Людмила замерла, сразу лишившись сил. Но страх оказался сильней: она швырнула трубку на аппарат, подскочила к порогу, открыла вторую дверь и набросила на первую крюк, который Максим ввинтил на всякий случай. И услышала, что уже пощелкивает замок – подобрал. Она стремительно захлопнула вторую дверь, попятившись от нее, как от наезжавшего бульдозера.
Дверь вздрогнула и затряслась от рывков, которыми хотели ее высадить вместе с дверной коробкой. Людмила вскрикнула и отскочила дальше, к мерцавшему полировкой комоду. Она даже не удивилась, как смогла в секунду передвинуть комод и придавить им вибрирующие двери. Сил осталось дойти только до телефона, набрать 02 и крикнуть:
– Скорей! Скорей, выламывают дверь…
Из рапорта участкового инспектора. 26 марта сего года в 13 ч. 10 м. по указанию дежурного райотдела я прибыл по адресу: ул. Солнечная, д. 8, кв. 361. На лестничной площадке мною был обнаружен неизвестный гражданин, пытавшийся выломать дверь указанной квартиры и уже оторвавший ручку и почти всю обивку. Неизвестный гражданин оказался Иванцовым Максимом Николаевичем, проживающим в этой же квартире. Проверив обстоятельства происшествия и переговорив с его женой, которая на толос мужа добровольно открыла дверь, выяснил, что ей был телефонный звонок неизвестной женщины, которая, видимо, приняла спешившего мужа за вора. А гражданин Иванцов М. Н., в свою очередь, решил, по его словам, что вор закрылся в квартире, почему и начал ломать дверь. Таким образом, налицо ошибочная ситуация. Гражданин Иванцов М. Н. был трезв.
Из дневника следователя. Правовые органы знают не обо всех преступлениях, потому что к ним не поступает информация. И одна из причин – некоторые тихие потерпевшие, которые меня злят сильнее, чем все неправды и несправедливости. Ведь не жалуются. Ведь не возмущаются! Когда у меня сидит такой тишайший и рассказывает, как его обидели на работе, дома или в автобусе, – спокойно, между прочим, как мимолетный эпизод, – я молча кричу ему: «Хоть теперь возмутись! Взорвись! Заплачь!» Эти люди не обижаются, или забывают обиды, или сразу их прощают… Парадокс: есть обиды и нет обиженных. Но ведь бороться с чем-либо можно только возмутившись. Не возмутившийся несправедливостью и сам несправедлив. Если уж себя не отстаивает, что же говорить про помощь соседу… Да мимо пройдет!
Объявление на столбе. Продается новая, неношеная каракулевая шуба по магазинной цене. Обращаться на Спортивную улицу, дом 3, кв. 7, от 18 до 19 часов.
Козлова посмотрела на ходики: прошло сорок пять минут указанного в объявлении времени, а была только одна покупательница, да и та баскетбольного роста, которой никакая бы шуба не подошла. Видимо, одного часа маловато, и придется переписать объявление: пусть ходят с шести до восьми вечера. В магазине такую шубу схватили бы сразу, хоть и цена солидная. Но меховые магазины расположены в центре, а к ней, на улицу Спортивную, ехать с тремя пересадками. Не каждый захочет.
Козлова вынесла шубу в переднюю и повесила у двери – входи и меряй. Тут и зеркало. Черные мелкие завитки пружинили под пальцами и казались живыми. Не разовьешь, завиты самой матушкой-природой. Говорят, на каракуль годятся только ягнята. И еще говорили, что на какие-то изделия – может и на каракуль, или вроде бы на замшу – идут только утробные барашки. Все-таки жалко продавать.
Звонок не то чтобы испугал, но сбросил руку с шубы, словно та была уже не ее.
Козлова открыла дверь. В переднюю вошла представительная дама в модном пальто и легком платке на голове. Это была настоящая покупательница, не баскетболистка. Такая, возможно, начнет торговаться, но уж обязательно купит.
– Здесь от восемнадцати до девятнадцати? – спросила она тем голосом, который кто зовет грудным, кто низким, а кто сытым.
– Да-да, проходите, – предложила Козлова, хотя проходить было некуда да и незачем: гостья уже стояла перед шубой, изучая ее взглядом. Хозяйка хотела было сказать, что продавать жалко, но покупательница тяжело и шумно вздохнула. И тогда Козлова сразу увидела большой живот, который вздыбил пальто и скособочил пуговицы натянутыми петлями.
– О, извините, – суетливо пробормотала Козлова и быстро сходила за стулом.
