А кто-нибудь из Отдела Пси записывает за ними под громкоговорителем в зябком цоколе. Секретарши в шерстяных шалях и резиновых галошах трясутся от зимнего холода, вдыхаемого сквозь мириады трещин в психушке, и клавиши пишмашинок стучат, как жемчужные зубки. Мод Чилкс, которая с тыла смахивает на Марго Эскуит на фото Сесила Битона, сидит, грезя о булочке с чашкой чаю.
В крыле ГАВ краденые псины спят, чешутся, вспоминают призрачные запахи людей, которые, возможно, их любили, слушают, не пуская слюны, Нед-Стрелмановы осцилляторы и метрономы. Закрытые жалюзи проницаемы лишь для мягких течений света с улицы. Лаборанты копошатся за толстым смотровым окном, но халаты их, за стеклом зеленоватые и подводные, трепещут медленнее, смутнее… Все погружается в оцепенелость или же войлочную тьму. Метроном на 80 в секунду разражается деревянным эхом, и Собака Ваня, привязанный к смотровому столу, пускает слюни. Все прочие звуки сурово глушатся: балки, подпирающие лабораторию, удушены в комнатах, заваленных песком, мешками с песком, соломой, мундирами мертвецов заполнены пустоты меж безглазых стен… где сидели обитатели местного бедлама, хмурились, вдыхали закись азота, хихикали, рыдали при переходе с ми-мажорного аккорда на соль-диез-минорный, – ныне кубические пустыни, песочные комнаты, и здесь, в лаборатории, за железными дверьми, герметично закрытый, царит метроном.
Проток подчелюстной железы Собаки Вани давным-давно выведен наружу сквозь надрез под подбородком и пришит, слюна течет в воронку, прилаженную, как подобает, оранжевой Павловской Замазкой из канифоли, оксида железа и воска. Вакуум вытягивает секрецию по блестящему трубопроводу, и та вытесняет столбик светло-красного масла, какой движется справа вдоль шкалы, размеченной «каплями» – условная единица, вероятно, не равная тем каплям, что взаправду падали в 1905-м в Санкт-Петербурге. Но число капель – для этой лаборатории, для Собаки Вани и для метронома на 80 – всякий раз предсказуемо.
Теперь, когда Собака Ваня перешел в «уравнительную», первую из переходных фаз, между ним и внешним миром натягивается еле заметная пленка. «Внутри» и «снаружи» пребывают неизменными, однако то, что находится на рубеже, – кора Собаки-Ваниного мозга – многообразно меняется, и вот это в переходных фазах поистине замечательно. Уже не важно, сколь громко тикает метроном. Усиление раздражителя более не вызывает усиления реакции. Течет или же падает то же число капель. Приходит человек, убирает метроном в дальний угол этой приглушенной комнаты. Метроном кладут в ящик, под подушку с машинно-вышитой надписью «Воспоминания о Брайтоне», однако слюнотечение не ослабевает… затем метроном тикает в микрофон с усилителем так, что каждый тик криком заполняет комнату, но слюнотечение не усиливается. Всякий раз прозрачная слюна проталкивает красный столбик лишь до той же отметки того же числа капель…
Уэбли Зильбернагель и Ролло Грошнот бильярдными шарами мотыляются по коридору, закатываются в чужие кабинеты, ищут, где бы разжиться курибельными бычками. Кабинеты сейчас в основном пусты: весь персонал, кому хватает терпения или же мазохизма, вместе с мямлей Бригадиром проходят некий ритуальчик.
