Со времени большого шторма миновал год. Однажды ночью Кови разбудил громкий стук в дверь дома и крики: «Лин! Лин!» Она выглянула в коридор как раз в тот момент, когда отец, сунув ноги в сандалии, выбегал за порог.
Кови вышла из дома вслед за отцом, который заспешил по подъездной дорожке мимо зарослей бугенвиллеи в сторону улицы. В конце дороги располагалась небольшая группа торговых предприятий, в том числе одна из лавок отца. В дневное время вдали можно было разглядеть перекресток, но сейчас Кови увидела только оранжевое зарево на фоне ночного неба.
– Иди домой, Кови! – заметив ее, сказал отец. – Иди и запри за собой дверь.
Просьба отца запереть дверь дома шокировала Кови. За все семнадцать лет, что она прожила на свете, ей ни разу не приходилось это делать, даже в прошлом году, когда к северу от городка на побережье произошли какие-то волнения и убийства. Не было никакой необходимости в том, чтобы закрываться на засов.
– Но, папа… – закашлявшись, пробормотала Кови.
Горло у нее запершило от дыма. Отец положил руки ей на плечи и развернул в сторону дома.
– Не спорь со мной, – сказал он, – просто уходи. И посмотри на себя. Вылезла в пижаме. Прикройся.
Кови побежала обратно к дому, обхватив себя руками, чтобы не подпрыгивали груди. Она увидела достаточно. Вероятно, на этом участке дороги вместе с другими заведениями горели и магазины ее отца. Когда Кови поворачивала во двор, мимо нее по улице проходили две женщины. Одна из них говорила, что китайский лавочник избил работницу, поэтому кто-то поджег магазины.
– Женщина попросила свое жалованье, и он, повторяю, «вмазал ей по лицу», – сказала она.
Другая женщина поджала губы.
«Китайский»? Они ведь говорят не об отце Кови, правда? Владельцами большинства лавок в округе были китайские островитяне, и Кови подумала, что это мог быть любой из них. Но не ее папа. Все знали, что ее отец любит играть на деньги, не прочь выпить… Но избить служащую? Это не похоже на Джонни Лина Линкока. Ее папа? Отец однажды замахнулся на нее ремнем, но так и не побил по-настоящему. Похоже, он считал, что угрозы достаточно. У него всегда так – шуму много, толку мало.
Почти у самого дома Кови увидела Гиббса и его отца, бегущих в сторону пожара. Гиббс обернулся и бросился к ней.
– Гиббс! – указывая на зарево, громко позвал его отец.
Грант-старший владел магазином на паях с кузеном своей жены, так что у него были все причины для волнения.
– Прости, отец зовет… – начал Гиббс.
– Понимаю, понимаю.
– Мы можем встретиться завтра? – спросил Гиббс. – Постарайся увидеться со мной. На обычном месте.
Кови кивнула и открыла ворота своего дома. Ее глаза были полны слез. Но ей не пришлось ждать до следующего дня: Гиббс вернулся через час и колотил в ворота до тех пор, пока она не выглянула в окно и не впустила его. Взявшись за руки, они пробежали через палисадник и оказались в задней части дома.
– Плохо будет, если тебя увидит мой отец.
– Вряд ли он скоро вернется, Кови.
Кови почувствовала, как отяжелело ее тело. Она опустила голову на плечо Гиббса.
– А твой папа?
– С ним все в порядке, и с его магазином тоже, он просто помогает другим.
Они замолчали, целуясь и нежно прикасаясь друг к другу, пока она не оттолкнула его:
– Лучше уходи, пока нас никто не увидел.
– Ты права, – сказал Гиббс, вновь наклоняясь к ней, а потом отодвинулся.
Предрассветные часы Кови провела в одиночестве и тревожном ожидании. Впоследствии она старалась избегать отца, мечтая о том дне, когда они с Гиббсом вместе покинут остров, но в ту ночь ей хотелось только одного: увидеть папу на пороге дома. Ее мать давно ушла, бабушки и дедушки умерли, дядя, тетки и кузены уехали, и только папа оставался с нею. Этот эгоистичный, вспыльчивый, недалекий человек был единственной родной душой для Кови.