Покупательница с готовностью опустилась на него, рассматривая шубу сидя, как картину в музее. Но как же мерить…
– Для сестры ищу, – ответила дама на мысль Козловой. – Просила сходить по объявлению. Сколько хотите?
– Тысячу сто, как и в магазине.
– Перепродают всегда со скидкой.
– Да ни разу не надевана. Вот и чек, – опять засуетилась хозяйка, извлекая из кармана шубы мятую бумажку.
Но покупательницу чек не интересовал – она смотрела на шубу.
– Если не секрет, почему продаете?
– Вступаем в кооператив, деньги нужны на трехкомнатную…
– Деньги всем нужны, – философски заметила гостья, поднялась и начала ощупывать рукав.
Она утюжила завитки, погружаясь в них бордовыми пиками ногтей; взъерошивала шерсть, пропуская ее меж пальцев; гладила ладонью борт, как щеку ребенка. Видимо, разбиралась в мехах.
Внезапно покупательница отпустила шубу и схватилась за горло. Даже при неярком электрическом свете было заметно, как она побледнела. И тут же ее ноги словно переломились в коленях, и дама села, как упала, стукнув об пол каблуками сапожек.
– Вам плохо? – испугалась Козлова.
– Тошнит…
– Сейчас принесу водички, – уже на ходу бросила хозяйка.
– Кисленького бы…
– Лимон есть. Минутку!
Козлова ринулась на кухню. Налила стакан чаю, бросила туда кусочек сахара и отжала пол-лимона. Мешала уже на ходу – лишь бы не расплескать.
Покупательница выпила чай залпом и облегченно вздохнула:
– Извините, доставила вам хлопот…
– Что вы! В таком положении со всеми бывает.
Дама медленно поднялась. Видимо, силы к ней еще не вернулись. Она поправила платок, заполняя переднюю запахом каких-то духов, и сказала вялым голосом:
– Считайте, что шубу я купила, завтра в это же время… Приведу сестру. До завтра с деньгами потерпите?
– Конечно, – заверила Козлова, непроизвольно пытаясь поддержать ее под руку.
– Дойду, – улыбнулась покупательница и вышла на лестничную площадку, ступая тяжело и размеренно, как металлический робот.
Козлова закрыла дверь. Она дала бы этой женщине лет сорок. Поздновато для первого ребенка. Почему первого? Ведь не расспрашивала. И все-таки Козлова была убеждена, что детей у этой вальяжной покупательницы нет. Да и сестру, видимо, придумала. Хочет купить себе, не мерявши, чтобы надеть после родов. Вот и пришла взглянуть да прикинуть. Этой даме только меха и носить.
Козлова сняла шубу вместе с плечиками и понесла в комнату. Мех шершаво мазнул по кисти, и она почувствовала какую-то тревогу, невесть с чем связанную. Пока вешала шубу в шкаф, мозг сам по себе успел секундно перебрать жизнь прошлой недели, а может быть, и месяца. Но там ничего тревожного не было. Тогда она еще раз, уже нарочно, провела ладонью по меху, а потом кистью, где кожа была нежней: мягкие завитки. Конечно, мягкие, – не могли же они стать жестче от взгляда этой дамы…
Козлова сдернула шубу с вешалки, подбежала к выключателю и зажгла люстру, потом бросилась к торшеру и уж затем к настольной лампе. На это обилие светильников мех отозвался едва уловимым синтетическим блеском. Козлова почему-то испугалась. Она смотрела на мех, как смотрят на пятна человеческой крови или перевернутый автомобиль…
Шуба была не ее.
Из дневника следователя. Говорят, что пришла весна. Где-то припекает солнце. Где-то зацветают сады. Уже не где-то, а у нас под городом вылезла травка. Невесть откуда взявшиеся птицы устраивают по утрам на балконе радостный гомон. Вчера Лида принесла подснежники, купила у метро: вялые цветики, какие-то испуганные городом и шумом. Весна все-таки пришла.
И я ее ощутил – правой ногой: прохудившийся ботинок сильно пропускает талую воду. Лида дважды доставала из шкафа новые ботинки, но я их вроде бы забываю надеть. Якобы. Ухожу в старых. Сразу и сам не мог понять, почему так делаю. А вот почему: когда прихожу домой, снимаю ботинок и вешаю мокрый носок на паровую батарею (Лида его тут же хватает и несет стирать), то мне кажется, что я пришел из леса, снял сапоги и повесил на печку мокрые портянки… Я, заточенный цивилизацией в каменный мешок города, подсознательно держу связь с природой через этот самый худой ботинок – хоть так.