– У стари-ка ни стыда ни-совести. – Геза Рожавёльдьи, еще один беженец (и яростный антисоветчик, отчего ГАВ несколько напрягается), в веселом отчаянии поводит руками туда, где воздвигся Бригадир Мудинг, мелодичный венгерский шепот цыгана бубнами звякает по комнате, так или иначе взбадривая всех, кроме собственно престарелого Бригадира, который все болбочет с кафедры – когда-то, в маниакальные годы XVIII столетия, здесь была личная часовня, а сейчас пусковая платформа «Еженедельных Брифингов», изумительнейшего потока сенильных наблюдений, конторской паранойи, слухов о Войне, подразумевающих или же не подразумевающих нарушение секретности, воспоминаний о Фландрии… небесные ящики угля рушатся на тебя с ревом… так молочен и сияющ ураганный огонь в ночь его рождения… влажные плоскости в воронках на мили вокруг отражают одно тусклое осеннее небо… что́ в роскошестве своего остроумия изрек однажды в столовой Хейг про отказ лейтенанта Сассуна воевать… артиллеристы по весне в развевающихся зеленых одеждах… дорожные обочины, заваленные бедными гниющими лошадьми, как раз перед абрикосовым восходом… двенадцать спиц застрявшего артиллерийского орудия – грязевые часы, грязевой зодиак, обляпанный и запаршивевший, на солнце являет множество оттенков бурого. Грязь Фландрии собиралась творожными комьями, разжиженными желейными консистенциями человеческого говна, наваленные, покрытые настилами, взрезанные траншеями и пронзенные снарядами лиги говна, куда ни глянь, ни единого жалкого древесного обрубка – и тут старый трепач, маэстро болтовни пытается сотрясти кафедру вишневого дерева, словно то было худшее во всем кошмаре Пасхендале, это отсутствие вертикальных преимуществ… И он все болтает, болтает – сотня рецептов вкусного приготовления свеклы или бахчевые невероятности, вроде Тыквенного Сюрприза Честера Мудинга – да уж, есть некий садизм в рецептах с «Сюрпризом» в названии, голодный мужик хочет, знаете ли, просто пожрать, а не Сюрприз получить, хочет просто впиться зубами в (эх-х…) старую картофелину, в резонной уверенности, что внутри нет ничего, знаете ли, кроме картофелины, и уж точно не остроумный мускатно-ореховый «Сюрприз!» какой-нибудь, жидкое месиво, пурпурное, допустим, от гранатов… и однако же вот такие сомнительные шуточки Бригадир Мудинг и любит: как он хихикает, когда ничего не подозревающие гости за ужином взрезают знаменитую Бригадирову «Жабу-в-Норе», вскрывают честное йоркширское тесто и – фу-у! это еще что? свекольная тефтеля? фаршированная свекольная тефтеля? а может, сегодня воняющее морем вкуснейшее пюре из критмума (который он покупает раз в неделю у одного жирного сынка рыботорговца, что, пыхтя, закатывает на меловой утес свой велосипед) – ни одна из этих рехнутых, трехнутых овощных тефтелей не напоминает обычную «Жабу», скорее – испорченных полуобморочных созданий, с которыми у Юнцов с Кингз-роуд случаются Делишки в лимериках – у Мудинга тысяча таких рецептов, и он бесстыже делится ими с ребятами в ПИСКУС, а равно – по мере развития еженедельного монолога – парой строк, восемью тактами из «Не лучше ль быть тебе полковником с орлицей на плече, чем трубить в пехоте с цыпой на колене?», а потом, наверное, пространная опись всех его трудностей с финансированием – всех, начиная задолго до появления даже конторы в «Электра-хаусе»… эпистолярные баталии, которые он вел на страницах «Таймс» с критиками Хейга…
И все они сидят пред высоченными зачерненными окнами, что перечеркнуты свинцовыми горбыльками, потакают бригадирскому капризу, собачий народ кучкуется в углу, перебрасывается записками и склоняется друг к другу пошептаться (у них заговор, заговор, нет конца этому ни во сне, ни наяву), ребята из Отдела Пси слиняли к стене напротив – как будто у нас тут парламент какой… годами всякий занимает свою особую церковную скамью, под углом к бредятине розовеющего и идущего печеночными пятнами Бригадира Мудинга – а прочие фракции-в-изгнании распределяются меж этими двумя крылами: баланс сил, если некие силы в «Белом явлении» имеются.
