Настоящие арестантские камеры в поселковом отделении погорели еще до войны, сами сидельцы и подожгли. Построить новые не успели, приспособили старую хомутовку и конскую парилку – в милиции до сих пор лошадей держали, причем, самых лучших. Ерему посадили в одиночную камеру, то есть, в бывшую парилку, где раньше коней от чесотки лечили, навечно пропахшую лекарством, до сей поры выедающим глаза. Поэтому в Потоскуе говорили, не в камере посидел, например, за хулиганство, если давали пятнадцать суток, а в хомутовке был, поскольку гоняли на принудработы. Если же по уголовной статье залетел, означало от чесотки лечат, и это надолго. Стены и потолок толстыми досками обшили, новые полы настелили, и все равно воняло. Юлианов сам ее осмотрел, проверил надежность двери, замков и остался доволен. Одиночка была по соседству с общей, поэтому за стеной стоял ровный гул пьяных голосов: день был субботний, в Потоскуе с золотых времен разгульный, и сидельцев хватало.
Только заполночь люди там угомонились, и Ерема, отчаявшись сегодня же выйти на свободу, страдал от голода и после таежных благостных ароматов никак не мог принюхаться к мерзкому запаху. Камера и совет особиста подумать встревожили его, и хоть ничем особенным пока не угрожали, однако заронили мысль о побеге… Если бы у капитана было что предъявить и чем припереть, давно бы уже припер, а он закидывал каверзные вопросы про злых духов наугад, верно, полагаясь на простодушие – вдруг проговорится?
Конечно, подозрительно, что Осягин закупил продукты, которые раньше не брал, потому и решил, чтоб задобрить духов. И про лампы к радиопередатчику почти в точку попал, но сделал это с прицелом на его одичалость в тайге – припугнуть хотел. Поэтому и аэродромную службу в Германии вспомнил, справки навел, про квартирную хозяйку узнал. Перед демобилизацией из армии его не так пугали, неделю в изоляторе продержали, и допросы в военной прокуратуре каждый день, а потом еще беседы в политотделе о моральном облике советского солдата. Он знал, что чист, ничего предосудительного не совершал, стоял на своем и выстоял. А тут почуял, Юлианов словно подкрадывается к нему, умышленно путает дурацкими вопросами, но в любой момент может задать конкретный, и тогда будет трудно отвертеться. А в нем чувствуется и хитрость, и сила одновременно: рот большой, а губы тонкие – верный признак коварства. Сейчас хоть пятьдесят пятый год, не прошлые времена, но все равно могут засадить.
Еще в юности они с отцом приводили сюда парить казенную лошадь, и в торцевой стене, где сейчас стояли нары, тогда была овальная дыра, куда конь высовывал голову, чтоб не дышать ядовитым лекарством. Сейчас вся стена оказалась зашита широкими и толстыми плахами: если не знать, сроду не догадаться. Ерема отодвинул нары, первую доску отодрал – точно, дыра на месте, слежавшимся тряпьем забита, а снаружи опять доски. В юности казалось, дыра большая, но тут ощупал, едва ли протиснешься. Однако если еще пару досок оторвать, ночью попробовать можно!
Ерема поставил доску и нары на место и лег: приятно сидеть, когда знаешь, что всегда есть надежда удрать. И почти задремал, но тут входит Володька Мефодьев, еще школьный приятель – дежурным заступил и узнал, что Осягина закрыли МГБешники по своей линии. Милиционеры их не любили, поэтому Мефодька выразил свое сочувствие, мол, тебя не первого сюда бросают, троих из Потоскуя уже сажали и потом выпустили. А чего добиваются, не понять, должно быть, дело у них секретное. Но говорят просто оперативное изучение обстановки в районе. Слово за слово, разговорились, школьные годы вспомнили, Ерема и попросился у него домой сбегать, перекусить, мол, с утра голодный. Мефодька поразмыслил и отпустил.
– Только не подведи, часа два хватит?
Пришлось побег отложить – у соржинских казаков все на доверии было. Прибежал домой, а у отца Лаврентий сидит, председатель райисполкома. Как Ерема из тайги вышел, они с братом еще не виделись и тут обнялись. Сразу стало понятно, встревожился Лаврентий, узнав, что Ерему посадили, как никак ответственная работа, а тут брат под следствием у МГБ.
– Отпустили? – обрадовался. – Или сбежал?
