Из дома чуть свет я уйду за высокой звездой,
Уйду от сует, что меня окружают ордой,
Оставив одежду в руках материнских, уйду я,
Чтоб, как Иисусу, омыться святою водой.
Абу Али ибн Сина
Животные не спят. Они во тьме ночной
Стоят над миром каменной стеной.
Н. Заболоцкий
…Я попадаю в обрыв пленки, как бывает в сельском кино между частями старого фильма: чернота, крестики, пятна, надписи на неизвестном языке, чад и потрескивание. Яркая полоса моего существования сменилась глухим провалом, пустотой в чувствах и памяти. Какое-то время спустя, когда цвета и формы возвращаются, я только и вижу, что высокое, бледное небо посреди колодца или венца сосновых крон, еловых вершин: совсем как в моем «детском» лесу, где на легкой песчаной почве уживались оба хвойных вида, – а стоит чуть повернуть голову набок – волосы длинной, изжелта-зеленой осоки, которые распадаются на прямой пробор.
Судороги проходят волной по моему распухшему телу, от низа живота до самого сердца. Только почти нет ни страха, ни боли – одно чувство предрешенного, предначертанного… Мой ребенок, моя безымянная дочь идет из меня в этот Новый Свет, и великое множество крупных, горячих, шерстистых тел обступает меня, стискивает со всех сторон, чтобы вобрать в себя мой страх, мою муку, мою растерянность, мое удивление.
Ручки с темными кукольными пальчиками гладят кожу, ласкают лицо, и то, что чуждо этому миру, тень моей души и тень в моей душе, стекает с меня напрочь. Сбывается заклятие моего друга: принимай это как должное, не думай, почему твоя плоть помнит, как это – родить, если она не рожала ни разу. Не страшись и не печалься, оно выйдет само, мы сами (включаются другие мысленные голоса) сделаем для тебя то, что необходимо…
Уже в одиночестве я опомнилась. Тут была неглубокая впадина от корней упавшего дерева, и привядшая трава свешивалась внутрь. Мое любимое потайное место (мои предки были норными животными) в самой глубине леса, посреди ягодной поляны, где я пряталась от неугомонной и неустанной бабушки, подстилая вниз то желтенькое с белой каемкой одеяло, на котором разыгрывались кукольные утренники. Только земляника, я думаю, давно отошла, и брусника тоже – конец лета. Нет, сказало нечто во мне, – не конец, начало. Начало Времени Дождя. С утра легчайшая морось висит над ветвями, меж стволов, не касаясь уставшей травы. И это не твое детское одеяльце под тобой, а толстый и мягкий войлок, затянутый чем-то вроде плотного шелковистого луба. Они, пожалуй, не прядут и не ткут, как лилии полевые… Кто – «они»? Я не успеваю это обдумать, потому что прежние темные ручки ласково придавливают меня за плечи к моему ложу и тотчас же подкладывают под бок мое дитя, бережно запеленутое в ту же гибкую тапу или лава-лаву нежно-орехового тона. Дочка спит, и от звука и ритма ее дыхания я снова и еще глубже погружаюсь в своеобразный душевный наркоз. В сон духа.
Пусто твое лоно, говорит мне сон, но наполняются молоком твои груди; дитя твое крепко уснуло, не нужно будить его, не надо тревожить его тепло… не надо…
Как от толчка, я резко приподнимаю голову, потом сажусь. Боль прошла, и исчезло томление. Вокруг, свернувшись в комок, спят посреди поляны, между пней, в глубокой, кустистой траве те, кто согревал меня своим мохнатым телом. Как назвать их, собаки это или волки, не знаю, потому что они вовсе не такие, как привычные нам члены этого зоологического семейства. Даже не крупней иных – просто значительнее. На ветвях, простертых над поляной, притулились мои родовспомогатели и няньки. Это… Да. Это обезьяны, размером с шимпанзе или гиббона.
– Кхондху, – говорит одна из них нараспев, тыча пальцем в ближнего Волкопса. – Мункэ-ни.
