Дом кажется мне одновременно слишком просторным и слишком тесным. Находясь внутри, я испытываю клаустрофобию, четыре стены давят, воздух затхл и несвеж. И в то же время я до невозможности одинока; здесь слишком много места, чтобы заполнить его безмолвными мыслями одной-единственной живой души. Мне хочется куда-то двигаться.
Поднявшись с дивана, я отправляюсь в спальню, где меняю слишком большой для меня халат на джинсы и серую футболку, завязываю волосы узлом на затылке и решаю отказаться от макияжа, лишь мазнув по губам бальзамом. Пять минут спустя я уже снаружи; стоит подошвам моих туфель на низком каблуке ступить на мощеную дорожку, как бешеное сердцебиение начинает утихать.
Я сажусь в машину, завожу мотор и на полном автопилоте выезжаю за пределы квартала, направляясь в центр. Протягиваю руку, чтобы включить радио, но она зависает в воздухе, пока я не возвращаю ее обратно на руль.
– Все в порядке, Хлоя, – говорю себе; в тишине внутри машины голос звучит болезненно громко. – Что тебя беспокоит? Попробуй проговорить вслух.
Побарабанив по рулю пальцами, включаю поворотник и решаю повернуть налево. Продолжая разговаривать с собой, словно с пациентом.
– Пропала девочка, – отвечаю я себе. – Местная, и это меня тревожит.
Будь это на приеме, мой следующий вопрос был бы: «Почему? Почему это тебя тревожит?»
Впрочем, причины очевидны. Пропала девочка. Пятнадцати лет. На расстоянии короткой пробежки от моего дома, моего офиса, моей жизни.
– Ты ее не знаешь, – говорю я громко. – Ты не знаешь ее, Хлоя. Это не Лина. Не кто-то из тех остальных. К тебе она не имеет никакого отношения.
Резко выдыхаю, сбрасываю скорость, поскольку впереди уже зажегся желтый, окидываю взглядом улицу. Мать переводит через дорогу маленькую дочку, крепко держа ее за руку; слева от меня катит на роликах кучка подростков, прямо передо мной бегут трусцой мужчина и его собака. Загорается зеленый.
– К тебе это не имеет отношения, – повторяю я, выезжаю на перекресток и сворачиваю направо.
Я ехала, особо не выбирая направления, но сейчас понимаю, что оказалась совсем рядом с офисом, в каких-то нескольких кварталах от манящих таблеток в ящике стола. Всего одна капсула отделяет меня от замедленного пульса и ровного дыхания, от огромной кожаной кушетки за прочно запертой дверью и опущенными шторами.
Я отгоняю прочь эти мысли.
У меня нет проблем. Я ни на что такое не подсела. Я не шляюсь по барам, чтобы напиться до беспамятства, не просыпаюсь по ночам в холодном поту оттого, что решила отказать себе в бокале мерло перед сном. Я могу днями, неделями, месяцами обходиться без таблеток, вина или еще какой-нибудь химии, нужной, чтобы приглушить страх, постоянно вибрирующий у меня в жилах: будто у тебя внутри тронули гитарную струну, заставившую дребезжать кости. Но я справляюсь. У всех моих расстройств, всех этих умных терминов – бессонница, боязнь темноты, ипохондрия – есть нечто общее, одинаковое для них и связующее их вместе обстоятельство, и называется оно контроль.
Я боюсь любых ситуаций, которые не могу контролировать. Я воображаю себе то, что может случиться со мной во сне, когда я беззащитна. То, что может незамеченным подкрасться во мраке. Невидимых убийц, способных удушить мои клетки, пока я даже не подозреваю об опасности: воображаю себя пережившей то, что пережила, справившейся с тем, через что прошла, только ради того, чтобы умереть из-за немытых рук или першащего горла.
