«— Где взять такого писателя, — начал он, — что был бы чужд всяческим привычкам человека? Такого, что олицетворял бы всё то, чем человек не является? — возведённое в идеал? Чья чудаковатость в самой тёмной своей поре питала бы сама себя, повышая градус отчуждения до высшей точки? Где тот писатель, что всю свою жизнь провел во сне, что начался в день его рождения, если не задолго до оного? Ведь есть же места на земле — такие, что, кажется, и для жизни не предназначены, одни лишь просевшие мосты, скользкие камни да деревянные колокольни, но ведь и там живут как-то люди — и что же, ни одного с талантом слова? Или, чтобы породить нужного мне гения, нужна еще более темная и безысходная среда — Брюгге, Фландрия, уединенные северные берега? Где тот писатель, что есть истинное дитя венецианских масок? Где тот, кто вырос и был воспитан в помраченных проулках, у застойных водоканалов? Тот, кого окружающие сны вдохновили в той же мере, что и свои собственные? Где писатель, чьи запутанные видения суть достояние наисекретнейших дневников? И где же эти дневники — записи самого ненужного человека из всех, что когда-либо жили, исполненные безумия и великолепия?
— Нет такого писателя, — уверенно ответил я.»
Томас Лиготти
Братья-сторожа убили свою мать и закопали около колодца. Но посадили только одного… Нет, это уже было. Васька Кривой зарезал трех рыбаков отточенным обрезком штыря… Нет, это тоже уже где-то было. В попытках объяснить, чего же ещё НЕ БЫЛО в русской литературе, мы можем посетить очень странные и отдалённые места. И везде, практически везде мы наткнёмся на жестокость. В 2014 году даже вышел составленный Владимиром Сорокиным сборник «Русский жестокий рассказ» , куда в хронологическом порядке вошло тридцать два рассказа от Гоголя, Одоевского и Толстого через Набокова, Бабеля, Шаламова до самых недавних: Буйды, Сенчина, Елизарова. В конспективной форме Сорокин показывает нам, что вся серьёзная русская литература с самых 1830-х годов не может обойтись без идеи насилия, насилия зачастую совершенно бессмысленного и алогичного, а писатели «исследуют феномен человеческой жестокости: авторы приоткрывают дверь в пространство иррационального, фиксируя момент, когда разум уступает место инстинкту и культурные коды теряют значение» (из аннотации). Собственно, сам Сорокин в интервью часто говорит, что и во многих своих работах он в первую очередь пытается понять «культуру» бессмысленного человеческого насилия.
«И насилие вообще, насилие над человеком — это феномен, который меня всегда притягивал и интересовал с детства, с тех пор, как я это испытал на себе и видел. Это меня завораживало и будило разные чувства: от отвращения до почти гипнотического возбуждения. Вот я помню, лет в девять, по-моему, отец меня впервые повез в Крым, мы там сняли милый домик с персиковым садом. В первое утро я вышел в этот сад, сорвал себе персик, начал есть и из-за забора услышал какие-то странные звуки. Я ел персик, а там — потом я понял — сосед бил своего тестя. Старик плакал, и я понял, что это происходит регулярно, потому что он спросил: "За что ты меня бьешь все время?", и сосед ответил: "Бью, потому что хочется".»
— из интервью Татьяне Восковской
И этот феномен насилия осмысливается почему-то во все времена, какой бы развитой не была цивилизация и форма государственного правления. Государственный голем в первую очередь рождает насилие подавлением мысли и личности. Сорокин, со смятением остро понимая парадоксальность того, что насилие это универсальная форма общения, действующая везде и всегда, в своих рассказах и пьесах, в вещах типа «Сердец четырёх» временами как бы заменяет нарративную структура языка «насильственной» структурой языка, когда начинает рассказываться не условная история, а условный акт насилия. При этом насилие такое получается многоуровневым: и насилие над героями, и насилие над логикой рассказываемой и ломаемой истории, и насилие над жанром и литературой вообще, и насилие над читателем. Тут многие поднимают палец и начинают возражать, что ведь в жизни-то так не бывает. Но жизнь, как всегда, естественно, бывает страшнее. Прекрасным дополнением ко всем сорокинским упражнениям с формами насилия будет роман Ежи Косински «Раскрашенная птица» . Ещё в 1965 году Косински выпустил свои псевдовоспоминания о странствиях мальчика по польскому лесному захолустью во время Второй мировой, в котором у милого и беззащитного ребёнка практически отсутствовал европейский «католический» культурный код, и любой акт насилия он воспринимал незамутнённым моралью и воспитанием разумом, принимал его как должное, как необходимую часть жизни, так что читатель к середине повествования уже тоже не особо возмущался всеми творившимися жестокостями, подспудно чувствуя, что это не предел, и самое жестокое ещё ждёт впереди. Своим творчеством Сорокин показывает, что да, это была всего лишь оргия, до вакханалии дело не дошло.
