«…и вот, конь вороной, и на нем всадник, имеющий меру в руке своей».
Откр., VI, 5.
«…кто ненавидит брата своего, тот находится во тьме, и во тьме ходит, и не знает, куда идет, потому что тьма ослепила ему глаза».
I. Иоан. II., 11.
1 ноября.
Очень хотелось спать, но я сделал над собою усилие и приказал привести Назаренку. Он вошел, высокий, в желтой кубанке, и стал на пороге во фронт.
– Садись.
– Постою, господин полковник.
– Садись вот здесь, напротив меня.
Он для приличия потоптался у двери. Потом сел на краешек стула.
– Ты рабочий Путиловского завода?
– Так точно.
– Я взял тебя на бронепоезде «Ленин»?
– Так точно.
– Что я сказал тогда? Повтори.
Он задумался и поднял глаза.
– Вы сказали, что каждый может служить; кто не хочет, того расстреляют…
– Нет. Я сказал: кто хочет, служи, а кто изменит, того повешу… Так?
– Так точно.
– А теперь я знаю, что ты коммунист.
Он вздрогнул.
– Сознавайся, кто еще в комячейке?
– Не могу знать, господин полковник.
– А что с тобой будет, знаешь?
– Воля ваша.
– Хорошо. Ординарцы!
Он хотел что-то сказать и даже привстал со стула. Но вошли Егоров и Федя.
– Ординарцы! Полтораста плетей!
Когда его увели, я не раздеваясь лег на кровать. И сейчас же в темном тумане потонули и Назаренко, и длинный переход на морозе, и сосновый, запорошенный инеем бор, и багрово-желтая дубовая роща, и скрип седел, и гнедая кобыла Голубка. Но за стеною свистнуло и упало что-то, и сильно и равномерно стал содрогаться воздух.
– Господин полковник!
«Сорок два… Сорок три… Сорок четыре…» Сон прошел. Стало душно лежать здесь, в жаркой комнате, в чужом доме, у незнакомого и перепуганного попа. В сенях грубый голос сказал: «Ишь, ворочается… На голову, Федя, садись…» Это «работал» Егоров.
2 ноября.
Егоров – седобородый крестьянин, пскович. Он старовер, не курит, ест из своей посуды и строго соблюдает закон. Лет пятнадцать назад он из ревности убил брата. Но это – «бабье» дело, а в «бабьем» деле закона нет. Когда он поступил добровольцем, я спросил у него:
– За что ты их ненавидишь?
– Кого?
– Коммунистов.
– Бесов-то? А за что их любить? Дом сожгли и сына убили… Даже пес жалеет своих щенят… На кострах жарить их надо.
– Да ведь белые за помещиков.
– Так чего? Мы помещикам головы-то открутим.
– Когда?
– А вот время придет.
Он дослужился до вахмистра и очень горд своим званием. И когда Федя, смеясь, говорит, что он в прихвостнях у дворян, он сердито трясет седой бородою:
– Язва. Отстань. Я не за бар – за Рассею.
За Россию… До войны он, наверное, говорил: «мы – скобари», и знать не хотел «калуцких». А теперь на коне и с винтовкой изгоняет из России «бесов».
3 ноября.
Городишко, где мы стоим, убог и неряшлив. Он утонул в сыпучем песке. Песок в лесу, песок на дороге, песок на улицах, песок на подушке. Точно мы в Аравийской пустыне. Но в пустыне горячее солнце, а здесь меркнет свинцовый день, вьется липкий осенний снег, и по утрам мороз щиплет пальцы. Мы в летних шинелях. У нас нет валенок. Нет рукавиц. Кто-то мудрый ворует в тылу.
На городской площади изгнившие тротуары, конский навоз и пыль. Бабы в белых платках, крестьяне в белых тулупах. Евреев почти не видно. Евреи ушли в леса, со стариками, женами и детьми, с коровами и домашним скарбом. Мы не освободители в их глазах, а погромщики и убийцы. На их месте я бы тоже ушел.
Погромы, грабежи и насилия запрещены строжайшим приказом. За нарушение – смертная казнь. Но я знаю, что вчера во втором эскадроне играли в карты на часы и на кольца; что ротмистр Жгун разгромил еврейскую лавку; что у улан завелась валюта – американские доллары; что в лесу нашли истерзанный женский труп. Расстреливать? Двоих я уже расстрелял. Но ведь нельзя расстрелять половину полка.