Я воображаю Лину и то чувство полной потери контроля над происходящим, которое она ощутила, когда на ее горле сомкнулись руки и начали давить. Перекрытые дыхательные пути, пульсация в глазных яблоках; зрение сперва сделалось очень ярким, потом же наоборот, все тускнело и тускнело, пока она наконец не перестала что-либо видеть…
Аптечка – мой спасательный круг. Я знаю, что выписывать рецепты без медицинской необходимости неправильно; и не просто неправильно, а незаконно. Я рискую лишиться лицензии или даже сесть в тюрьму. Но каждому из нас нужен спасательный круг, тот плот неподалеку, когда чувствуешь, что начинаешь тонуть. Когда я чувствую, что теряю контроль, то знаю – мои союзники рядом и готовы исправить то во мне, что нуждается в исправлении. Чаще всего нервы успокаивает уже одна эта мысль. Однажды я посоветовала страдающей клаустрофобией пациентке класть в сумочку одну-единственную таблетку «Ксанакса» всякий раз, когда ей нужно лететь на самолете – ее наличия уже будет достаточно, чтобы вызвать мысленную реакцию, а следом и физическое облегчение. Я сказала ей, что таблетку, скорее всего, даже пить не придется; одного лишь знания, что спасение рядом, должно хватить, чтобы удушающая тяжесть ушла прочь.
Так оно и оказалось. Разумеется. Мне ли не знать.
Я уже вижу вдали свой офис, старое кирпичное здание, выглядывающее из-за замшелых дубов. Кладбище от него в нескольких кварталах к западу; приняв решение, я сворачиваю в ту сторону и еду в направлении кованых ворот, манящих меня внутрь своей распахнутой пастью. Припарковавшись снаружи, выключаю зажигание.
«Кипарисовое кладбище». Место, где Обри Гравино в последний раз видели живой. Я слышу какой-то шум и вглядываюсь сквозь стекло: на некотором расстоянии отсюда территорию кладбища прочесывает поисковая партия, словно накинувшиеся на упавший кусочек мяса муравьи. Они пробиваются сквозь разросшуюся траву, обходя раскрошившиеся надгробия, топчут подошвами кроссовок вьющиеся меж могил немощеные тропки. Кладбище занимает больше двадцати акров, участок до невозможности огромный. Перспективы найти здесь что бы то ни было представляются в лучшем случае весьма туманными.
Я выхожу из машины, миную ворота и потихоньку приближаюсь к поисковикам. На территории тут и там растут болотные кипарисы – символ штата Луизиана, давший название и кладбищу, – их толстые красноватые стволы похожи на жилистые конечности. С ветвей, словно заросли неопрятной паутины, свисают пряди испанского мха. Поднырнув под полицейскую ленту, я изо всех сил делаю вид, что нахожусь на своем месте, стараясь при этом держаться подальше от полицейских и репортеров с фотоаппаратами на шее, что бесцельно бродят между волонтеров, пытающихся найти Обри.
Или не найти. Последнее, что ты хочешь отыскать, будучи в поисковой партии, это тело, или того хуже – отдельные его части.
В Бро-Бридже поисковые партии так и не нашли ни тел, ни их частей. Я умоляла маму разрешить мне побродить вместе с ними; я видела, как целыми толпами собираются люди, как им раздают фонарики, портативные рации и целые коробки бутылок с водой. Громогласный инструктаж – и все разбегаются по сторонам, словно комары от взмаха свернутой газеты. Разумеется, мама мне не разрешила. Пришлось сидеть дома и смотреть, как вдали мигают искорки – это поисковики прочесывали казавшиеся бесконечными мрачные просторы заросших высокой травой пастбищ. Какое это беспомощное занятие – смотреть… И ждать. И не знать, что они найдут. Даже хуже, чем видеть поисковиков на твоем собственном дворе. Я не могла оторвать глаз от окна, пока полиция перебирала по камушку все десять акров нашего участка после того, как отца забрали в тюрьму. Но и у нас они ничего не нашли.
Нет, девочки все еще где-то там, а укрывающий их слой земли с каждым годом делается все толще. Во мне от одной мысли, что их никогда не найдут, все замирает, хоть я и понимаю, что теперь-то уже нет шансов. Дело тут даже не в том, что это несправедливо, что семьи никогда не узнают правды, даже не в том, что их мертвые тела разлагаются точно так же, как труп полевой крысы, который я однажды обнаружила под крыльцом, утрачивая человеческий облик вместе с кожей, волосами, клочьями одежды. От целой жизни остается лишь кучка костей, ничем не отличающихся от моих или ваших, да и от крысиных, по большому счету, тоже. Нет, заставляет меня просыпаться среди ночи, отчаянно цепляться за надежду, что их все же когда-нибудь отыщут, не это.
