Мама же старалась – весьма небезуспешно, надо сказать, за что ей сердечное спасибо и низкий поклон! – развить в нас с сестрой чувство прекрасного, внести в наше воспитание штрихи эстетики: покупала билеты на спектакли, водила нас на выставки, в музеи, на концерты классической музыки, поэтические вечера. В родительском доме на полках было множество кассет с домашними записями классики (когда-то это были также пластинки, а теперь, конечно же, ещё и диски), которые мы часто слушали, в том числе в дни прихода гостей. Мама всегда была центром компании, её душой. Слушать её было истинным наслаждением: обладая безусловным даром рассказчицы, она могла искромётно и с юмором нарисовать такую картину, что все только диву давались. К тому же она была эффектной женщиной и умела подать себя соответствующим образом, и я нередко ловила папин горделивый и восхищённый взгляд, которым он, улыбаясь, одаривал маму, взгляд, говоривший лучше любых слов.
Мама никогда не копила отрицательных эмоций и, будучи человеком порывистым и горячим, могла легко выплеснуть их на нас, покричать. Она отнюдь не была простой бабой с языком-помелом, совсем напротив – утончённой дамой, при этом – открытым человеком с живой душой, этаким сторонником справедливости, «девочкой-отличницей» (аллегорически, разумеется, да и не только: высшее образование и учёная степень кандидата наук говорили сами за себя). Часто она говорила то, что чувствовала, не задумываясь, что безапелляционными суждениями или ироническими высказываниями может кого-то обидеть: ведь выслушивать правду-матку или инакомыслие, порой звучащее насмешкой или своего рода провокацией, не всякий захочет. Жизнь не делится на белое и чёрное при наличии множества полутонов и, с позволения сказать, полуправд.
Как могла, мама старалась оттянуть наше с сестрой взросление, считая это необходимым для правильного воспитания девочек. Согласно её мнению, в первую очередь надо было сформировать и закрепить положительные человеческие качества, прививаемые мне и сестре, и многому нас научить, а уж потом, когда придёт время, всё прочее станет логическим завершением формирования личности. Например, она категорически возражала, когда в двенадцатилетнем возрасте я попросила её позволить мне проколоть уши, говоря, что сама сделала это лишь в двадцать пять: «Рано ещё!». Но потом сдалась, конечно, под напором бабушкиных убеждений, а бабушка собственноручно отвела меня на эту экзекуцию, будучи уверенной в её необходимости для украшения внешности внучки согласно принципу «Чтобы – не хуже других!».
Вплоть до двенадцати лет мама часто заплетала мне косы и укладывала их «корзинкой» на затылке, завязывая над каждым ухом по банту из вплетённых в волосы ярких капроновых лент. Мне же безумно хотелось модную стрижку или просто собрать волосы в хвост и прихватить заколкой на уровне шеи, сделав его низким, спускающимся по спине.
А ещё лучше – распустить волосы, и пусть они свободно струятся, развеваемые ветром! Что может быть прекраснее: ведь я – принцесса Элиза! Это имя я вы́носила в себе с младенчества, если быть точной – с того времени, сколько себя помню; оно олицетворяло для меня прекрасную юную девочку-принцессу, скромную, нежную, трудолюбивую и очень красивую.
С пяти лет я начала заниматься музыкой. Это была инициатива мамы, которая постаралась воплотить во мне собственную мечту – владение инструментом (так она называла фортепиано), дав мне эту возможность, которой волею судьбы была лишена сама, вкупе с другой уже бабушкой, папиной мамой, потратившей большие в то время деньги и купившей для меня фортепиано с мелодичным названием «Лирика». Оно поддерживало лирическое настроение, которому, будучи постарше, я частенько бывала подвержена. В течение последующих семи лет мама и бабушка поочерёдно возили меня в музыкальную студию, располагавшуюся в нескольких автобусных остановках от нашего дома. У меня была замечательная, добрая и чуткая учительница; многие лета, утекшие с тех давних пор, не растворили в моей памяти её имени, я и теперь отчётливо его помню. Из неуклюжего, лишь отчасти музыкального ребёнка, в глубине души которого сидели эти неотшлифованные и невостребованные покамест задатки, эта милая и внимательная женщина, прирождённый педагог, сумела вылепить человека, не мыслящего жизни без настоящей музыки, умеющего ценить её изящество и красоту. Она, бесспорно, являлась талантливым педагогом: мне повезло.