Д-р Рожавёльдьи полагает, что это было бы вполне возможно, если б ребята «правильно разыгрывали свои карты». Сейчас одна задача – выживание, сквозь чудовищный рубеж Дня победы в Европе, сквозь новехонькое Послевоенье, с нетронутыми чувствами и воспоминаньями. Нельзя допустить, чтобы ПИСКУС рухнул под ударом молота вместе с остальным блеющим стадом. Должен явиться – и чертовски быстро – способный сбить их в фалангу, в концентрированный источник света, некий лидер или программа, чьей мощи хватит, чтобы все они перетерпели неизвестно сколько лет Послевоенья. Д-р Рожавёльдьи более склоняется к могучей программе, нежели могучему лидеру. Видимо, потому, что на дворе 1945-й. В те дни верили повсеместно, будто Война – смерть, варварство, истребление – основана на принципе Фюрера. Но если заменить персоналии абстракциями власти, если возможно пустить в ход методики, разработанные корпорациями, быть может, народы станут жить рационально? Такова одна из заветнейших надежд Послевоенья: харизме, этому кошмарному недугу, места быть не должно… ее следует рационализировать, пока есть время и ресурсы…
Не такова ли на самом деле ставка д-ра Рожавёльдьи в последней его афере, что образовалась вокруг Казуса лейтенанта Ленитропа? Все психологические тесты в досье подопытного, вплоть до его учебы в колледже, обнаруживают недужную личность. «Рожан» эффекта ради припечатывает папку ладонью. Рабочий стол содрогается.
– Например: его Миннесот-ское, многопро-фильное исслед-ование лич-ности порази-тельно однобо-ко, всегда в поль-зу, психо-патического, и, нездоро-вого.
Однако преподобный д-р Флёр де ла Нюи – не любитель ММИЛ.
– Рожочка, разве бывают шкалы для измерения межличностных особенностей? – Ястребиный нос зондирует, зондирует, глаза опущены в расчетливой кротости. – Человеческих ценностей? Доверия, честности, любви? Не существует ли часом – простите, что я все о своем, – религиозной шкалы?
Да ни в жизнь, падре: ММИЛ разработали году в 1943-м. В самом сердце Войны. «Изучение ценностей» Оллпорта и Вернона, Опросник Бернрейтера, в 35-м пересмотренный Флэнаганом, – предвоенные тесты – Флёру де ла Нюи кажутся человечнее. ММИЛ, по всей видимости, проверяет одно: выйдет из человека хороший солдат или плохой.
– Солдаты нынче в цене, преподобный доктор, – бормочет мистер Стрелман.
– Я просто надеюсь, что мы не станем чересчур напирать на его баллы по ММИЛ. Мне этот тест представляется слишком узким. Он не учитывает обширные сферы человеческой личности.
– Вот и-менно поэ-тому, – вмешивается Рожавёльдьи, – мы предлагаем, теперь, подвергнуть Ле-нитропа сов-сем ино-му, тестированию. Мы сейчас разраба-тываем для него, так называ-емый, «проективный» тест. Самый извест-ный пример – чернильные пят-на Роршаха. Суть тео-рии, в, том, что в присутствии неструктури-рованного раздражителя, некоего бес-форменного сгуст-ка пережива-ний, подопытный, постарается наложить, на него структу-ру. То, как, он ста-нет структури-ровать этот сгусток, отразит его нуж-ды, его надежды – предоста-вит, нам наме-ки, на его грезы, фанта-зии, глубочайшие об-ласти его сознания. – Брови летают как заведенные, жестикуляция замечательно текуча и красива, напоминает – вероятнее всего, нарочно, и кто упрекнет Рожанчика за то, что тщится воспользоваться, – жестикуляцию его прославленного соотечественника, хотя неизбежно возникают пагубные побочные эффекты: сотрудники, которые клянутся, будто видели, как он головой вперед полз вниз по северному фасаду «Белого явления», например. – Таким об-разом, мы, вполне единодуш-ны, преподобный доктор. Тест, подобный ММИЛ, в этом отношении, неадекватен. Это, структури-рованный раздражитель. Подопытный может созна-тельно, лгать, или бес-сознательно, подавлять. Но с проектив-ной мето-дикой, что бы он ни делал, созна-тельно или наоборот, нам ничто не помеша-ет, вы-яснить то, что мы хотим, знать. Контролируем, мы. Он, ничего не может, поделать.
– Должен сказать, это не ваша область, Стрелман, – улыбается д-р Аарон Шелкстер. – Ваши-то раздражители обычно структурированы, нет?