Палец упирается в тощую, почти безволосую грудь с угольно-черными бугорками сосков, и юная самка улыбается мне.
Запись первая
Большая посылка. Человек – животное, которое задает вопросы.
Малая посылка. Странник – род человека, который специализируется в отыскании ответов на вопросы.
Вопрос. Так что же такое Странник?
Умозаключение. Странник – такое животное, которое, задавая вопросы, способно набрести на верный ответ.
Они могут говорить! Боже мой – они разумны, причем разумны не «вообще», ибо что мы знаем об уме простых животных; но на понятный мне манер, когда интуитивные и внутренние образы облекаются звуками и словами. Боже, повторяю я, мне известны повадки животного, называемого человеком, и привычки тех, кого именуют его меньшими братьями или соседями по планете, но выручит ли меня это знание, спасет ли меня мое ведение – или видение – здесь, на границе двух эонов, где почти изжитое детство мое встречается с непознанным? На грани двух миров Живущих, как говорил Одиночный Турист?
Кхонды. Они начинают просыпаться этим ранним утром, утром моего нового времени, и тотчас я понимаю, что все они не спят, а дремлют вполуха и вполглаза, и не дремлют даже, а терпеливо ждут, пока очнусь я. Один из них поднимается и движется ко мне – седой подшерсток, белая проточина во лбу и глаза зеленого золота, скорбные и пристальные. Его женщина, почти такая же старая и властная, как он, незадолго до меня померла своими первыми родами, откуда-то знаю я: сказали мне об этом то ли прикосновения тел и рук, то ли запахи. Не стоит искать глазами свежий холмик, догадываюсь я, здесь не принято отмечать могилы, пусть земля поскорей затянет свою рану особенной гущиной трав, яркостью цветов…
Старик вызывает меня в круг, в порядок, своим взглядом, и я иду – вместе с моей дочерью. Широко улеглись самцы, воины, мужи; внутри – самки, многие с крошечными детенышами, зачатыми в конце сезона холодной воды и рожденными совсем недавно. А в самом центре, на такой же подстилке, какую только что оставила я, – напоказ всему народу копошатся черненькие тупорылые щенки, еще слепые: те, кто остался без матери. Ползают друг по другу, тоненько дрожа от холода, а старик отец стал над ними в позе выжидания.
Вот из кормящих матерей первая отважилась: встает, подходит ко гнезду и берет одного из сирот зубами за толстую складку на загривке. Несет к своему выводку и кладет в середину. Потом идет другая недавняя родильница, третья – неспешно, как бы в ритме замедленной съемки соблюдая ритуал. Кое-кто из них, не дожидаясь конца церемонии, сразу подпихивает приемыша к сосцам: слышны жадное чмоканье, деловитая возня.
Наконец, разобрали всех, кроме крайнего. Судя по бойким ухваткам, это мальчишка, но самый что ни на есть заморыш, поскребышек, последний в помете. Таких нередко отбивают от сосков те, кто постарше и поплотнее; только, мне кажется, этот бы не позволил. Ему даже не осталось о кого погреться, он еле слышно повизгивает, ворчит, жалуется, пытаясь встать на нетвердые лапки и растопыривая пальцы со светлыми коготками, однако всем видом выражает стойкую решимость.
Внезапно решаюсь и я. Подхожу, нагибаюсь над рогожей и принимаю звериного детеныша на сгиб той руки, которая не занята человечьим.
И вот, стоило мне только усесться на свое прежнее место вне круга, расстегнуть платье и приложить ее к левой, его – к правой груди, как оттуда изошло обильное молоко, щекочущей теплой струйкой, – прямо в жаждущие ротики, оба – вот диво! – оснащенные мелкими зубками.
Как только они, насытясь и подарив мне первую в этом существовании материнскую радость, отпали от сосцов, я наклонилась и брызнула остатком молозива на траву. «О земля Леса, пресветлая и преизобильная, – сказала я про себя, – породнись со мною и будь мне молочной сестрой, как стали молочными братом и сестрой эти детеныши».