Как-то мы разучивали знаменитое произведение Людвига ван Бетховена «К Элизе», известнейшую в мировой классике пьесу-багатель. Справившись вполне с этой задачей, вскоре я исполняла пьесу уже без нот, легко и непринуждённо, размышляя о судьбе девушки, которой пьеса была посвящена, создавая в голове собственный её образ, как внешний, так и поведенческий, неразрывно связанный с чудесной, элегической музыкой.
Этот образ неизменно перекликался с образом Элизы из любимой детской сказки Андерсена о девочке и двенадцати её братьях, переживших множество испытаний, что посылала им судьба. Доброта девочки противостояла злым чарам мачехи и победила их, а её мужественность, жертвенность и красота были вознаграждены любовью короля, с которым они душа в душу (мне так хотелось в это верить!) прожили много счастливых лет.
Я безмерно восхищалась этой девочкой-девушкой и часто представляла себя на её месте. При этом мне хотелось быть похожей на обеих Элиз сразу, но в голове при этом зрела своя, совершенно особенная Элиза, в облике которой волшебным образом переплетались все прекрасные качества, которыми может обладать девушка.
Подобные фантазии мои, конечно, большей частью имели место в прежнее время, целиком оставшись в юности. Сейчас я мечтаю всё реже: реалии жизни и опыт стремят мои мысли в иные дали, к иным рубежам. Жизнь, разумеется, оказалась намного грубее и проще любых мысленных инсинуаций. Созревшая в моей душе сказка так и осталась прекрасным вымыслом, будучи со временем упрятанной в глубоких её тайниках. У меня оставалось всё меньше времени для игры на фортепиано, пальцы постепенно отвыкали от привычности движений и бархатной прохлады клавиш, и в какой-то момент я не смогла воспроизвести любимую пьесу, как и многие другие произведения, утраченные памятью глаз и пальцев. Сказка же про Элизу и братьев не произвела большого впечатления на моих сыновей, которым я впоследствии читала её; им по душе были другие чудесные истории и сказки. А дочки, которая, возможно, поняла бы меня лучше, у меня никогда не было.
Я встретила и своего короля. Говорю так, потому что знаю: тогда я была королевой. Мысленно, конечно. Но мои жертвенность, нежность, чуткость и красота не стали для него жизненно необходимыми; может быть, он видел и воспринимал их по-своему, а может, и вовсе не нуждался в них, хотя и любил меня – я это точно знаю. Ведь нуждаться и любить – не совсем одно и то же. Я так и не стала его судьбой, а он не стал моей; не жили мы никогда долго и счастливо вместе – жизнь и сюда внесла свои коррективы.
Этим королем был для меня ты.
Ты был старше меня на восемь лет, поэтому казался мне зрелым мужчиной. А мне той весной исполнилось восемнадцать, что позволяло – подумать только! – считать себя совсем взрослой, и подобные мысли наполняли сердце упоительными чувствами. Быть взрослой означало жить свободной и в чём-то непредсказуемой жизнью, открывающей множество перспектив, и выбрать самый прекрасный и удивительный путь из всего жизненного многообразия, казалось, было в моих силах. Впрочем, и свобода, и беззаботность были относительны, как и выбор дальнейшего пути. Много позже я поняла: не мы выбираем судьбу, а она выбирает нас.
В день нашего «околоавтобусного» знакомства, когда сама судьба (не иначе!) в прямом смысле этого слова толкнула меня в твои объятия, ты проводил меня до подъезда, и мы долго стояли, не в силах расстаться, разговаривая о каких-то пустяках. Слова не имели значения; говорили большей частью наши взгляды, они держали нас на одной волне и, казалось, сообщали больше, чем могли бы любые слова, а значение звуков наших голосов дополняло значение сказанных слов.
Было очень жарко. Цвёл поздний жасмин, и насыщенный аромат наполнял наши лёгкие тягучим благоуханием. Кто-то высадил два куста жасмина по обе стороны двери подъезда моего дома, и они, теперь уже вымахавшие ввысь, неистово цвели и благоухали, а я, надо сказать, впервые осознанно обратила на них внимание, хотя, как мне потом сказала мама, эти кусты росли здесь уже лет пятнадцать и цвели каждый год…
Ты позвонил спустя три дня. Странно было слышать твой голос сквозь пластмассу телефонной трубки, а не вживую, но я сразу узнала его: не узнать было невозможно. Не могу сказать, что извелась ожиданием, но эти дни постоянно думала о тебе и мысль «Почему он не звонит?» приходила ко мне неоднократно. И всё же свою роль в моей реакции на всё происходящее с нами сыграла немаловажность моего воспитания, когда строгость, гордость, холодность (пусть даже напускная) должны были подчёркивать достоинство девушки, воспитанной в советское время. Поэтому в разговоре с тобой я (хоть и возликовала, услышав тебя) никак не обозначила свои истинные чувства (во всяком случае, мне так казалось).