А осознание того, сколько безвестных тел может оказаться захоронено прямо у меня под ногами в любой произвольный момент времени – тел, о которых окружающий мир успел позабыть начисто.
Собственно, как раз сейчас у меня под ногами действительно захоронены тела. Множество тел. Но кладбище – это другое дело. Тела здесь аккуратно уложены, а не просто брошены. Они здесь для того, чтобы помнить, а не чтобы забыть.
– Кажется, я нашла!
Я оборачиваюсь влево, на женщину средних лет в белых кроссовках, штанах цвета хаки и большой, не по размеру, трикотажной футболке – по существу это неофициальная униформа озабоченного гражданина, намеренного присоединиться к поискам. Она стоит на коленях прямо на земле, сосредоточенно щурясь на что-то перед собой. Левой рукой отчаянно машет остальным, правой судорожно сжимает рацию из тех, что продают в секции игрушек.
Я обвожу взглядом вокруг и понимаю, что в радиусе нескольких шагов от нас больше никого нет. Остальные приближаются, некоторые даже бегом, но я-то уже здесь. Делаю шаг поближе; женщина поднимает на меня взгляд, возбужденный и в то же время умоляющий, как если б ей хотелось, чтобы в находке обнаружился некий смысл, важное значение – и в то же время не хотелось бы. Отчаянно не хотелось.
– Гляньте, – она делает приглашающий жест. – Гляньте-ка вот сюда.
Я делаю еще шаг, выгибаю шею – и когда мое зрение фокусируется на вдавленном в грязь предмете, меня словно бьет электричеством. Ничего не соображая, я протягиваю руку – совершенно рефлекторно, словно меня молоточком по коленке ударили – и подбираю его с земли. Подбегает запыхавшийся полицейский.
– Что там? – спрашивает он, нависнув надо мной. У него странно сдавленный голос, словно воздуху приходится пробиваться сквозь заросли мокроты. Не умеет носом дышать. При виде того, что у меня на ладони, он выпучивает глаза. – Только, бога ради, не прикасайтесь!
– Простите, – говорю я, протягивая ему находку. – Простите, я… я не подумала. Это сережка.
Женщина укоризненно смотрит на меня, а полицейский тоже опускается на колени – я слышу хрипы у него в легких – и выставляет одну руку в сторону, давая остальным знак, что приближаться не следует. Затянутой в перчатку рукой он берет с моей ладони сережку и рассматривает ее. Маленькая, серебряная, три бриллианта сверху образуют перевернутый треугольник, с его вершины свисает единственная жемчужина. Красивая – я бы обратила на нее внимание в витрине ювелира. Для пятнадцатилетней школьницы пожалуй что слишком красивая.
– Хорошо, – говорит полицейский, отводя рукой прядь волос с потного лба; кажется, он стал чуть меньше размером. – Хорошо, это уже что-то. Мы приобщим ее к уликам, но не надо забывать, что мы находимся в общественном месте. Здесь тысячи могил, а значит, сотни посетителей ежедневно. Сережку мог обронить кто угодно.
– Нет, – женщина качает головой, – не кто угодно. Это сережка Обри.
Сунув руку в карман штанов, она достает оттуда сложенный вчетверо листок бумаги. Разворачивает его – это листовка «РАЗЫСКИВАЕТСЯ» с изображением Обри. Я узнаю его – точно такое же висело сегодня утром передо мной в телевизоре. Единственное фото, заключающее в себе целую жизнь. Обри широко улыбается, ее веки подведены черным карандашом, розовая помада блестит от света фотовспышки. Фотография обрезана чуть ниже шеи, но я вижу, что на ней цепочка, которую я раньше не заметила, цепочка с удобно устроившимся в ямке между ключицами кулоном – три бриллианта и жемчужина. И повыше, в мочках ушей под густыми, зачесанными назад каштановыми волосами, – такие же сережки.
О проекте
О подписке