– Поесть отпустили…
Отец на стол собрал – Ерема сразу навалился на картошку с мясом и соленые огурцы.
– Ну и нервы у тебя! – понаблюдав за ним, восхитился брат. – Благотворное влияние природы! Ох, как я хочу обратно в Соржинский кряж! Кто бы только знал…
– Тебя день-то не покорми. – проворчал отец. – Небось, три раза в день лопаешь, в кабинет приносят. В соржинский кряж он захотел! Да тебя палкой не загонишь!… Ты ешь, ешь, Ерема!
– Смотри, сбежать не вздумай. – предупредил Лаврентий, проглотив отцовскую реплику. – Надо, чтобы сами отпустили. Сбежишь, сразу виноватым объявят розыск, вне закона будешь. Ты прокурора требуй!
Лаврентий уже давно привык к своему начальственному положению, однако френчей и галифе не носил, цивильно одевался, в костюм, хотя ездил в бричке и говорил всегда со смешком превосходства.
– Если МГБ дело ведет, ни один прокурор не указ. – заметил отец. – Делают, что хотят!
Брат рассмеялся:
– Сам-то как думаешь, за что упекли, поскребыш? Что такое натворил? Признавайся, как на духу!
Но чувствовалось, самому не до смеха, потому ночью и примчался – должно, отец сообщил, что Ерему закрыли.
– Не в чем признаваться-то, Лаврентий. – посетовал тот, уминая свининку, по которой соскучился. – Не понравилось ему, как говорил…
– Кому не понравилось?
– Да особисту этому, Юлианову.
– Слышал, говорят, въедливый мужик…
– Еще какой въедливый. – со стариковским кряхтеньем подхватил отец. – С меня подписку взял, о не разглашении, про что допрос был.
– Ты что, бать, даже нам не скажешь? – спросил Лаврентий.
– Ну вам-то скажу. – помедлив, сдержанно проговорил тот. – Начал поминать золото, что у китайца отнял. Прямо за горло берет! Говорю, в войну на танк сдал, так неделю проверял, шельмец. У него, видишь ли, подозрение имеется, будто я того хунхуа под мох спрятал. Или давай пытать, почему я промысел бросил! Какое ему дело, почему!
– Правда, бать, а почто бросил-то? – подхватил брат. – Сейчас бы героем труда ходил, никто бы не цеплялся…
– А ты почто? – сразу взъелся отец. – В начальство пошел? Свалил родовые угодья на поскребыша, и рад.
– Меня назначили. – увернулся тот. – Не мое желание, кому-то и управлять надо. У меня не угодья – целый район в руках, размером с Данию и Голландию. А вот, батя, почему ты тайгу бросил – вопрос.
– Я тоже не по своей воле. – вдруг признался отец и замолк.
После службы, отправляя Ерему на Соржинский кряж, он все же рассказал, отчего так скороспешно оставил промысел. В злых духов, пробужденных шаманами, сам он не верил, хотя старики говорили, и такое возможно, начнут преследовать всячески, пугать, пакостить и выживут из тайги. Лука Прокопьевич признался в сокровенном, считая, что у него от одиночества болезнь души приключилась, стали чудиться голоса. Пока идешь или чем-то занят, не слыхать, но отдохнуть присядешь или спать ляжешь, тут и начинается. Сначала будто далекие, не разборчивые, как эхо, но потом словно наплывают, и уже как по радио слышно. Иногда эти голоса одинокие, а чаще будто много людей разговаривают между собой или вовсе толпа гудит и понятны лишь отдельные слова. Жутко становится! Особенно если тебя окликать по имени начинают, или слышишь знакомые голоса, а еще страшнее – своих близких. Лука Прокопьевич много раз слышал, как его сыновья звали, бывшие тогда на фронте. Бывало, старший Иван аж ревет, как медведь:
– Помоги, батя! Помоги, пропаду!
И Лаврентий не раз взывал:
– Батя, спаси! – и не сдержанный на язык, матерился. – Ох, как мне хреново!…
Это, наверное, когда небо у них было с овчинку. Лука Прокопьевич поначалу не знал, что и думать. В первую очередь кажется, гибнут сыновья или вовсе погибли, вот и блазнится, но прибежит в Потоскуй – похоронок нет, напротив, бодрые письма, как врага добивают, медали получают и шагают по странам Европы. Тогда он и понял, что от одиночества и тоски болезнь с ним приключилась, вышел из тайги, и как рукой сняло.
