Панин и фон Пален продолжали храпеть. Меня же Кутайсов потащил к кабинету канцлера. Все в том же натопленном помещении ярко горели канделябры, пылали угли в камине. Весь пол и огромный канцелярский стол были завалены бумагами и конвертами. Павел Петрович сидел за столом и внимательно перебирал пожелтевшие листки. Безбородко стоял на коленях и сортировал конвертики, перевязанные разноцветными ленточками и запечатанные сургучными оттисками. Кутайсов совершил изящный реверанс. Я зазевался, и гардеробмейстер тут же дёрнул меня за рукав:
– Ну?
Сообразив, я тоже согнулся в реверансе, взмахнув руками и выставив вперёд правую ногу.
– Ага, явился, – удовлетворённо кивнул Павел. – Вы-то и будете нам помогать.
Безбородко удивлённо поднял на меня взгляд:
– Ваше величество, простите за дерзость: вы этому недорослю хотите доверить государственные тайны? – Его голос дрожал от ужаса и от обиды.
– Кутайсов – свободны, – небрежно бросил Павел, как псу. Тот сразу же скрылся за дверью, аккуратно прикрыв створку, чтобы замок не слишком громко щёлкнул. Павел недовольно взглянул на канцлера и тихо со злобой спросил:
– А кому я ещё могу доверить? Назовите мне хоть одну фамилию?
– А вот же…, – Безбородко неуверенно ткнул пальцем в только что закрывшуюся дверь.
Павел хмыкнул.
– Вот, он, – кивком указал на меня. – Точно не выдаст. Посмотрите на этого юного шляхтича. Взгляд честный, лицо, как из камня вырезано – настоящий русский дворянин. Он и на дыбе ничего не скажет. Я людей сразу примечаю. Он – и Аракчеев.
– А как же я? – растерянно спросил канцлер.
– Конечно же, – снисходительно кивнул Павел. Поманил меня пальцем. Указал на кучу конвертов в углу кабинета. – Вам задание: разберите конверты по странам и по годам. Приступайте.
Я примостился на ковре перед кучей писем и принялся сортировать: Англия, Франция, Пруссия, Голландия, Швеция…
– Когда же это она все успевала? – удивился Павел. – Столько корреспонденции!
– Вы о Её усопшем Величестве? – несмело спросил Безбородко.
– О ком же ещё? С кем только она не переписывалась. Вот, смотрите – Вольтер. А вот письма от Дидро. А это от
Даламбера…. О! Это она писала Гримму. Послушайте-ка:
«Вольтер – мой учитель; он, или лучше сказать, его произведения, развили мой ум и мою голову; я его ученица». Так, так, – произнёс Павел задумчиво. – А учитель-то был вольнодумцем.
– А помните, Её Величество хотели пригласить на должность вашего наставника этого самого Жана Лерона Даламбера? Вот же учёный – так учёный!
– Помню, – нехотя согласился Павел. – Кстати, вот, она ему пишет, когда он отказался стать моим воспитателем: «Вы рождены, вы призваны содействовать счастью и даже просвещению целой нации: отказываться в этом случае, по моему убеждению, значит отказываться делать добро, к которому вы стремитесь. Ваша философия основана на человеколюбии, позвольте же вам сказать, что она не достигнет своей цели, если вы отказываетесь служить человечеству, насколько это возможно для вас». А вот, слушайте, это она о Дидро пишет: «…много и часто беседовала с ним, но больше с любопытством, чем с пользой. Если бы я его словам поверила, то пришлось бы все поставить вверх ногами в моем царстве. Законодательство, административная часть, – все должно было бы перевернуться, чтобы дать место его непрактическим теориям. Видя, что ни одно из тех великих нововведений, которые он проповедовал, не было приведено в исполнение, он высказал некоторое удивление и даже высшую степень неудовольствия. Тогда, говоря откровенно, я сказала ему: господин Дидро, я прислушиваюсь с величайшим удовольствием ко всему тому, что ваш блестящий ум внушил вам высказать мне. Все ваши великие принципы, которые я очень хорошо понимаю, могут составить очень хорошее сочинение, но для дела они не годятся. Во всех ваших предположениях относительно введения реформ вы забываете только одно, именно разницу, которая существует между вашим положением и моим; вы работаете только на бумаге, которая все терпит и никаких препятствий не представляет ни вашему воображению, ни вашему перу; но я, бедная императрица, я работаю на человеческой коже, которая чувствительна и щекотлива в высшей степени».