Я вырос среди лесов. Молодость провел в степях. Теперь у меня квартира, автобус, улица, кабинет… А человек утром должен выходить в поле, в степь, в лес… К солнцу, к травам, к птицам, к ветру. Мир ему должен открываться утром, и весь, целиком, до горизонта. Все остальное – противоестественно.
Лида грозится спустить ботинки в мусоропровод.
Еще вчера Рябинин думал о весне. Она словно притаилась в том маленьком парке, который он пересекал дважды в день, и ждала какого-то особого сигнала, одной ей известного. Еще вчера там из голой земли торчали голые прутья, как пучки обрезанной проволоки. Мокрые березы сочились водой, на сжавшихся почках висели крупные капли, готовые упасть от громкого слова. Да еще вчера Рябинин с любопытством глядел на купленные подснежники наступила-таки весна!
А сегодня утром он вошел в парк и приостановился. Не было проволочных прутьев и сочившихся берез, не было мокрой земли и жижицы луж… Вместо парка расцвел белый сад. Чистый и холодный воздух прочертили пушистые линии бывших прутьев. Засахаренные ветки повисли пышными букетами. Там, где стояла ель, теперь высилась чудо-пирамида из белоснежных лап. Толстая осина замерла белотелой царицей. Липа – кажется, липа – стала алюминиевой пальмой. А вместо луж там и сям сверкали фольговые озерца, игравшие солнечными зайчиками с синим небом.
И Рябинину захотелось сделать то, что иногда хочется сделать в старинном соборе, роскошном музее или полированной квартире: обувь, что ли, снять или поклониться.
Он шел медленно, рискуя опоздать к допросу. Нужно позвонить Лиде, чтобы после работы заскочила в этот парк. Но ведь после работы иней растает и деревья опять осклизнут и почернеют.
Он допрашивал, говорил с людьми, писал бумаги, звонил по телефону, и ему все казалось, что сегодня он где-то был еще, кроме работы: в кино, в театре или в музее. Но он нигде не был, кроме парка, схваченного веселым весенним морозцем.
После обеда в кабинет не спеша, с незажженной сигаретой, вошел прокурор, показывая ею, что забрел просто так, покурить. Но у прокурора, даже забредшего покурить, всегда наготове прокурорский вопрос:
– Сергей Георгиевич, как поживает матерьяльчик о мошеннице?
– Почти всех опросил, но поступило новое заявление о краже каракулевой шубы. Нужно возбуждать уголовное дело и производить опознание.
– Сначала опросите заявительницу.
Прокурор зажег сигарету и сел перед столом на место для вызванных. Теперь он мог поговорить о том, о сем. Рябинина это слегка раздражало соблюдать какие-то ранги, когда по-товарищески заходишь к подчиненному. Сейчас мошенница его не интересовала: ведь не спросил ни про состав преступления, ни про доказательства.
– Вы по делу? – нелюбезно поинтересовался Рябинин.
– Да нет, на перекур, – ответил Беспалов так добродушно, что Рябинин пожалел о своем нарочитом вопросе: трудно представить, чтобы предыдущий прокурор района зашел бы к следователю покурить.
Юрий Артемьевич дымил молча, как бы подтверждая, что зашел ради перекура. Он следил за своим дымом, который завесой плыл на следователя. Когда эта завеса коснулась лица и Рябинин поморщился, Беспалов спросил, словно только что вспомнил:
– Сергей Георгиевич, вы как-то обронили о поисках смысла жизни…
Рябинин молчал, уткнувшись в попавшуюся бумажку, которых на столе было как листьев под осенним деревом.
Верно, он обронил, но потому говорить и не стоило, что лишь обронил. Мало ли чего мы роняем? Не стоило говорить и потому, что Рябинин еще плохо знал прокурора, – тот работал всего год. Вернее, он его знал, но не настолько, чтобы говорить о смысле жизни. От любопытства ли спрашивал, серьезно ли интересовался, или сам неразрешимо носил в себе этот смысл?.. А может, ради красного словечка, припася его для совещания районных прокуроров: товарищи, представляете каково мне работать, если мои следователи ищут смысл жизни…
– А вы разве не ищете? – как можно наивнее спросил Рябинин.
– Не знаю, – не удивился Беспалов вопросу.
– Как не знаете?
– Ведь не думаешь: поищу-ка я до обеда смысл в своей жизни.