А Ерема тогда послушал отца, ушел на самый юг Соржинского кряжа и скоро забыл про его откровения. Какие тут голоса, если в ушах только собственная кровь стучит, ну еще кухта снега с ветки сорвется да прошуршит или зимняя синица свистнет. В остальном белое безмолвие, как пишут в книжках. Год один в тайге прожил – ничего не слыхал, и только к концу второго ему не голоса стали чудиться, а женский смех. Началось с того, когда однажды Ерема на ходу в небо загляделся и упал. Тут впервые и услышал за спиной, да такой веселый заливистый, что вскочил, огляделся – никого! Думал, показалось, или птица какая-то завелась. Потом как-то днем сидел у окошка, шкурки с соболей снимал, и слышит, сквозь метельный вой опять тот же смех за дверью. Подкрался, прислушался, думал, ветер завывает – нет, точно, женщина смеется! Ерема резко так дверь распахнул и в это время ему снег на голову обрушился с крыши, наметенный заструг оторвался. А невидимая женщина еще громче и задористей хохочет.
С тех пор и началось, если не каждый день, то через день слышит: то веселый, то вкрадчивый, и все время неожиданно. Ерема и отпугивать пробовал, даже стрелял вверх, и разговаривал, просил, чтоб отстала, но сам-то понимал – от тоски и одиночества ему грезится. Как отцу голоса чудились, так ему смех – хоть промысел бросай и выходи к людям! Но потом обвыкся настолько, что стал себе воображать разные картины, но с одинаковым сюжетом. Хорошо бы было, если бы какая-нибудь девушка пошла в лес, заблудилась, а он бы ее нашел. Нашел и оставил в избушке – а куда ей податься? При этом Ерема понимал, что мечта эта вздорная, дикая, до ближайшего жилья больше ста верст, да и нет в округе таких девушек, чтобы осмелились в такую глушь пойти, да чтобы еще ему понравились. И все равно мечтал, рисовал в воображении эдакую скромную и прекрасную царевну-лебедь и думал о ней, как только слышал смех. Иногда во сне ее видел, но сказочная девица почему-то походила на немку Гретту или на Лиду Дербеневу, соседку, живущую в Потоскуе.
Лаврентий в тайге поработал мало, ничего этого не испытал, поэтому и прицепился к родителю.
– Я по воле партии промысел оставил. А ты по чьей?
Отец умел держаться при любых обстоятельствах – сказывалась работа в приискательской артели, где мужики были, палец в рот не клади. Поэтому он и поведал среднему сыну, что рассказал особисту историю про якутских шаманов и злых духов, которые выжили его с промыслового участка в Соржинском кряже. Да так убедительно, что Лаврентий даже головой потряс.
– Ты что, бать, правда в духов веришь?
– Посидел бы в тайге, как Ерема, – отпарировал тот. – И посмотрел бы я на тебя. Кто ближе к природе, к тому и духи являются. Они что, в райисполком к тебе пойдут? Туда другие духи ходят…
И перекрестился.
– Нет, оно конечно. – согласился Лаврентий. – Бога нет, но что-то есть такое…
И сам как-то смущенно замолк. Отец поерзал.
– Не знаю, правильно ли… Но я капитану про духов сказал. А он заподозрил, будто духи, это какие-то люди.
– У меня тоже такое впечатление. – согласился Ерема. – Только он впрямую не говорит, все намекает…
– Что ему надо от тебя-то? – уже озабоченно спросил Лаврентий. – Про что хоть речь ведет?
– Да у него не поймешь, что хочет. – отмахнулся Ерема, – Крутит, вертит. То почему я галет ящик взял, сгущенки и шоколаду, то про лампы эти…
Брат глаза вытаращил:
– Ты что, и впрямь шоколаду в тайгу купил?
– Купил, ну и что? Нынче меду-то нету.
– Меду нету. – загоревал отец. – Шесть семей за зиму отошло. Остальные слабые, едва живых выставил. Хорошо, верба раньше зацвела…
– А что за лампы? – спросил Лаврентий.
– К приемнику, хотел радио починить…
– Я же тебе дарил приемник! Новенький…
– Так он не берет на Сорже. Одни помехи ловит…
– Антенну надо поставить.