– А вот, от Фридриха Великого, – подал снизу голос Безбородко.
– Дайте-ка сюда! – встрепенулся Павел. – Фридрих, действительно, великий правитель. – Он бережно принял письма и с жадностью начал читать.
Я старался не сбиться, раскладывая конверты по датам и по странам: Англия, Франция, Пруссия, Голландия, Швеция…
Безбородко выкопал из кучи бумаг небольшую тетрадку в сафьяновой красной обложке. Он попытался тут же её спрятать, но чуткий Павел заметил его движение.
– Что там у вас?
– У меня? – пролепетал Безбородко. – Да, тут… Тетрадь какая-то…
– Подайте её сюда, – потребовал Павел. – Ах, вот оно что, – протянул он, выхватывая тетрадь из рук Безбородко. – И вы ещё о доверии смеете рассуждать. Могу ли я вам доверять после этого.
– Помилуйте, Ваше Величество, – взмолился канцлер, краснея. – Экая безделица – эта тетрадка. Да, ну её – в камин…
– А это уж мне решать! – отрезал грубо Павел. – Мне сея тетрадка хорошо знакома, и почерк в ней. Видите, почерк какой? Человек умный, образованный писал: ни клякс, ни вымарашей. Буковка к буковке. Помните, чья тетрадка?
– Да как же, Порошина, Семена Андреевича, вашего учителя. Преподавал вам геометрию и арифметику.
– Учителя? – недовольно прервал Павел. – Он товарищем моим был лучшим. Вот, кого мне сейчас не хватает. Он мне не науки преподавал, он меня жизни учил, дружбе учил, преданности беззаветной учил. Он – не то, что все эти придворные подлизы, индюки в золотой парче. Он…. Он…. – Павел задохнулся от ярости. Отдышался и уже спокойно сказал: – Вот и умер в двадцать восемь лет, в самом расцвете. А не вы ли способствовали этому? – повысил голос Павел, прожигая взглядом Безбородко.
– Помилуйте, Павел Петрович, я-то тут при каких делах? Это все Панин Никита Иванович. Это все его доносы, что, якобы Порошин посмел свататься к Анне Петровне Шереметьевой. А она тогда была невестой Панина…
– Все! Хватит с меня этих грязных интриг и наговоров. В этом дворце все стены ими измазаны, все постели загажены! – закричал Павел. – И не смейте больше трогать Панина. Панин мне заменял всех – и отца, и мать, и наставников. Не мог он оклеветать Порошина.
– Конечно же, конечно, – пролепетал Безбородко.
– Тем более что невеста эта, Шереметьева, не досталась никому, – сказал он более спокойно.
– Да, многих в те годы оспа унесла. Ну и болезнь проклятущая, – покачал головой Безбородко. – Панин так горевал, так плакал. Невесте всего двадцать три года исполнилось.
Павел раскрыл тетрадь в середине, начал читать и вдруг разрыдался. Безбородко вскочил на ноги.
– Что с вами? Может позвать лекаря?
– Пустое.
Павел овладел собой. Вынул большой белый платок из кармана, громко высморкался. Тяжело вздохнул полной грудью. Грустная улыбка чуть тронула его тонкие некрасивые губы.