При свете дня несколько мужчин из округи помогли отцу Кови и другим торговцам расчистить пожарище. Всего загорелось четыре магазина, включая одну из двух лавок Лина. Никто не знал, кто их поджег. Или, во всяком случае, никто об этом не говорил. Закончив работу, мужчины, в покрытых копотью рубашках и бермудах, явились на задний двор дома Лина. Сам хозяин приковылял в одной сандалии, неся в руках другую, разорванную. Кови побежала в умывальную, чтобы смыть следы недавних слез.
Мужчины ополоснули руки и лицо из садового шланга, потом расселись на стульях и ступеньках террасы. Перл и Кови принесли стаканы воды со льдом, тарелки с курицей, рисом и горошком. Ароматы кокосового молока и чеснока щекотали ноздри; издали тянуло запахом горелого дерева и металла. Отец Кови с другим торговцем негромко обсуждали человека, предположительно избившего свою работницу.
– Он не первый раз распускает руки, – говорил Лин. – От этого мужика одни неприятности.
Отец перешел на местный говор, и будь здесь мать Кови, она была бы недовольна. Но мама Кови покинула этот дом пять лет тому назад.
Ни разу не позвонила.
Не написала ни строчки.
Не вернулась к своей дочери.
– И это еще не конец, Лин, – сказал в ответ торговец.
Кови хотелось послушать их еще, но Перл позвала ее в дом. Если хочешь узнать о том, что происходит в городке, то ты либо околачиваешься возле мужчин на заднем дворе, либо – раз уж выпуклости и изгибы твоего тела бросаются в глаза и тебе не позволено находиться в мужской компании – идешь к женщинам в кухню. Особенно интересно бывало там в дни стирки. Днем после школы обычно наступало затишье, когда в патио вывешивались белые простыни и одежда для отбеливания на солнце, и Перл могла ненадолго отвлечься от хлопот, чтобы полакомиться фруктами и поболтать с другими помощницами по хозяйству.
Как все жители городка, Кови слышала жалобы на китайских торговцев, которые не платили своим работницам жалованье или приставали к ним с непристойностями. Но не только они плохо обращались с женщинами. Кови знала об этом по рассказам очевидиц или их подруг. Такие истории случались с ними самими или с их знакомыми на службе, в магазине или школе. И не важно, какой цвет кожи был у обидчика – желтый, черный или белый.
Перл говорила, что все люди – прирожденные ginnal[9] и мало кто не воспользуется преимуществом перед слабым или не притворится другом сильного, чтобы нажиться на этом. Но даже Перл утверждала, что отец Кови не такой уж мерзавец по сравнению с другими. Взять, к примеру, Коротышку Генри – вот уж злодей, каких поискать! Преступные дела Коротышки, рассказывала Перл, гремели далеко за пределами их округа.
По ее словам, все знали, что Коротышка берет деньги у политиков, чтобы разжечь насилие в западной части острова. Но это еще не самое плохое. Коротышка был способен на убийство! Не одна несчастная душа, воспользовавшись так называемой щедростью Коротышки и не сумев отдать долг, распрощалась с жизнью. Другие приползали домой, избитые и безмолвствующие. «Там, где дело касается денег, – повторяла Перл, – не все то благо, что дается свыше».
Ходили слухи, что женщина, недавно найденная мертвой на побережье вблизи другого города, отвергала заигрывания Коротышки. Из всех россказней про него именно эта история приводила Кови в небывалый ужас. Неужели из-за такой малости кого-то могли столь жестоко наказать?! Говорили, его брат не лучше. Мол, братья Генри с готовностью пользуются другими людьми, навлекая на них всевозможные несчастья.
Вероятно, Кови и Перл стоило подумать о том, что скоро Коротышка попробует влезть в дела Джонни Линкока. Но им не пришло это в голову.
Далеко не сразу Кови поймет, что пожар ознаменовал собой начало конца. Откат, перед тем как волна отцовских долгов поглотит их обоих. Бо́льшая часть товара из лавки отца была уничтожена. Все прочее закоптилось и потому продаже не подлежало. На следующий день после пожара Кови слышала, как Перл судачила с прислугой из соседнего дома, говоря, что мистер Лин разорится не из-за чьих-то злых дел. Мистер Лин, говорила Перл, вполне способен разорить себя сам.
Что представляет собой человек, размышлял Лин, у которого нет больше места, называемого домом?