– Верно, – согласился Рябинин, отпускаемый всеми подозрениями.
– И почему русский человек любит самые загогулистые думы? – медленно сказал прокурор вроде бы самому себе.
– Без этих дум человек гибнет, Юрий Артемьевич.
– Человек гибнет без хлеба, – усмехнулся Беспалов.
– Без хлеба гибнет тело.
– А пищи для души теперь хватает. Средства массовой информации любую душу ублажат.
Сигарета потухла. Рябинин хотел сказать, что она потухла, но прокурорские слова об информации и душе странно задели его какой-то несочетаемостью. Он всегда удивлялся…
Рябинин всегда удивлялся мыслям, мелькавшим вроде бы не в мозгу, а где-то глубже, когда думалось уже не словами, а какими-то блоками, в которых слились и те же слова, и целые образы, и четкие догадки, и еще что-то неясное, но очень верное; все это успевало в мгновение соединиться, поменяться местами и рассыпаться, и все-таки оставить в сознании мысль иногда ясновидящую, чаще неправильную – или оставить смутное ощущение, которое зачастую дороже мысли. Или ничего не оставить, прожив миг и для мига. Вот и теперь промелькнуло, исчезая…
...Информация и душа. Как деньги и любовь. Почему? Душе плевать на информацию. Информация для ума. Что же для души?..
Промелькнуло. Но осталась другая мысль, вызревшая на страницах его дневника:
– Человек, живущий без смысла, должен бы сразу умереть. Не от старости, не от болезней, не в автомобильной катастрофе, не в самоубийстве… Должен просто умереть, тихо и безболезненно, как отмереть.
– От чего умереть-то?
– От бессмысленности своего существования.
– Тогда знаете сколько бы людей отмерло? – опять усмехнулся прокурор, и опять усмехнулся к месту, потому что Рябинин ничего не мог передать сверх мысли, сухой, как прутик. А в дневнике ведь было убедительно.
– Но жизнь без смысла – для чего она?
– Сергей Георгиевич, – оживился вдруг Беспалов, заметил погасшую сигарету и зажег ее. – Вы детство помните?
– Угу, – буркнул Рябинин, еще не зная, куда повернет прокурор.
– Думаю, в детстве вы и не подозревали о смысле жизни. Ели мороженое, бегали в кино, читали книжки… Чудесное время! Хоть и бессмысленное. А?
– Нет, осмысленное. Каждый ребенок знает смысл своей жизни и думает о нем чаще, чем принято считать.
– Какой же?
– Стать взрослым.
Прокурор схватил подбородок и затеребил его, уставившись на следователя отрешенным взглядом. Бедная сигарета опять тухла, тесемочка дыма тоньшала на глазах. Бедная сигарета не догадывалась, что гореть ей не обязательно и ее чахлый дымок лишь повод, без которого прокурор стеснялся зайти к подчиненному. Зашел покурить – каждому понятно. А зашел поговорить… О чем? Уж не ищет ли смысл жизни? Уж не тот ли самый, который искали старомодные литературные герои, а теперь его искать так же смешно, как ездить в карете?
– Юрий Артемьевич, да неужели вы оправдываете животное существование? – удивился Рябинин.
– Не оправдываю, а размышляю об этом вместе с вами, – ответил прокурор.
Из дневника следователя. А может быть, Юрий Артемьевич и прав? Может, весь смысл жизни остался там, в детстве?
Бывало, выскочишь из дому, на траву, на воду, на ветер, на простор… Боже, какая свобода – сейчас взмахнешь руками и полетишь. Нет ни мыслей, ни забот. Ничего о жизни не знаешь и знать не хочешь. Ничего не понимаешь, но все чувствуешь – телом, каждой клеткой. Живешь, да так живешь, как больше никогда жить не будешь. Как жеребенок или как воробей. Как уготовила нам природа. Естественно. Вот-вот, естественно! Ведь так живут дети, животные, птицы. Так живут травы, деревья, цветы… Может, настоящая жизнь – это жизнь естественная?
Не потому ли…
Берем рюкзаки, уходим в лес и в горы. Отправляемся плавать на кораблях, лодках, плотах… Любим зверей. Смотрим на парящих птиц, набирая в грудь воздух и неосознанно шевеля лопатками. И грустим, вспоминая детство, грустим самой сильной грустью.
Не потому ли, что тоскуем об истинной и утерянной жизни – естественной?