Кто, хотела бы я знать, подсказал мне этот обряд и эту мольбу?
Ибо именно так следовало завершить вхождение юной родильницы и ее дитяти в союз трех лесных племен, или Триаду.
С той поры я не видела ничего, помимо забот о кормлении, и участь моя, как и образ жизни всех здешних матерей, была куда легче памятной мне рутенской.
Легче во всем – кроме непрерывного усвоения иного лада, сопереживания иной жизни. Я нисколько не удивлялась странности того и другой: это чувство у меня сразу же отшибло напрочь, то ли по слову Туриста, то ли благодаря счастливому свойству моей психики, которая – надо отметить, если это еще осталось непонятным читателю, – куда труднее переносит скуку, чем новизну, пускай даже шокирующую…
По окончании общего совета все разошлись по жилищам. Тогда я еще не полностью оценила своеобразие светлого шатра, хижины из тонких деревянных планок, сходящихся кверху притупленным острием, и похожей на улей внутри и снаружи. Меня сразу притянул к себе и покорил очаг на земляном полу, под отверстием в своде. Он уже прогорел, и на него надели металлический колпак, изузоренный наподобие монгольской бронзы. Игривое пламя отсвечивало в его щелях и разбрасывало вокруг алые и коралловые отблески, будто показывало нам троим сказочное кино. Нас поместили на полу, на войлоках, укрыли мягким – но тут я заснула, мгновенно, без тяжких раздумий. И снились мне самые красивые из моих детских снов.
Утром обезьяны, самки мунков, принесли теплую воду в широкой бронзовой миске и еду в глиняных плошках и чашах с незатейливым рисунком – то ли фрукты, то ли сладковатые овощи, нечто вроде сои с едва заметным запахом дыма, и густое молоко. Они были прехорошенькие, иначе не скажешь, – темноликие, с немного вздернутым носиком и в меру пухлыми губками, и вплоть до кистей рук и ступней ног их одевал золотисто-каштановый, серебристо-серый или атласисто черный мех. Их собственные дети были с ними, за спиной, цеплялись за длинную гриву: ради их забавы или просто для красоты длинные прядки и косицы матерей были унизаны яркими бусинами, короткие же подымались надо лбом, как сияющий ореол.
Днями я либо тоже спала вволю – как я теперь понимаю, это избавляло меня от шокового, лоб в лоб, столкновения с необыкновенностью – либо кормила, либо, оставив детей на одну из обезьяньих нянюшек, расхаживала по деревне, состоящей из дюжины-другой точно таких же, как и моя, хижин, живописно поставленных вразброс. Это были обиталища волкопсов, или кхондов, которые дружелюбно на меня посматривали, но, в отличие от мунков, на прямой контакт не шли. Мунки же наперебой зазывали меня в свои дома, по виду огромные гнезда на толстых нижних ветвях, – только я отнекивалась как могла вежливей, помимо прочего, не будучи уверена в своей ловкости.
Что есть и третье здешнее племя, я обнаружила не сразу, а дня через два – оно пребывало на периметре «большого круга», то есть теперешнего компактного поселения триады. Это были кабаны, сукки; очень крупные телом самцы с клыками, что торчали вперед и вверх, загибаясь подобно рогу, и хрупкие самочки. Они, по всей видимости, несли внешний дозор так же, как мунки заботились о внутреннем благочинии. Впрочем, тогда я не особо вникала в нюансы здешнего быта, да от меня этого и не требовали. Просто без малейшей задней мысли наслаждалась своим двойным материнством, здоровой едой, уютом и непринужденностью отношений и особенно тем, что после сухого сезона, здешней перезрелой летней осени, вдруг настала самая настоящая многоводная и многоцветная весна с высоким, почти бессолнечным небом жемчужного цвета, а понизу зелено-золотая, в метах белых, лиловых, пурпурных и синих цветов, которые вырастали сквозь поседевшую траву, пригибая ее к земле, что дышала теплой сыростью.