Я пишу, а в столовой хрипит граммофон. Он хрипит, захлебывается и снова хрипит, точно жалуется на свою машинную немощь. Я слышу, как Федя долго возится, починяя его, и наконец с ожесточением плюет. Потом начинает негромко:
Полюбили сгоряча
Русские рабочие
Троцкого и Ильича,
И все такое прочее…
4 ноября.
Федя – художник. В свободное от «занятий» время он рисует «картинки». Одну из таких «картинок» он принес мне сегодня. Он написал свой портрет. Те же волосы огненно-рыжего цвета, тот же сплюснутый нос, те же смущающие глаза: один мертвый, выбитый пулей, другой прищуренный, веселый и быстрый. Он не в нашей, а в английской шинели, но с кубиками и пятиконечной звездой. Подписано: «Комиссар Федор Федоров, товарищ Мошенкин».
Он залюбовался своим искусством. Он не в силах оторвать восхищенного взгляда. Если бы он знал историю, он бы вообразил себя Неем или Даву[1]. На самом деле он бывший бакалейный торговец, владимирский мещанин. Налюбовавшись, он говорит:
– Граммо-граммо-граммофон… Пате-пате-патефон… А нельзя ли на выставку, господин полковник, послать?
5 ноября.
Я приказал оседлать Голубку и выехал в поле. Застоявшаяся кобыла весело бежала размашистой рысью, звонко цокая по дождевым лужам. День был ненастный и теплый. Со свистом носился ветер. Разорванные черно-лиловые облака низко опускались на землю.
Я люблю простор широких полей. Я люблю синеву далекого леса, оттепель и болотный туман. Здесь, в полях, я знаю, знаю всем сердцем, что я русский, потомок пахарей и бродяг, сын черноземной, напоенной потом земли. Здесь нет и не нужно Европы – скупого разума, скудной крови и измеренных, исхоженных до конца дорог. Здесь – «не белы снеги», безрассудство, буйство и бунт.
Я остановился на берегу Березины и пешком пошел вдоль реки. Она струилась спокойная и глубокая. Ее пустынные воды сверкали инеем ломкого льда. Слезился ржавый кустарник, нога скользила в мокрой траве, и Голубка, мягко ступая, тыкалась мне мордой в плечо. Я слышал ее дыхание, и мне казалось, что и она, и нависшее небо, и Березина, и шуршащий тростник, и я – одно неразделимое целое, единый замкнутый и непознаваемый мир… И мне вспомнилась Ольга. Она вспомнилась мне такой, какою я видел ее когда-то в Москве, – в белом платье и соломенной шляпе. Где Ольга? Что с нею?
6 ноября.
Россия – Ольга, Ольга – Россия. Если не будет Ольги, моя влюбленность в Россию потеряет свою глубину. Если не будет России, моя любовь к Ольге утратит всеобъемлющий смысл. Жить в России без Ольги – все равно что влачиться с Ольгой в изгнании, – влачиться на «поломанных крыльях», дрожа и «прижавшись к праху».
7 ноября.
Вчера у меня в саду повесили Назаренку. Он не сознался. Он, как зверь, отлеживался на кухне. Верил ли он, что умрет?
Был восьмой час утра. Всходило холодное солнце. За ночь выпал пушистый снег и замел песок на дорожках. Назаренко вышел с Егоровым на крыльцо. Потом, поеживаясь и жмурясь, стал под березу. На березе, на догола обнаженном суку верхом сидел Федя. На улице молча толпились уланы.
– Начинай.
Назаренко глубоко вздохнул. Он был без шапки, в короткой, белой, расстегнутой на шее рубахе. Егоров толкнул его в бок:
– Лоб-то… Лоб-то перекрести, сукин сын.
Я видел, как быстро-быстро задвигались пальцы и зашевелились синие губы. И я скорее почувствовал, чем услышал:
– Господин… Господин полковник!..
Но Егоров угрюмо сказал:
– Даже помереть не умеешь. На что крестишься?… Крестись на восход.
Федя накинул веревку. Подогнулись худые колени, и голова опустилась вниз. Повисло длинное, бессильное тело. Федя спрыгнул, дернул за ноги и закричал на улан:
– Чего не видели? Расходись!..
8 ноября.