– Будем считать, я питаю некое постыдное любопытство.
– Нет уж, не будем. Только не говорите, будто не замараете в этом ваши чистые павловские руки.
– Ну нет, Шелкстер, не совсем так. Раз уж вы об этом помянули. Еще мы задумали очень структурированный раздражитель. Тот же, собственно, который нас и заинтересовал. Мы хотим подвергнуть Ленитропа действию германской ракеты…
На лепном гипсовом потолке над головами кишит методистское видение Царства Христова: львы обжимаются с ягнятами, фрукты буйно и безостановочно сыплются в руки и под ноги джентльменов и леди, селян и молочниц. Лица у всех какие-то не такие. Крошечные создания злобно скалятся, лютые звери словно обдолбаны или засыпают, а люди вообще не смотрят в глаза. И в «Белом явлении» много чудно́го и помимо потолков. Классический «каприз» в лучшем виде. Кладовая спроектирована как арабский гарем в миниатюре – ныне о причинах можно лишь гадать: там полно шелков, глазков и резных загогулин. Одна библиотека некоторое время служила хлевом, пол опущен на три фута и до порога завален грязью, в которой гигантские глостерширские пятнистые резвились, хрюкали и прохлаждались лета напролет, разглядывали полки с клеенчатыми томами и раздумывали, вкусно ли будет их сожрать. В этом здании виговская эксцентричность достигает весьма нездоровых высот. Комнаты треугольны, сферичны, замурованы в лабиринты. Откуда ни взгляни, таращатся или ухмыляются портреты – этюды генетических диковин. На фресках в ватерклозетах Клайв и его слоны сминают французов при Пласси, фонтанчики изображают Саломею с главой Иоанна (вода хлещет из ушей, носа и рта), на полу мозаичные образы различных версий Homo Monstrosus[29], любопытное увлечение тех времен – со всех сторон друг за другом циклопы, гуманоидный жираф, кентавр. Повсюду своды, гроты, гипсовые цветочные композиции, стены завешены потертым бархатом или парчой. Балконы выпирают в невероятных местах и над ними нависают горгульи, чьи клыки изрядно расцарапали головы множеству новоприбывших. Даже в сильнейшие ливни эти монстры способны лишь пускать слюну – водостоки, что их кормят, много столетий назад вышли из строя, ошалело ползут по черепице, мимо свесов, мимо треснувших пилястров, зависших купидонов, терракотовой облицовки на каждом этаже и бельведеров, рустованных стыков, псевдоитальянских колонн, маячащих минаретов, кривых скособоченных дымоходов – любая пара наблюдателей, как бы близко друг к другу ни стояли, издалека не узрят одной и той же конструкции в сем разгуле самовыражения, к коему до самой реквизиции в эту Войну всякий следующий владелец прибавлял свое. Поначалу подъездную дорогу обрамляют фигурные древесные куафюры, затем они уступают место лиственницам и вязам: утки, бутылки, улитки, ангелы и жокеи стипль-чеза редеют, чем дальше катишь щебенкой, растворяются в увядшем безмолвии, в тенях тоннеля вздыхающих дерев. Часовой, темная фигура в белом тканье, торчит в лучах твоих замаскированных фар в строевой стойке, и перед ним надлежит затормозить. Собаки, управляемые и смертоносные, взирают на тебя из леса. А ныне подступает вечер, уж падают редкие горькие хлопья снега.
Веди себя прилично, а то вернем д-ру Ябопу!
Когда Ябоп вырабатывал условный рефлекс у этого, он сломал раздражитель.
Я вижу, д-р Ябоп заходил сегодня глянуть на твою штучку, а?
«50 000 дразнилок Нила Нособур໧ 6,72, «Отвратительный Отпрыск»«Нэйленд Смит Пресс» Кембридж, Массачусетс, 1933
Мудинг: Но это же…
Стрелман: Сэр?
Мудинг: Это же довольно подло, Стрелман? Вот так лезть в чужие мозги?
Стрелман: Бригадир, мы всего лишь продолжаем долгую традицию экспериментов и опросов. Гарвардский университет, армия США? Едва ли подлые институции.