Цветы и бабочки были здесь небывало для меня огромными, будто в тропиках, мелкое зверье – куда более похожее на привычных мне белок, ежиков, ящериц, – совершенно, до наглости, бесстрашным: лезло к теплу и объедкам, потаскивало мелкую утварь, ластилось к рукам. «Живущие» Триады, Высокие Живущие (разумеется, я пользуюсь терминологией, которую усвоила и перевела на свой язык позже) были стойкими и последовательными вегетарианцами.
Именно Живущие – не люди, конечно, однако же и не звери. Пока они были для меня все на одно лицо, как африканцы для белого человека: я ведь и чувствовала себя почти как в экваториальной Африке – из-за хижин, обезьян и влажной жары. Только постепенно я начинала различать. Кхонды были, как один, серо-черной масти с разными отметинами, но из-под общих для всего их народа черт, как из-под толстой упругой пленки, проступали следы, казалось мне, наиболее стойких собачьих пород, тех, что вроде бы и не выведены человеком, а возникли по Верховному Наущению. Кое-кто был по-эрделиному курчав, иной – долговяз и тонок, как гончая-дратхаар. Крепкая грудная клетка, короткая шерсть с желтоватыми подпалинами подмышкой и слегка чемоданное телосложение выдавали потомка ротвейлеров. Но более всего они были сходны с овчаркой – не рутенской, скорее немецкой; особенно кхондки, которые были несколько мельче и грациознее своих мужчин. Как и их нецивилизованные то ли предки, то ли прототипы, кхонды обычно дремали днем, однако и ночью не охотились: ведь охоты – в рутенском понимании – здесь не ведали.
Мунки, спускаясь со своих деревьев, держались удивительно прямо, будто с детства носили на голове кувшин, и непринужденно балансировали при ходьбе всем корпусом, слегка размахивая длинными руками, а иногда и хвостом; исполняли нескончаемый танец, который переплетался с речью или песней, такой же бесконечной. Как говорится, «что вижу, о том пою».
Сукки были единственным из племен, на которое я поначалу глядела с опаской – не с полуосознанным благоговением, как на кхондов, но кожей чувствуя грубую, прямолинейную их силу. Ростом с жеребенка-стригуна, самцы несли на спине мощный горб, поросший бурым волосом; клыки их были желты, как старый янтарь, глазки пронизывали тебя насквозь, как бурав, а рык давил на ушные перепонки подобно молоту. Они не шествовали, как кхонды, не плясали по траве, как мунки – нет, двигались прямо и стремительно, как торпеда под слоем темной воды. Их женщины и дети были не суетливы, тихи и почти грациозны; жировых наслоений, нездоровой округлости домашних баловней не было и в помине. Крупных клыков тоже. Детишки вообще были само очарование. Масть их была куда разнообразнее, чем у взрослых особей: смугловато-белая, рыжая, каряя, вороная, цвета желудя, ореха, пшеницы – и продольные «детские» полоски вдоль хребта, как у бурундучка. Они роились около поселения и, наверное, просто кишели у границы Леса – здешние свиньи были так же многодетны, как и те, которых я знала по прежней жизни.
Ну почему я робела, скажите? Не потому ли, что они – единственное из трех племен – были неподдельно, по-звериному, по-животному, как бы демонстративно голы?
Ибо мунки обматывали по чреслам и иногда по груди крапивное полотно, кхонды носили на плечах нечто вроде войлочной или суконной шлейки – и все они, в особенности Псы, были в преизбытке украшены браслетами, цепочками, а иногда и ажурными сетками, закрывавшими и без того обильный волос наподобие чепрака или попоны.