– Послушайте, – произнёс он. – «Запись первого ноября шестьдесят четвёртого года. Его высочество, – это обо мне, – рассматривая генеральную карту Российской империи, сказать изволил: «Эдакая землища, что сидючи на стуле всего на карте и видеть нельзя, надобно вставать, чтоб оба концы высмотреть». Да-а, помню я, помню. А вот здесь… Забавно: «У его высочества ужасная привычка, чтоб спешить во всем: спешить вставать, спешить кушать, спешить опочивать ложиться. Перед обедом за час ещё времени или более до того, как за стол обыкновенно у нас садятся (т. е. в начале второго часу), засылает тайно к Никите Ивановичу гоффурьера, чтоб спроситься, не прикажет ли за кушаньем послать, и все хитрости употребляет, чтоб хотя несколько минут выгадать, чтоб за стол сесть поранее. О ужине такие же заботы. После ужина камердинерам повторительные наказы, чтоб как возможно они скоряй ужинали с тем намерением, что как камердинеры отужинают скоряе, так авось и опочивать положат несколько поранее. Ложась, заботится, чтоб поутру не проспать долго. И сие всякой день почти бывает, как ни стараемся его высочество от того отвадить».
– Ну, как же, как же, помню, Никита Иванович мне рассказывал, какой жёсткий распорядок у вас был, – заискивающе улыбнулся Безбородко. – Все по минуткам расписано было.
Возникла тишина. Гудело пламя в каминной трубе. Шелестели конверты. Я раскладывал: Англия, Франция, Пруссия, Голландия, Швеция…
– Что-то не так пошло с самого момента моего рождения, – вдруг мрачно изрёк Павел. – Я слышал, покойная императрица Елизавета, бабушка моя, сразу же забрала меня от матери.
– Именно так, – с готовностью подтвердил Безбородко. – Именно так потом поступила императрица Екатерина, забрав у вас новорождённого Александра.
– Ох, не напоминайте мне, – рассердился Павел. – И не сравнивайте бабушку, которая была мне ближе матери, и мать, которая напоминала мачеху. Да простит меня Господь. – Павел перекрестился.
– Как же. У вас люлька была выстлана лисьими шкурками. А кормилец сколько! Сейчас всех и не упомнишь.
– Что я запомнил, так это то, что меня вечно кутали, вечно топили печь, и от этого я вечно простужался. А все мои няньки, кто они были? Деревенские бабы. Что не вечер, так рассказывали сказки про леших, болотных, колдунов, чертей, утопленников…. После их рассказов я боялся спать в темноте. Мне мерещилась всякая нечисть: домовые, гномы… Однажды утром ко мне с прислугой зашёл карлик, Парамоша, помнишь? Шут был такой у бабушки? Я принял его за черта. Со мной такая истерика случилась – еле успокоили. Узнав о припадке, выяснив причину, бабушка решает пригласить в наставники Никиту Ивановича Панина. Как его тогда называли в Петербурге?
– Русским вольтерьянцем, – подсказал Безбородко, отрываясь от бумаг. – Умнейший человек. Любой вопрос мог растолковать, будь то философия, политика или математика. Литературу знал, будто сам написал все лично. Цитировал римских правоведов, словно был их личным другом.
– В том-то и дело – Умнейший! Помню, как он всех нянек и мамок в шею вытолкал. Поставил мне шестерых лакеев, эдаких вечно улыбающихся деревянных болванов, которые бегали за мной и удовлетворяли любой мой каприз. И подошел ко мне как-то хитро. Я терпеть не мог учёбу, а он меня заинтересовал. Да как увлекательно было! Я и немецкий быстро освоил. Не заметил, как на французском стал бегло читать. И латынь стал понимать. А какие мы вечера проводили за чтение Евангелие! Ох, что за времена были чудесные!
– Смотрите, что я обнаружил. – Безбородко поднял из кучи бумаг пожелтевший листок, исписанный аккуратными готическими буквами.
– Что это? – заинтересовался Павел.
– Описание крещения вашей сестры, великой княжны, Анны Петровны. Дата стоит: семнадцатое декабря, одна тысяча семьсот пятьдесят седьмой год.
– Отложите его во второстепенные бумаги, – небрежно махнул рукой Павел. – Бедный ребёнок, плот греховных утех моей матушки.
– Ну, что вы, Павел Петрович, – ужаснулся Безбородко. – Ваш батюшка Пётр Фёдорович признал отцовство.