– Аля!.. – Твой голос излучал тепло, я чувствовала это и не могла мысленно не рвануться тебе навстречу…
Это было началом нашей реальности, временем ничем ещё не омраченного счастья, близости, доверчивости, восторженной нежности, радости, иными словами, всех тех эмоций, на основе которых замешиваются истинные чувства. Что и говорить, я окунулась в любовь; ты был, без ложной скромности, моей первой и настоящей любовью. Почему я говорю «настоящей»? – ни в коей мере не утверждаю, что бывает ненастоящая. Только настоящая и бывает, если речь идёт о любви.
Мы стали встречаться.
Виделись мы нечасто. Возможно, этот нюанс в некотором роде помогал нам сохранять свежесть чувств. Этой мыслью я успокаивала себя; надо же было придумать объяснение чему-то неясному, чтобы иметь возможность легче принять это как данность, если не остаётся ничего другого! Это, конечно, не совсем так, моя ирония здесь не вполне уместна: нечастость встреч по большому счёту определялась родом твоей работы (ты был спасателем – редкая и трудная профессия) и несовпадением её графика (ты часто уезжал на сборы) с моей начавшейся в сентябре учёбой. Кроме того, весь август, предваряющий начало первого семестра, я вынужденно провела у бабушки в другом городе: она сильно болела, что вызвало необходимость постоянного нахождения рядом. Таким образом, в последний месяц лета моё отсутствие и твоя занятость не позволили нам увидеться. Потом началась учёба – долгожданная учёба в долгожданном ВУЗе, – закружившая меня в вихре студенческой жизни. Но эту жизнь я воспринимала сквозь призму наших с тобой отношений, потому что моя душа постоянно стремилась к тебе.
Я гордо ждала твоих звонков и предложений встретиться, не делая попыток проявить инициативу, хотя порой так хотелось наплевать на эти дурацкие условности! Но воспитание, ничего с этим не попишешь, диктовало мне свои неукоснительные правила, корректировать которые я ещё не научилась.
Несколько наших встреч, предваряющих мой августовский отъезд к бабушке, чудесным образом привязали мои думки к тебе, и я уже не мыслила своей жизни без этой привязанности и не могла понять, как жила без тебя раньше. Каждый наш разговор, каждая встреча становились для меня целым событием. Первые секунды разговора дрожь волнения не давала мне дышать, но потом я мысленно бросалась в пучину происходящего, лавируя между подводными камнями серой повседневности и бытовой рутины и притягательными островками тех запретных тем, которых мы пока не касались.
В этот период мы успели посетить несколько музеев (в то благословенное время подобное времяпрепровождение для мыслящих молодых людей не было редкостью: «осовременивание» молодёжи в сторону тусовок в клубах и прочей новомодной шелухи, в том числе и в виде посещений выставок современного искусства, бессмысленного и беспощадного, произошло позже). Первым из музеев (твоя инициатива!) был музей Востока у Никитских ворот. Здесь мы провели много времени, рассматривая каждую мелочь выставленной экспозиции: посетителей почти не было, никто нам не мешал, и мы могли наслаждаться тишиной, созерцанием удивительных экспонатов, каждый из которых, несомненно, имел свою уникальную историю, и присутствием друг друга. Ты показал мне самую большую в мире фигуру орла, выполненную из слоновой кости, и рассказал, что это подарок японского императора Николаю II ко дню коронации. Мы любовались пейзажами, выполненными мастерами тушью на шёлке и бумаге: изображения удивительно красочные, тонкой работы; миниатюрными скульптурками, о некоторых из них ты говорил несколько слов, то, что знал о них, и я понимала, что эта тема увлекает тебя. Мне хотелось узнать тебя лучше, поэтому я слушала тебя очень внимательно.
В другой раз мы оказались в Третьяковской галерее. Здесь можно было бродить бесконечно, наслаждаясь шедеврами искусства. Глаза и ум напитывались удивительной энергетикой, и мир виделся иначе: чище, лучше, глубже, выше, многослойнее. Но мы не задумывались тогда о подобных вещах, и мысли эти приходили в наши головы несловесными образами, вне формулировок.