Государственный голем, одним своим существованием и видимостью «контроля масс» порождающий насилие на всех уровнях и во всех сферах деятельности общества, сам по себе становится героем Сорокина в романах восьмидесятых: «Норме», «Очереди» и «Тридцатой любви Марины», а потом снова появляется в 2006 в «Дне опричника». Государство, как уравнивающий и контролирующий элемент представляет собой так называемую «норму», выход за пределы которой карается государством. Замкнутый круг: насилие государства над личностью порождает у притесняемой личности противоречие, выражаемое выходом за пределы «нормы», актом гражданского неповиновения и т.п., каковое противоречие насильственно подавляется государственными структурами. Все всегда жрали тоталитарную норму, что тогда, что сейчас. Просто сейчас её наполнение изменилось, но суть осталась прежней. А чтобы не жрать норму нужно уйти в абсолютный хаос анархии по всем фронтам, что и делают герои Сорокина. Палка о двух концах. Противоположностью нормы выступает маргиналия. Только Сорокин переворачивает понятия. «Норма» у него как раз маргинальна, а маргиналия нормальна. Это чисто физический эксперимент, как две гирьки на весах переставить, но равновесие при этом (удивительное дело!) соблюдается.
Любое искусство и литература в том числе — это о свободе и о допущении любого допущения. В творчестве, скажем так, «неформальных» русскоязычных авторов (неформальных с точки зрения, естественно, каких-то таинственных идеологических установок государства и отдельных индивидов, которые, как мы часто видим, могут кардинально изменяться хоть каждый божий день) таких как Сорокин, Мамлеев, Василий Аксёнов, Довлатов и остальных, наиболее важно, как мне кажется, именно это ощущение свободы. (Кому-то проще условно называть этих авторов диссидентами, но диссидент – понятие, порождённое господствующей доктриной, поэтому оно очерняюще, намеренно оскорбительно и несостоятельно априори.) Причём это разные свободы. У Мамлеева и Масодова это свобода инфернальная, тварная, такая свобода, что уж лучше неволя. У Аксёнова и Довлатова это внутренняя свобода индивида в тоталитарном обществе, которая рано или поздно идёт в противоречие с невозможностью свободы внешней, я после каждой их книги про семидесятые будто проваливаюсь и дышу, живу и хожу по Ленинграду того времени. Это интересный опыт, но несколько тупиковый, напоминающий тяжёлую аддикцию, пробуждение от которой обратно в XXI век весьма травматично. А вот проза Сорокина с её вседозволенностью дарит какое-то удивительное хрустальное чувство равно и внешней и внутренней свободы. Точнее всего он, наверное, выразил это в образе хрустальных пирамидок из его «Метели», как и голубого сала из одноимённого романа: это такие сублимированные литературные продукты, АНТИ-норма, та самая маргиналия, рождающая свободу. Поэтому помимо громких и умных слов о концептуализме и прочем давайте признаемся на минутку, что нам в прозе Сорокина удобно и уютно, будто на облаке. В 2005 в предисловии к антологии «Русский рассказ XX века» сам Сорокин писал почти что об этом:
«Возможно, в новом веке мы, читатели и писатели, устанем не только от литературной телесности, но и от телесности вообще. Ее может быть слишком много. От нее, как от спертого воздуха, может тошнить. И вновь захочется нам чистых идей, высоких помыслов, полупрозрачных героев, сквозь расплывчатые фигуры которых виден все тот же до боли знакомый пейзаж с непаханым полем, реденькой березовой рощей, покосившейся баней и одиноким грозовым облаком над синеватой полоской леса. И мы затоскуем по новым утопиям.»