– Признал? – хмыкнул Павел. – Признал! Почему же тогда срочно выслали из страны Понятовского?
– Господь с сами, Павел Петрович. – Безбородко принялся неистово креститься.
– Впрочем, какая разница, – безразлично произнёс Павел. – Все равно, дитя умерло, не дожив до двух лет. Ну и – ладно. Ну и – забыли. Понятовский стал королём Польши, хотя не заслуживал такой чести. Мягкотелый. Король должен быть твёрд, как скала. Король должен быть умён, как Сократ. А Понятовский только говорить умел красиво, потому и умер на чужбине.
– Ох, не говорите так о покойничке, – недовольно покачал головой Безбородко. – Он же здесь на Невском захоронен, в храме святой Екатерины.
– Костюшко – вот кто достоин польской короны. Вот – герой!
– Но он же – смутьян.
– Из смутьянов надо делать верных слуг, а не рубить им головы, почём зря. А Костюшку надобно освободить. Толк какой держать его в казематах? Всё, Речи Посполитой больше не будет. Прошло её время.
С рассветом корреспонденция усопшей императрицы была приведена к должному порядку. Пришёл обер-церемониймейстер Валуев с докладом: в придворной церкви все готово к присяге. Мне разрешили покинуть кабинет.
Я попытался вспомнить, где находился будуар де Рибаса.
Наверное, не туда направился и немного заплутал. Оказался у парадной лестницы.
Во дворце творилась суматоха. Бегали лакеи, рабочие переносили мебель. Военные куда-то спешили, звеня шпорами и бряцая саблями. Вельможи возмущались, пытаясь пройти сквозь снующую толпу. Все крутилось и вертелось. И посреди этого хаоса стояла девочка, лет двенадцати, в белой заячьей шубке, одинокая и растерянная. Она со страхом взирала на весь этот людской водоворот. Глаза её бегали, пытаясь найти кого-то. Лицо девочки было удивительно красивым и бледным, словно у античной статуи. Вдруг она зацепилась взглядом за меня, и все мир перевернулся и с грохотом обрушился. До чего же она была беспомощна и прекрасна! Её влажные бездонные глаза молили о помощи, и я, не раздумывая, направился прямо к ней, уворачиваясь от рабочих, несущих мебель, отпихивая лакеев, протискиваясь между вельмож и военных.
– Вы мне поможете? – тут же спросила девочка, как только я оказался рядом. – Я потерялась. – Она пожала плечиками и слабо улыбнулась. От такой застенчивой, милой улыбки я готов был свершить любой, немыслимый подвиг: крепости сокрушить, реки повернуть вспять, проложить дорогу сквозь полчища врагов…
– К вашим услугам, – тут же вызвался я, выпятив грудь. – Добров Семён Иванович.
– Я не отрываю вас от дел? – Её темно-карие, детские глаза глядели с такой доверчивостью, что я тут же ответил:
– Нисколечко. Всегда к вашим услугам. Куда вам надо попасть?
– Не знаю, – она вновь пожала плечиками. – Я в Зимнем дворце ни разу не была. Мне надо увидеть Марию Фёдоровну, или Великих князей: Александра и Константина.
– Великие князья, скорее всего, сейчас при полках, а к Марии Фёдоровне я вас проведу, – твёрдо пообещал я.
– Будьте добры, – обрадовалась девушка. Её лицо все просияло, зарумянилось, и уже совсем не напоминало античную статую. Глаза ожили и заблестели. – Можно я вас возьму под руку, иначе опять потеряюсь. Я вечно теряюсь.
Она вынула из собольей муфточки руку. Маленькая юркая ладошка скользнула мне под локоть. Я повёл её сквозь анфилады к дворцовой церкви, где должна была состояться присяга новому императору.
– Здесь не пройдёте, – остановил нас распорядитель работ. – В зал для приёмов носят столы.
– Как же быть? Нам надо попасть в церковь, – спросил я.