– Пробовал… Надо мощный приемник. Вот я и хотел собрать, лампы киномеханику заказал…
Отец послушал сыновей, повертел головой, верно, не понимая, о чем они толкуют и вдруг заявил:
– Ерема, женить тебя надо! Хватит жить отшельником. Не то в тайге совсем одичаешь, с ума сойдешь.
Это он на голоса, на свою болезнь намекнул. Или догадывался, что Ереме одному в тайге не сладко. Лаврентий за словом в карман не лез, подхватил со смешком:
– Женишься, будешь не радио слушать, а жену! Без всякой антенны.
– Ты не смейся! – оборвал его отец. – Казаку скоро три десятка, борода до колен, а все без всякой привязи…
– Не хочу я привязываться! – слабо воспротивился Ерема и ощутил жар на лице. – Еще успею…
– Верно, поскребыш! – вдруг поддержал брат. – Под юбкой насидишься. Погуляй, вольный казак…
– Хватит, нагулялся! – отрезал отец. – Не отпущу, пока не женю! Вот вам мое родительское слово.
Ерема еду отодвинул, бороду почесал, попробовал смоляной ошлепок вырвать – не получилось.
– И на ком ты меня женишь? – спросил задиристо.
– Теперь уж и не знаю, на ком. – сокрушенно вздохнул родитель. – Добрые девки давно замуж повыходили. Из армии пришел – первый жених в поселке был. А теперь что от тебя осталось? Одна бородища да глаза дикие… Ну, Дербеневская девка, может и пойдет…
– Да она же придурошная…
– Тебе умную подавай?
– Нет, бать, у Дербеневых лучше не брать. – осторожно заступился Лаврентий. – Ихняя Лидка в каждом классе по два года сидела.
– А кто теперь за него пойдет? – не сдавался отец. – За отшельника дикошарого? Лидка хоть и с придурью, но девка душевная, обходительная. И все про Ерему спрашивает, ждет, когда из тайги выйдет.
– Да какая женитьба? – решительно отмахнулся Ерема. – Не придумывай, батя… Меня вон от чесотки лечат! И когда вылечат – не знаю. Но это судьба такая, наказание мне.
– Наказание? – изумился Лаврентий. – Ишь ты, какой набожный стал!
– Какой я набожный?… Однако в судьбу верю. Если раз сплоховал, характера не проявил, потом обязательно аукнется. Жизнь заставит исправлять, даст мордой об лавку, запустит на новый круг.
– И что, запустила? – съехидничал брат.
– Запустила. – сдержанно признался Ерема. – Особист грозится вообще посадить!
– За что тебя садить-то? – возмутился отец. – Ты у меня всегда самый умный и смирный был…
И почему-то оборвался на полуслове. Зато брат папироску закусил и прищурился.
– А ты ничего не скрываешь? Юлианов не зря прицепился, что-то вызнать хочет.
– Подозревает, для злых духов продукты купил…
– Скажи-ка мне, сынок. – неожиданно встрял отец. – Это правда, что капитан про Германию рассказывает?
Ерема насторожился.
– Что он рассказывает?
– Будто у тебя там баба была, немка.
Лаврентий папиросным дымом захлебнулся.
– Слушай его больше! – огрызнулся Ерема. – Наврали все, оговорили. Ничего не было!
– Ну-ка, ну-ка! – прокашлялся брат. – И помалкивал?
– Что говорить-то?
– Так было или нет?! – застрожился отец. – Была немка?
– Немка была, квартирная хозяйка. – признался Ерема. – Когда увидел, так ее жалко стало. Ходит у ворот, плачет.
Последние слова произнес так, что Лаврентий рассмеялся – не поверил.
– Да ладно темнить-то! Дело прошлое. Ну, ты даешь, поскребыш. А на вид тихоня, интеллигент! Тебя за это и из комсомола турнули?… Всю карьеру себе испортил. Как тебя теперь в партию принимать? Как герой труда годишься, а как лисность?… Биография не проходит.
– На что мне это в тайге?
– Ничего, пригодится! – серьезно заверил брат. – Партия, это путь, это шанс стать большим человеком… Между прочим, я жду назначение в обком.
– Ох, не связывался бы ты с ними, Лаврентий. – простодушно посоветовал Ерема. – Наш дед не зря отказался.
– С кем это – с ними?
– С коммунистами.
О проекте
О подписке