Мы оба просто обожали творчество передвижников и с молчаливого согласия друг друга сразу же направились в эти залы. Васнецов, Маковский, Крамской, Пукирев… А потом мы остановились перед картиной, которая тебя завораживала: Врубелевский «Пан», картина аллегорическая, где переплетается видимое и невидимое в единстве красоты и глубины, столь присущее Врубелю. Ты сказал, что картина эта словно зафиксированная галлюцинация, что ты видишь в ней в первую очередь глаза Пана, которые смотрят мимо человека, хотя на первый взгляд – прямо на него. Что ты чувствуешь ветер, состоящий из воздуха и движения, хотя всё вроде бы замерло, но это обманчивое ощущение. И пейзаж за спиной этого древнего бога живёт именно благодаря его взгляду, это словно портал в тот мир – мир запредельной реальности и лежащей за ней истины.
Мне тоже хотелось делиться с тобой впечатлениями от нравившихся мне картин. Я нередко бывала в Санкт-Петербурге (тогда он назывался Ленинградом): там жил давний друг отца, у которого мы всегда останавливались. Посещая Русский музей, любуясь «Девятым валом» Айвазовского, я всегда находила что-то новое для себя в своих впечатлениях об этой картине; возможно, это объяснялось настроением, внутренним состоянием, влияющими на мировосприятие. Я попыталась рассказать тебе об энергии моря, берущей начало в уходящем будто ко дну основании, которую видела в картине. Для меня было очевидно, что люди, изображённые здесь, погибнут, но картина эта – не ода смерти, а любующийся собою пейзаж, где облака и море – единое целое, вечная природа, а люди – лишь малая толика этой природы, неглавный её ингредиент. Ты ответил, что не понимаешь моря и боишься его, при этом ты улыбался, и я задавалась вопросом, шутишь ты или говоришь серьёзно. А вот лес и особенно горы тебе больше по душе, добавил ты, в них чувствуется сильнейшая энергетика, что пронизывает насквозь и вдыхает в человека жизнь. Хотя, конечно, картина написана красиво, добавил ты, и мои размышления тебе понравились, добавил ты снова, прикоснувшись губами к моей щеке…
Это была лихорадка первой моей любви, в которой всё было впервые: волнение перед встречами, которое я никогда не умела побороть, радость видеть и слышать тебя, быть рядом, разделяя с тобой отрезки жизни в смутной, юной, счастливой надежде на большее. Вместе с тем это было время, наполненное малодушными, беспочвенными страхами, когда любое язвительное слово могло ушибить или сразить наповал, любая мысль могла низвергнуть с небес в пучины растерянности, отчаяния и беспричинной тоски. Впрочем, это было вполне объяснимо моим возрастом и новизной происходящего.
Часто при встречах со мной ты впадал в созерцательную задумчивость, иногда – в ироничную насмешливость, но ирония твоя не была злой и направлялась не на меня, хотя я не видела ничего предосудительного в способности посмеяться над собой. К тому же для насмешки нужна лёгкость, являющаяся несомненным вкраплением твоего характера; защитной же реакцией твоей на окружающую жизнь была, пожалуй, молчаливая сдержанность, проистекающая, скорее всего, из твоей несклонности обнажать свои чувства, выставлять их напоказ. Поначалу ты показался мне открытым человеком, но позже пояснил, что это черта твоего характера: сначала ты раскрываешься, а вскоре становишься сдержанней и молчаливей. Меня это совсем не удивляло. Мне было уютно молчать рядом с тобой, мне казалось, ты становился ближе, о чём бы ты ни думал. Возможно, это была своеобразная маска, которую ты привычно носил многие годы, ставшая уже свойством твоего характера, которая не меняла моего настроения.
Ты любил слушать меня, а я волновалась, сыпала эпитетами и много жестикулировала, когда рассказывала тебе о чём-либо, чем хотела поделиться с тобой. Ты посматривал на меня с улыбкой, чарующе притягательной и завораживающей, а твои глаза были отражением целого мира, огромного и неизбывного, в который я стремительно и безоглядно погружалась головой и сердцем, что были переполнены моими чувствами. Я эмоционально делилась с тобой множеством излишних порой подробностей, но ведь именно они придают жизни смысл, разве не так? Они, эти сегменты жизненных событий, складываются в мозаичный рисунок наших судеб, и, рассматривая каждую деталь этой мозаики в отдельности, разве нельзя увидеть глубинный смысл, нечто большее, чем просто событие, ниоткуда, казалось бы, взявшееся? К тому же излишние подробности можно красиво и весело подать, если они не о грустном, конечно. Это не плохая черта; гораздо тяжелей общаться с людьми, которые видят смысл жизни в том, чтобы всем и каждому доказывать свою правоту. Или такими, что пребывают в агрессивном невежестве, выплёскивая его во все стороны нарочито-настойчиво.
О проекте
О подписке