Мудинг: Мы не можем, Стрелман, это зверство.
Стрелман: Но американцы его уже обработали! вы что, не понимаете? Мы же не девственника развращаем…
Мудинг: Мы что, обязаны, если так делают американцы? Нам надо, чтоб они развратили нас?
Еще году в 1920-м д-р Ласло Ябоп заключил, что если Уотсон и Рейнер благополучно выработали у своего «Младенца Альберта» условный рефлекс ужаса перед чем угодно пушистым, даже перед собственной матерью в меховом боа, то он, Ябоп, уж наверняка в силах сделать то же со своим Младенцем Энией и младенческим сексуальным рефлексом. Ябоп был тогда в Гарварде – пригласили из Дармштадта. Это случилось на заре его карьеры, до плавного уклона в органическую химию (судьбоносная перемена сферы деятельности, как и – столетием раньше – прославленный переход самого Кекуле к химии от архитектуры). Для эксперимента у Ябопа имелся крошечный грант Национального научно-исследовательского совета (в рамках текущей программы психологических исследований ННИС, открывшейся в Мировую войну, когда потребны были методы отбора офицеров и классификации призывников). Может, из-за скудости финансирования доктор и положил себе целевым рефлексом младенческий стояк. Измерять секрецию, чем занимался Павлов, – значит, резать. Измерять «страх», рефлекс, который избрал Уотсон, – значит, перебор субъективности (что есть страх? Что такое «сильный»? Кто решает, когда ты на-месте-в-поле и вальяжно сверяться с Таблицей Страха просто нет времени?). В те дни ведь не было аппаратуры. Ябопу оставался разве что трехпараметровый «детектор лжи» Ларсона-Килера, но детектор тогда был еще экспериментальной моделью.
А вот стояк… стояк либо есть, либо нет. Бинарно, элегантно. Наблюдение может вести даже студент.
Безусловный раздражитель = поглаживание пениса стерильным ватным тампоном.
Безусловный рефлекс = стояк.
Условный раздражитель = х.
Условный рефлекс = стояк при наличии х, поглаживание более не требуется, нужен только этот х.
Э… х? это какой х? Ну как же – знаменитый «Таинственный Раздражитель», что завораживал поколения студентов с курса поведенческой психологии, – вот какой х. Среднестатистический университетский сатирический журнал ежегодно публикует 1,05 дюйма текста по этому вопросу – что, по иронии судьбы, равно как раз средней длине эрекции Младенца Э., зафиксированной Ябопом.
Короче, по традиции в таких делах, у мелкого сосунка рефлекс бы уничтожили. Ябоп, в терминологии Павлова, «угасил» бы выработанный эректильный рефлекс, а уж потом отпустил бы младенца на все четыре стороны. Вероятнее всего, Ябоп так и поступил. Но, как выражался сам Иван Петрович, «интенсивность угашения определяется не только степенью уменьшения условного рефлекса, на которой мы остановились, не только окончательным нулем эффекта, она может нарастать и дальше; мы имеем, так сказать, дальнейшее невидимое угашение. Повторяя сделавшийся недействительным при угашении условный раздражитель, мы углубляем, усиливаем угасание… Недействительный условный раздражитель, повторенный изолированно несколько раз, оказал влияние на следующие за ним раздражители. Таким образом при опытах с угашением необходимо обращать внимание на глубину угасания. Как она определяется за нулем, будет показано в связи со следующим пунктом, к которому мы теперь переходим». Курсив мистера Стрелмана.
Может ли у человека условный рефлекс выживать в спячке 20 или 30 лет? Угасил ли его д-р Ябоп лишь до нуля – дождался ли, когда стояк у младенца при наличии раздражителя х стал равняться нулю, – а затем бросил? Забыл ли «невидимое угашение за нулем» – или им пренебрег? Если пренебрег – почему? Национальный научно-исследовательский совет имел что сказать?
Под занавес 1944-го, когда «Белое явление» открыло Ленитропа – правда, многие давно знали его как прославленного Младенца Энию, – вышло как с Новым Светом: разные люди сочли, что открыли разное.
О проекте
О подписке