эта красота/Весь мир спасет меня посредством/И страшно стало» - опять Пригов, лучший из москвичей, ну не сдюжу я без его веселящего газа апологетику этой развесистой саги. Да и без впечатлительного народа, не устающего формулировать претензии, тоже никак не обойдусь — свои-то почти закончились.
Многих нервирует время появления на свет яростно-антисоветской эпопеи— 92-й год, видите ли. Мол, тот ещё подвиг, сидя в глубокой эмиграции, расчехлять пулемёт застарелой ненависти к мерзким харям кровавых тиранов и поливать из него сорвавшихся с привязи и дезориентированных пьянящей вседозволенностью бывших сограждан, для которых, надо думать, любой плевок погуще в сторону позорного прошлого — что божья роса. Конъюктурное, мол, произведение, потакающее всеобщему бездумному ёрничанию, отречению, низвержению и внезапно развившемуся вкусу к порнографии, жёлтой прессе и обсценной лексике, как символам персональной свободы, маленьким радостям либерального рая. Мол, ишь какой смелый, теперь-то каждый горазд, чай не при Сталине. Слишком, мол, простывшее блюдо, даже для мести. И всё это ужасно несправедливо. Не только потому, что Аксёнов — он как бы всегда при-сталине, 90-е — не его диагноз, куда бы он там ни уехал — как писатель он не существует в отрыве от породившего его личной и антропологической катастрофы и основной своей крайне болезненной темы: как остаться приличным человеком, просто человеком, вступая в вынужденные отношения с властью, которая суть чистое зло, - но и потому, что горазд был отнюдь не каждый. Удивительно как раз, что подобная книга появилась именно в это время, совершенно не заточенное под крупные формы и полновесные, законченные высказывания. Одни не успели переобуться, другие брезговали или стыдились оглядываться назад, третьи превратились в соляной столб, и только былой властитель дум Солженицын катается туда-сюда на паровозе, выкрикивая какую-то запредельную ахинею про то как всё тут обустроить, нафиг, впрочем, никому уже не интересную... Аксёнов же всю жизнь взращивающий право вырваться из тягучего болота унижения и страха, просто, наконец, созрел окончательно и лопнул всеми доступными ему способами: гиперболизация, гротеск, дель арте, пресловутый этот бахтинский карнавал, внезапно пришедшийся ко двору, метаморфозы вместо метафор. «Сапоги Сталина разьехались в коньячной луже, он упал в угол, мелькнуло: «Конец революции!» и потерял сознание.» Не, не конец — самый разгар «красного шабаша», мелькают личины: похотливый козлобородый Калинин, искрящийся глупостью шут Ворошилов, нелепая, страшная в своей нелепости, тушка Берии в живом пенсне, под тифлисскими звёздами нервный Мандельштам «цапает холодными лапками» ладонь юной поэтессы, Пастернак затаился в переделкинских кустах, толстовский дуб мечтает подружить Блюхера с Тухачевским, заключённые играют в прятки на выживание в критском лабиринте, разумный кот Хлебников, стоя на одной ноге, созерцает объективный мир, Ленин — гриб невероятно крупная белка. И среди этого бедлама и зоопарка, в пучине Москвы или на магаданской каторге, в мире говорящих фамилий — множественных Полухарьевых, Сракиных, Стройло и Слабопетуховских - лица главных героев сияют почти невыносимой целлулоидной красой — так, видимо, и положено супергероям, чья сверхспособность — оставаться собой, не поддаваясь гипнозу упырей.
Два. Вообще история семейства советских аристократов Градовых, сохраняющих свой серебряноборский заповедник духа — с Шопеном, хлопотливой прислугой, большими добрыми собаками, домашними прозвищами и пирогами - последний оплот светлых сил на фоне «лепрозорной столицы», московского Мордора, мордоворотства, подлости и тотального людоедства, может показаться страшнейшей пошлятиной. И это я сейчас совсем не про то, что так возмущает наименее отчаянных домохозяек: почему это все поголовно — интеллигенты и пролетарии, хирурги и поэты, маршалы и зэки, марксисты и имажинисты, троцкисты и мотоциклисты, физики и лирики, сотрудники гпу и агенты гру, ситхи и джедаи - трахаются безостановочно и самозабвенно, по поводу и без, в горе и в радости, порывисто соединяясь в произвольном порядке с 25 по 53 год включительно? И что за массовая копрофемия в сочетании с синдромом Туретта с ними со всеми приключилась? Неужели других слов для именования процесса не нашлось в русском языке, а только самые срамные и скоромные? С этим-то как раз, с сексом в СССР и с СССР, как с базовой (и, пожалуй что, единственной) метафорой эпопеи, всё в порядке. Она раз за разом доказывает свою состоятельность: кто-то млеет, воображая себя «жертвой пролетарского насилия, трофеем класса победителя», кто-то беззаветно любит свою партию со всеми её органами, кому-то доставляет садистическое удовольствие наблюдать, как кривляются беспомощные человечки, заподозренные в «грязнейшем сифилисе» — гос. измене, кто-то метко подмечает «как нас всех употребили!», лучшие безоглядно предаются любой свободной «любви» в противовес насильственной, той что без мягкого знака. Ну и слов — побудем хоть пару минут честными — действительно других нету, все эвфемизмы гораздо пошлее, чем слово «е..бать»: самое пошлое в нём - точечки. Так, может, понятнее будет: пошлость — это когда ногти аккуратно выкрашены в бледно-розовый а колготки непременно «телесные» (ну не бывает телес такого цвета!) В подобном Аксёнова не упрекнёшь, но это и не исчерпывающее определение пошлости. Пошлость — это когда Берия может всячески уестествлять парикмахершу с пролетарской мордашкой, а на Градовскую принцессу Ёлку его сморщенный елдак, видите ли, не поднимается, хочется, да не можется — и охраняет её вовсе не то, что она дочь поэтессы, внучка академика, племянница легендарного полководца (никого это не охраняет), а вот эти самые Шопен с пирогами, истинные нефальшивые ценности, которые крысам не по зубам. Деление на быдло, по природе своей не способное на благородство духа, и белую кость, которой этот дух имманентен, — это пошлость, белогвардейское чистоплюйство — пошлость. Впрочем, давать определения пошлости — апофеоз пошлости.
“Как часто желание отстоять и повсеместно утвердить хороший вкус доводит людей до ожесточения/Но если вспомнить, что культура многовнутрисоставозависима, как экологическая среда, окружение/То cтремление отстрелять дурной вкус как волка/Весьма опасная склонность, если мыслить культуру не на день-два, а надолго/В этом деле опаснее всего чистые и возвышенные порывы и чувства/Я уж не говорю о тенденции вообще отстреливать культуру и искусство» Д. А. Пригов (конец)
А в Москве, чего уж, живите… говорят, опять похорошела.