В романе «Ияфиопика» , довольно сорокинском по типу свободы, Александр Бренер пишет: «Вспомни, читатель об Антонене Арто, который ошибочно воспринял фигуры балийского танца – и создал свой "театр жестокости". Образ неизбежно порождает ошибку в понимании – "сдвиг канона", как говорил архитектор Буров. Толстой называл это "энергией заблуждения"». Любой образ неизбежно рождает ошибку в понимании. Наверное, для таких писателей как раз и была создана литературная критика, призванная не критиковать, не делить на хорошо и плохо, а, в первую очередь, объяснить. В сборнике «Это просто буквы на бумаге…» как раз собраны статьи о Сорокине, наиболее внятно объясняющие и его произведения, и его позицию, и вообще многое, что творилось и творится вокруг его фигуры. Особое внимание уделено разбору фильмов, снятых по сорокинским сценариям и тому, как они встраиваются в общую сорокинскую литературную мифологию и расширяют его вселенную, попутно как раз таки объясняя некоторые непонятные моменты романов. Свежайшая новость про экранизации сценариев Сорокина пришла буквально второго января этого года от Ильи Хржановского (режиссёр того самого «4» про четырёх сестёр-близнецов): монструозный фильм «Дау» про жизнь Льва Ландау, снимавшийся аж с 2008 года, наконец смонтирован, премьера будет в Париже 24 января, но не просто в кинотеатре, а в специальном пространстве с какими-то сумасшедшими погружениями в советскую эпоху.
В пару к «Это просто буквы на бумаге…» любителям копаться в нюансах хочется порекомендовать книгу М. П. Марусенкова «Абсурдопедия русской жизни Владимира Сорокина. Заумь, гротеск и абсурд» , в которой досконально разобраны именно приёмы письма Сорокина, их исторические и культурные предпосылки, и показано, что никаких случайностей и нагромождений, рождаемых ошибками в понимании, там нет.
Ещё немного про ошибки в понимании. В 2013 в рамках исследования некто зарегистрировался на сайте знакомств под видом современных российских писателей и переписывался исключительно цитатами из их произведений: «В процессе исследования меня поразили такие моменты, на моём исследовательском пути попадались женщины, которые работают в библиотеке и они по своему незнанию, как выглядят современные российские классики, на полном серьёзе пытались всячески флиртовать и заигрывать... А я лишь только и делал, что копировал слова из их последнего сообщения, вставлял их в поиск программы Word, и программа выдавала мне предложения из книги писателя, от лица которого велась переписка. Единственное, я иногда добавлял от себя смайлики (скобки), чтобы придать фразе естественность. И ещё был такой интересный момент, когда я переписывался от лица Виктора Пелевина, то в качестве подручных книг, из которых я дёргал цитаты для общения, я выбрал два самых женских романа Пелевина, это "Священная книга оборотня" и, разумеется, S.N.U.F.F. Так вот, у воображаемого Пелевина диалоги обрывались уже на третьей фразе, собеседницы переставали вести переписку и уходили в полный отказ. А вот например от лица Владимира Сорокина я решил познакомиться с Мариночкой (30 лет), и весьма получилась такая милая переписка, я использовал при общении фразы из его произведения "Тридцатая любовь Марины"».
Так что, может быть, по сжиженной ставке Сорокин каждый сразу вспомнил свою волну? Как в песне Эдиты Пьехи, на тебя сошёл сопливый снег. И пальцы правой руки растут в темноте, и спать не хочется, а проснуться некогда. Двести лет назад тебя отравили ртутью. И ты умер, так и не дописав свой реквием. И мальчик Никита с благоговением взглянул на приехавшую девочку, заметив как проворно, в отличие от него, двигаются её пальчики при шитье. Приходит неосознанное прекрасное чувство, восхищения девочкой – как она говорит, как ходит... желание подарить ей что-то на память. В мальчике растёт будущий мужчина и, подмечая это, загорается радостный огонёк в глазах матери. Может быть, тогда Сорокин нам всем нужен как место, в которое не следует входить? Как тело, демонстрирующее пределы, за которые нашим телам – от греха, от греха, от греха, – заглядывать не стоит. Как знак ограничения скорости на шоссе? И смысл его тогда несоизмеримо больше психотерапевтический, нежели художественный.
Известно, что на написание самых первых рассказов Владимира Сорокина вдохновили картины Эрика Булатова.
Вернисаж
у меня до сих пор вытатуирована под сердцем
картинка как меня первый раз целовал Ельцин
из тьмы соткавшийся рядом с моим детским тельцем
благоухая гарью танковыми гусеницами звеня
первый раз в ухо Ельцин поцеловал меня
я испугался бросил в него игрушечный самосвал
но был непреклонен Ельцин меня целовал
после продлёнки всегда поджидал у школьного крыльца
то на белом мерине катал то сажал на золотого тельца
смеялся что у меня рубашка неровно высовывается
у него были дом работа и коррумпированная семья
а Ельцин приходил и целовал меня
София Полякова, https://polutona.ru/?show=0307152939