Поручик Вреде, гусар, провел всю войну на фронте, ходил на проволоку в конном строю, был ранен и заслужил Георгиевский крест. Коммунисты посадили его в тюрьму. Из тюрьмы он бежал. Он командует вторым эскадроном.
Каждый вечер он приходит ко мне, садится на турецкий диван и курит. Он совсем еще мальчик, белокурый, с розовыми щеками и детским пухом вместо усов.
– Юрий Николаевич, почему мы стоим в этой дыре?
– Приказано.
– А скоро пойдем вперед?
– Когда прикажут.
Он хмурит тонкие брови:
– Надоело.
– Идите один.
– Вы всегда надо мной смеетесь.
– Смеюсь? Бог с вами, Вреде… Если бы мне надоело, я бы ушел.
– Куда?
– В лес.
Скудеет день, загорелись первые звезды. За окном морозная ночь. Вреде ходит из угла в угол.
– Нас было три сестры и два брата и отец, генерал. Мать скончалась давно. Было у нас имение, усадьба под Ригой. Отца расстреляли, старший брат убит на Кавказе, а о сестрах я ничего не знаю. Имение разгромили, конечно… Ну вот… Отца и брата я им простить не могу…
– У Назаренки тоже, наверное, есть брат.
– У Назаренки?… Так ведь он коммунист.
– А вы белый?
– Да, белый. Я за Россию.
Я улыбаюсь:
– И за усадьбу?
– За усадьбу? Нет… Черт с нею, с усадьбой. Я не горюю: пусть разживаются мужики.
Федя вносит зажженную лампу. Погасли звезды в окне, запахло махоркой и керосином. Федя прикручивает фитиль и говорит, вытирая жирные пальцы о скатерть:
– И разживутся, и попользуются, господин поручик… Уж такой, стало быть, вороватый народ…
9 ноября.
У Егорова сожгли дом и убили сына. У Вреде убили отца. У Феди убили мать. Я понимаю, за что они ненавидят. Но за что ненавижу я?
У меня нет дома и нет семьи. У меня нет утрат, потому что нет достояния. И я ко многому равнодушен. Мне все равно, кто именно ездит к «Яру» – пьяный великий князь или пьяный матрос с серьгой, ведь дело не в «Яре». Мне все равно, кто именно «обогащается», то есть ворует, – царский чиновник или «сознательный коммунист», ведь не единым хлебом жив человек. Мне все равно, чья именно власть владеет страной – Лубянки или охранного отделения, ведь кто сеет плохо, плохо и жнет… Что изменилось? Изменились только слова. Разве для суеты поднимают меч?
Но я ненавижу их. Враспояску, с папиросой в зубах, предали они Россию на фронте. Враспояску, с папиросой в зубах, они оскверняют ее теперь. Оскверняют быт. Оскверняют язык. Оскверняют самое имя: русский. Они кичатся тем, что не помнят родства. Для них родина – предрассудок. Во имя своего копеечного благополучия они торгуют чужим наследием – не их, а наших отцов. И эти твари хозяйничают в Москве…
Если вошь в твоей рубашке
Крикнет тебе, что ты блоха,
Выйди на улицу —
И убей!
10 ноября.
Москва… Москва – начало и конец моей жизни. Без Москвы, без ее кривых переулков, Христа Спасителя, Арбата и Кремлевских ворот, без ее богатства, славы, унижения и нищеты, нет Родины, а значит, нет и меня. «Горят кресты на церквах, скрипят по снегу полозья. По утрам мороз, узоры на окнах, и у Страстного монастыря звонят к обедне. Я люблю Москву. Она мне родная».
Верю ли я в победу? В тылу тупоумие, взятки и воровство – слепорожденные мыши. На фронте тупоумие, доблесть, разбой – не воины в белых одеждах, а двойники своих же врагов. Я боюсь, что настанет день, и мы, как стадо овец, метнемся обратно. Метнемся, потому что корыстно любим Москву.
11 ноября.
Слава Богу, мы выступаем. Из штаба армии получено приказание идти на Грабово и Бобруйск. Я велел отслужить молебен. Гололедица. Сеет дождь. Снег растаял
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
На этой странице вы можете прочитать онлайн книгу «Конь вороной», автора Борис Ропшин. Данная книга имеет возрастное ограничение 12+, относится к жанру «Историческая литература».. Книга «Конь вороной» была написана в 1923 и издана в 2003 году. Приятного чтения!
О проекте
О подписке