То, что я узнавала, из-за моей вынужденной немоты было обрывочным, складывалось постепенно, как мозаика из кусочков, – иные части паззла меняли свой местоположение весьма часто. Когда я научилась изъясняться на волапюке триады и разум мой проник за пределы поверхностного понимания, меня едва ли не покоробило, что никакого равенства племен здесь не знают. И хотя много позже я из деликатности предпочитала думать и говорить не о неравенстве, а об отсутствии тождества, – первое впечатление оказалось все-таки более точным. В рутенском правосознании неравенство означает классовость, классовость предполагает дискриминацию. В лесном, биологическом сознании триады – это неравенство уровней в буквальном и переносном смысле, иначе говоря, умение племени найти свою экологическую нишу и именно этим выделиться. Быть самим собой и не претендовать на чужую роль.
Роли же племен были совершенно различны.
Общая для взрослых кхондов роль думателей, подателей идей, мозгового центра триады внешне выражалась в том, что самцы возлежали в полутьме больших ветвей или медовом полумраке хижин, а самки издали надзирали над малышами и их обезьяньими няньками. Воплощение созерцательного, интуитивного и всеобъемлющего, по словам мунков, разума… А вот кхонды-юнцы, которых, по моему представлению, нарожалось едва не вдвое больше девиц, занимались в отдалении от лагеря то ли спортом, то ли военной подготовкой – во всяком случае, чем-то невыносимо шумным и азартным. Девочки и девушки тоже тренировали тело, но главной для них была наука «держания дома». Впрочем, вернее было бы перевести – «очага», «кельи». Мужской Дом, Женский Дом были ключевыми понятиями, как бы двумя половинами кхондскости. Не воплощенными в форме большой хижины и даже сборища на поляне, а идеальными: особое воспитание для мальчиков и девочек, свой стиль украшений, интонационные и мелодические различия в речи…
Раз в году, весной, для молодежи наступало время заключения брачных союзов, и тогда во всем блеске и отточенности разворачивалось телесное мастерство молодых Псов: шуточные поединки и сражения армий перемежались бегом через заросли и танцем на круглой арене. Честь выбора принадлежала даме, по крайней мере, в первый раз: вторичные браки – более по нужде, чем по сердечной склонности, – иногда заключались, но не служили поводом для такого глобального торжества.
Мунки, при всей прыткости ума, служили руками кхондов и отчасти сукков. Последние жили в отдалении и большей частью были вынуждены обходиться как-то иначе. Обезьяны трудились весь световой день, с утра до ночи, и с утра до ночи двигались их виртуозные, длинные, изящные пальцы, – которых, в сущности, было не десять, а двадцать у каждого, – строгая, обтесывая, вытягивая пряжу из кхондского пушного подшерстка, лепя глину и вращая жернова и точильные круги. Их живой, подвижный разум казался незаменим в изобретении новых вещей: особенно отличались они в ткацком и ювелирном мастерстве. Конечно, они же, когда приходилось, промышляли собирательством, готовили пищу, но без того энтузиазма. Все занятия ремеслом на грани искусства казались им, на мой поверхностный взгляд, легки – они поистине вытанцовывали жизнь, как первобытную ритуальную пляску.
Кстати замечу следующее. Кхонды на фоне повальной деловитости мунков казались мне вначале аристократами и бездельниками (забегая вперед, скажу, что первое было верно, второе – нет), но рутенские клише здесь оказались непригодны. Они и наряжались не так пестро, и цель преследовали иную: их драгоценности, откованные ли из золотой и серебряной нити и украшенные самоцветами, плетеные ли из кожаных ремешков вперемежку с крашеными семенами, – служили для медитации.
В работе мунков не было резкого деления на мужскую и женскую – вроде бы даже физически они не слишком разнились. Муж и жена трудились рядом: тот, кто был менее искусен или более силен, помогал. Символом этого племени было Сплетение. Недаром сами их жилища были свиты из прутьев! Племя – большая семья, пронизанная сложнейшими нитями родства и свойства, из которой не очень рельефно выделились супружеские пары; едва подросшие и взрослые дети подчиняются племени скорее, чем родителям, хотя почитание «зачавшему и выведшей в свет» сохранялось на всю жизнь. Ребенок мунков всегда оставался им для своих родителей, даже если у него пошла седина по всему телу.
О проекте
О подписке