Лин знал, что люди по-прежнему видят в нем чужака, несмотря на то что он ходил в школу в этом городе, вел тут свой бизнес, взял жену из местных и растил здесь ребенка. Он не стал своим даже после того, как от туберкулеза, подобно многим другим, умерли его братья. Лин тоже всегда считал себя иностранцем – даже когда стучал костяшками домино по столу на заднем дворе, или со злостью изрыгал местные ругательства, или сидел на террасе, посасывая манго сорта бомбей, сорванное с дерева, которое его отец посадил собственными руками.
Но все изменилось в ту ночь, когда он смотрел, как горит его лавка, в ту ночь, когда кто-то поджег один из его складов, где он работал с детства, в ту ночь, когда он поймал себя на том, что беспокоится за безопасность своей дочери в городке, где она родилась. В ту ночь, когда Лин, потеряв наличность и почти все товары для обмена, наконец признался себе, что попал в переплет.
Все слова, какими люди когда-либо вполголоса обзывали его, все неодобрительные взгляды, какими его провожали, когда, вцепившись в край его рубашки, за ним по городу ходила его смуглая, оставшаяся без матери дочь, припомнились в ту особенную ночь и острым концом мачете терзали его грудь. И он понял тогда, что никакой он не иностранец, что это его единственный дом и ему некуда больше идти. Да, он приехал сюда в детстве из Гуанчжоу и звался Лин Цзянь, но бо́льшую часть жизни его знали как Джонни Лина Линкока из округа Портленд, что в шестидесяти с небольшим милях от столицы и за тридевять земель от Китая. Его прошлое и настоящее были неотделимы друг от друга.
Прав ли был ба, настаивая, чтобы его называли по китайской фамилии, и желая того же для Джонни? Мудро ли он поступал, прилюдно разговаривая с сыновьями на хакка? Правильно ли делал Лин, когда каждую весну ездил на кладбище в Га-Сан, чтобы привести в порядок могилы братьев и родителей? А главное, изменило ли это хоть что-нибудь?!
Теперь уже не важно. Хотя на Лина возвели напраслину и он пострадал из-за проступков человека, похожего на него лишь в силу китайского происхождения, доконало его совсем не это. Он сам сунул голову в петлю. Лин не смог бы оправиться после пожара, потому что, потакая собственным порокам, оказался по уши в долгах.
Лин опустил взгляд на свои ступни. Они были по-прежнему в копоти. Включив садовый шланг, он ополоснул пальцы на ногах. Подняв глаза к кухонному окну, он услышал болтовню Кови с Перл, звяканье тарелок, пока их мыли и ставили на место. Как раз в тот момент, когда к Лину пришло осознание ценности того, что было здесь нажито, он понял, что вот-вот потеряет все.
Кто все эти люди, о которых говорит мать Бенни? Какое отношение имеют они к ее маме? А сестра, о которой она упоминала? Бенни пока не понимает, что же произошло. И даже не уверена, что хочет это узнать. Она напугана, чувствуя, что от нее ускользает смысл прозвучавших слов. Ей просто нужна ее мама – та, какой она была прежде.
Бенни говорит мужчинам, что ей нужно в туалет, но вместо этого идет дальше по коридору в комнату, где она росла, и принимается рыться в своей сумке на колесиках.
Вот.
Она разворачивает старый университетский свитшот, много лет назад доставшийся ей от брата, и вынимает мерную чашку из непрозрачной пластмассы. Чашка старше ее самой. Она из тех времен, когда мама была молодой новобрачной, только что приехавшей в Америку. Унции на одной стороне, миллилитры на другой.
«Возьми это, – сказала мама Бенни, когда та упаковывала вещи для переезда в кампус. Она засунула чашку в большую сумку Бенни и похлопала по ней. – Куда бы ты ни поехала, у тебя будет с собой частичка дома».
Впоследствии Бенни, собирая чемодан перед очередной поездкой, всегда прятала среди одежды старую чашку – напоминание о днях, проведенных с мамой в кухне.
Когда мать впервые показала ей, как готовить черный торт, Бенни едва доставала носом до края кухонной столешницы. Мама наклонилась и вытащила из нижнего кухонного шкафчика огромную банку. Одна из хитростей состояла в том, чтобы вымачивать сухофрукты в роме и портвейне целый год, а не просто несколько недель.
«Это островное блюдо, – сказала мама. – Это твое наследие».