В еще не подсохшем скверике, который люди обходили панелями, сидела женщина и бессмысленно перекладывала старомодную сумочку с колена на колено. На вид ей казалось за пятьдесят, но, присмотревшись, можно было остановиться на сорока с небольшим. От ее лица, от фигуры, старавшейся выглядеть незаметнее, шла почти ощутимая усталость. Женщина кого-то ждала, и тот, кого она ждала, был для нее очень важен, – сумочка выдавала напряжение.
Иногда сквер пересекали прохожие. Мужчина в резиновых сапогах, с рюкзаком и собакой. Ребята пробежали, норовя обрызгать друг друга. Мама проехала с коляской… Но женщина ждала не их, посматривая на вход, зажатый меж трансформаторной будкой и старым тополем.
Она сидела уже около часа, терпеливо двигая сумочку. И когда в сквер вошла дама в белом пальто и безмерной бордовой шляпе, женщина надела сумочку на кисть руки, как на крюк, встала, поправила платок и пошла наперерез даме. Та двигалась медленно, минуя лужи, словно переплывая их под бордовым парусом. Женщина приблизилась к ней и как-то засеменила, не зная, с какой стороны лучше подойти. Да и лужи мешали.
У детской песочницы, где посуше, женщина перебросила сумочку из руки в руку, забежала чуть вперед и голосом, каким в магазинах старушки просят «доченек» взвесить нежирной колбасы, заговорила:
– Аделаида Сергеевна, Сидоркина я… Вчера по телефону к вам обращалась. Вы сказали, что пойдете сквером. Вот и дождалась, слава богу…
– В чем дело? – без интереса спросила дама, не сбавляя шага.
– Старшая дочка замуж выходит. Сами понимаете, хочется по-человечески. Подарок бы какой поднести… Родители жениха холодильник справили, просторный, с лампочкой внутри…
– Ну и что? – перебила дама.
– Аделаида Сергеевна, моя Верка-то, невеста, второй год мечтает об этой… из гарнитура «Руслан и Людмила»… Красный диван без спинки и без валиков…
– Тахта, что ли?
– Ага, тахта. Вот подарить бы на свадьбу…
– Дарите.
– Так не продают отдельно! Бери весь гарнитур, да и тот по записи. Оно и верно, натуральные Руслан с Людмилой, а не гарнитур.
– От меня-то что нужно?
Аделаида Сергеевна остановилась. Сквер кончился, дальше толпой струилась улица, а предстоящий разговор больше годился для тихого места.
– Тахту бы мне красную приобресть…
– Берите весь гарнитур.
– Так ведь денег-то где взять? Не по карману. Семья большая, а мой петушок…
– Какой петушок?
– Ну, муженек… Он льет в горло, как из бидона.
Аделаида Сергеевна окинула женщину прицельным взглядом. Синее, незаметное пальто – такие продаются в магазине уцененных товаров. Свалявшийся платок. Ношеные сапожки, видимо, с чужой ноги, скорее всего, с Веркиной. Сумочка, видимо, тоже дочкина.
– Перед женихом-то без приданого стыдно. – Женщина поежилась от стыда ли перед женихом, от ее ли взгляда…
– Сколько у вас детей?
– Трое малолетних да Верка.
– Что ж ты, милочка, не можешь подарить дочке на свадьбу тахту, а устраиваешь демографический взрыв, а?
– Как? – переспросила Сидоркина, не поняв, какие взрывы она устраивает.
– К чему, говорю, голь-шмоль разводишь?
Теперь Сидоркина поняла. Ее широкий нос дрогнул, словно она хотела фыркнуть, и эта дрожь побежала куда-то к сухим скулам и бледным губам. Она поняла. Сказали бы ей про голь-шмоль в магазине или на рынке… Но тут она была просительницей.
– Хочется подарить на свадьбу ейную мечту…
– Милочка, насчет ейной мечты обращайся в магазин.
Сидоркина молча опустила руку, и ее сумка коснулась мокрой земли. И стало заметнее, что сумка чужая и ходить с ней она не привыкла…
– Мне говорили, что вы все можете…
Аделаида Сергеевна расстегнула пальто, обдав просительницу крепким запахом духов, поправила воротничок платья и спросила:
– Кто говорил?
– Люди.
Теперь Сидоркина могла уйти, но она медлила, следя за пальцами Аделаиды Сергеевны, меж которых струился шарфик из мягкой ткани, похожей на мех. Этот шарфик был длинным, видимо, до колен, и струился бесконечным ручейком.
– Сколько стоит тахта?
– Она же отдельно не продается. Я вот приготовила…
– Сколько?
О проекте
О подписке