– Спуститесь во двор, пройдите к следующей лестнице, – посоветовал распорядитель.
Распахнув дверь, я шагнул на улицу и тут же ступил в огромную лужу. Мокрый снег валил стеной, таял на булыжниках, превращаясь в кашу. Девочка подняла подол шубки, обнажая изящные замшевые сапожки, но не решалась идти дальше.
– Они промокнут, – вздохнула она. – Я могу застудить ноги.
И вправду, снежная, хлюпающая жижа доходила мне до щиколоток.
– Что же делать? – остановился я в нерешительности. – Будем искать другой путь?
– А не могли бы вы…, – она замялась и покраснела. – Перенести меня. Я лёгкая.
– Вы позволите? – меня это немного смутило.
– Да, конечно, – ответила девочка и обвила мою шею руками.
Она действительно оказалась лёгкая. Под пышной заячьей шубкой было худенькое тельце, почти невесомое. Моя рука бесстыдно наткнулась на маленькую грудь, совсем крохотную. Под ладонью почувствовал сердечко, отбивающее частый такт. Одна ручка в муфточке щекотала мне щеку, а другая случайно попала под воротник. Прикосновение каждого горячего пальчика обжигало мне кожу. Я забыл обо всем на свете. Шагал осторожно, чтобы не поскользнуться и не уронить драгоценную ношу.
– Всё, – сказала она тихо, обдав замёрзшее ухо тёплым дыханием.
– Что? – не понял я, повернулся и близко-близко, увидел её карие большие глаза с темными зрачками, такие огромные, наивные, бездонные…
– Можете меня отпустить, – пошептали её розовые губки.
– Ох, простите, – спохватился я и осторожно поставил девочку на булыжники мостовой.
– Спасибо! – сказала она. – Ой, смотрите! – вдруг вскликнула она, указывая мне за спину.
Я обернулся. Во дворе Эрмитажа стоял конный патруль из пяти гатчинских гусар. Снег припорошил кивера, плечи всадников, лежал белыми холмиками на холках коней.
– Гусары? – не понял я её восторга.
– Кони совсем замёрзли. Смотрите, как ноги у них дрожат. И голодные, наверное, – заговорила она быстро и бросилась к всадникам, шлёпая прямо по мокрому снегу в своих замшевых сапожках. Подбежала к первой лошади и принялась собольей муфточкой стряхивать снег с ресниц животного.
– Барышня! Барышня! – грозно прикрикнул чёрный гусар. – Она же укусить может.
– Ничего она не укусит, – ответила девушка. Лошадь и впрямь стояла смирно, позволяя стряхивать с себя снег.
– Вы же муфточку испортите, – сказал гусар. – Намокнет.
– Вы кормили лошадей? Они же голодные, – не слушала она гусара.
– Сменят нас, и накормим. Скоро уже. А вы бы шли отсюда. Ротмистр увидит, нас накажет потом. По уставу не положено разговаривать с посторонними во время караула.
– Простите, – спохватилась девочка и отошла в сторону. – Я попрошу, чтобы вас не наказывали.
Лестница оказалась неосвещённой, и моя провожатая вцепилась обеими руками в мой локоть.
– Вы боитесь темноты? – спросил я без насмешки. – Ужасно! Темноты, грозы, пауков, змей и покойников… Как все обычные девчонки, усмехнулся я про себя.
Мы осторожно поднимались по скользким каменным ступеням. Пахнуло жареным мясом и приправами. Наверное, лестница вела в трапезную или в кухню. Впереди на ступеньках что-то зашевелилось. Сверкнули зелёным призрачным отблеском два огонька.
Моя провожатая взвизгнула, попятилась, чуть не свалилась в обморок. Вовремя успел её поддержать.
– Что это? – чуть не плача спросила она. В ответ раздалось мяуканье.
– Кошка. Всего лишь местная кошка, – успокоил я её. – А вы действительно – трусиха.
– Ещё какая, – согласилась девочка. – Вы не представляете, как я вам благодарна. Вот, как бы я без вас? Пропала бы.
О проекте
О подписке