Мать ставила тесто в духовку и усаживала Бенни на темно-зеленый табурет. Она говорила, что табурет такого же цвета, как деревья, поднимающиеся прямо из воды в той местности, где она росла. Бенни воображала широкое темное море, пронизанное высокими стволами, – они были похожи на секвойи в национальном парке, куда их с Байроном возили родители; парк находился севернее по калифорнийскому побережью. Она представляла себе, как эти деревья стоят, подобно гигантским часовым, а высокие волны омывают их стволы.
«Когда-нибудь ты их увидишь», – обещала ей мать.
Бенни все детство лелеяла мечту, что однажды мать и отец отвезут ее с Байроном на остров, но этого так и не случилось. Только через много лет Бенни поняла, что растущие из воды деревья – это мангры, заросли приземистых вечнозеленых кустарников, укореняющихся в приливной зоне, где пресная вода смешивается с морской. Их корни, среди которых устраивают себе жилище как морские, так и наземные существа, крепки и уязвимы одновременно. В манграх вообще много всякого понамешано. Чем-то похоже на Бенни.
Ее мама лет двадцать или около того пользовалась одной и той же мерной чашкой. И вот как-то раз папа отвез Бенни и Байрона в универсам, чтобы купить ей замену. В итоге они выбрали большую мерную чашку из толстого стекла.
– За черный торт, который ты будешь делать с ее помощью! – сказал отец, поднимая чашку и словно произнося тост.
– О-о! – открыв упаковку, воскликнула мать.
Она поставила новую сверкающую чашку на кухонный стол и пользовалась ею почти каждый день, но только не при изготовлении черного торта. Когда наступало время выпечки, мать, порывшись в нижнем ящике буфета, выуживала старую пластмассовую чашку, после чего прогоняла из кухни всех, кроме Бенни, и принималась измерять и смешивать.
Даже когда Бенни выросла и стала жить отдельно, выпекание рождественских десертов вместе с мамой оставалось ежегодным ритуалом. Бенни приезжала домой каждую зиму, чтобы приготовить жженый сахар, растереть масло, просеять панировочные сухари. И всякий раз привозила с собой старую мерную чашку. И, увидев эту чашку, мама обнимала Бенни, целуя ее в шею: чмок-чмок-чмок.
Потом произошла ее размолвка с родителями в тот ужасный День благодарения[10], за два года до смерти папы, и Бенни совсем перестала навещать мать. Но к тому времени Бенни успела превратиться в человека, умеющего предсказывать погоду по горсти муки и ощущать вкус земли в ложке тростникового сахара. И это заставило ее пойти на кулинарные курсы. Да, и бросить колледж. С чего, как понимает теперь Бенни, все и началось…
Принятое много лет назад решение Бенни уйти из элитного университета вбило клин между ней и ее семьей. Трещина ширилась, по мере того как росло разочарование родителей в дочери. Они были сильно раздосадованы, когда та уехала в Италию на кулинарные курсы. Вернувшись в Соединенные Штаты, Бенни перебралась в Аризону и поступила в художественный колледж. Даже ее брат был озадачен таким поворотом событий. Три человека, которых Бенни любила больше всего на свете, откровенно недоумевали: зачем она так разбрасывается?
Для Бенни же этот переезд имел смысл. Может быть, она видела особый интерес в том, чтобы делать что-то своими руками на кулинарных занятиях, исследовать применение цвета и текстуры в кондитерских изделиях. Может быть, ей пошла на пользу визуальная стимуляция, ведь Бенни на целый год погрузилась в созерцание итальянского города, такого многоликого и говорливого, с фасадами горчичного оттенка и цвета сомон[11], с мрамором фонтанов, скользким от воды. Во всяком случае, Бенни твердо знала, что вернулась в Штаты с желанием более серьезно заняться живописью. Она чувствовала: правильное сочетание кулинарии и искусства в ее жизни поможет ей найти себя.
Бенни вовсе не мечтала проводить в кухне целый рабочий день, ей скорее хотелось находиться в окружении красивых уютных вещей и приятных людей. Она с удовольствием сидела бы одна в собственном кафе до прихода первых посетителей, делая наброски в альбоме и глядя, как утреннее небо в окне постепенно меняет цвет с синего металлика на нежно-золотистый. В своем кафе она обучала бы детей культуре с помощью кулинарии. В общем, Бенни хотела делать все по-своему и чтобы у нее все получалось. Что может быть лучше, чем жить в безопасном пространстве – той жизнью, которую она всегда будет контролировать?
О проекте
О подписке