Теперь позволь мне откашляться, посмотреть тебе прямо в глаза и уточнить одну деталь из твоего сопроводительного письма. В нем сказано, будто бы сам Акатов тепло отзывался о нашей коллекции, но я не припомню, чтобы мы беседовали с ним на эту тему, – мы вообще ни разу не встречались с ним, мы видели его лишь издали, обычно через щели забора, но как мечтали мы пройти однажды по дорожке акатовского сада, постучать в двери дома и – когда старик откроет – поздороваться и представить себя: ученик вашей дочери – такой-то, начинающий энтомолог, хотелось бы обсудить с вами некоторые проблемы, etcetera. Но мы ни разу не осмелились постучать в двери дома его, поскольку – или по другой причине? – в саду жила большая собака. Послушай, я не люблю, когда ты называешь мою коллекцию – нашей коллекцией, тебе никто не давал такого права, я собирал свою коллекцию один, и если мы когда-нибудь сольемся в общем поступке, то поступок этот не будет иметь никакого отношения к бабочкам; ну вот, теперь насчет беседы с Акатовым: это правда, я не обманул Академию, я действительно говорил с ним. Однажды летом, на даче, в воскресенье, когда отец с утра засадил нас переписывать передовые статьи из газет, чтобы мы лучше разбирались в вопросах внешней и внутренней обстановки, я решил, что ты прекрасно справишься здесь и без меня. Я выждал момент: ты отложил ручку, отвернулся к окну и принялся рассматривать строение цветка сирени, – я неслышно вышел из-за стола, надел отцовскую шляпу – она висела на гвозде в прихожей, взял трость – это была трость одного из наших родственников, забытая им лет пять назад. На платформе станции пять лет назад, вечером. Наша мать – родственнику: я надеюсь, вы хорошо отдохнули у нас, не раздавите клубнику, помойте, передавайте привет Елене Михайловне и Витюше, приезжайте вместе, не обращайте внимания на мужа, у него это просто нервное, много работает, куча дел, устает, но вы же знаете, он, в общем, добрый, да, в душе мягкий и добрый, но может сорваться иногда, так что приезжайте, приезжайте, только не спорьте с ним, погодите, а где же трость, вы, кажется, были с тростью, вы оставили трость, ах, какая неприятность, что же делать. Расстроенно. Давайте вернемся, будет еще одна электричка. Родственник: помилуйте, не стоит, не беспокойтесь, если бы зонт – куда ни шло, как раз дождь собирается, спасибо за ягоды, признателен, а за тростью мы приедем, подумаешь – трость, чепуха, не в трости, как говорится, счастье, до встречи, уже подходит. Однако с тех пор родственник так и не приехал, и трость находилась на веранде до того самого дня, когда я взял ее и направился в соседний поселок в гости к естествоиспытателю Акатову: тук-тук (собака подбегает и обнюхивает меня, но сегодня я не боюсь ее), тук-тук. Но никто не открывает двери дома. И тогда еще раз: тук-тук. Но никто не отзывается. Ты обходишь особняк вокруг, по густой газонной траве, заглядываешь в окна, чтобы проверить, есть ли в доме большие настенные часы с боем, которые, по твоим расчетам, непременно должны быть, дабы с помощью маятника резать на куски дачное время, – но все окна занавешены. По углам дома врыты в землю пожарные бочки, в них – до половины – ржавая вода и живут какие-то неторопливые насекомые. Лишь одна бочка совершенно пуста, в ней нет ни воды, ни насекомых, и к тебе является счастливая мысль – наполнить ее криком своим. Долго стоишь ты, наклонившись над темной цилиндрической бездной, перебирая в своей избирательной памяти слова, которые лучше прочих звучат в пустоте пустых помещений. Таких слов немного, но они есть. Например, если – изгнанный с урока – бежишь ты по школьному коридору, когда в классах идут занятия, и внутри естества твоего родится желание кричать так, чтобы крик твой леденил кровь лживых и развратных учителей твоих и чтобы они, оборвав речь свою на полуслове, глотали бы языки и обращались на потеху идиотам-ученикам в меловые столбы и столбики (в зависимости от роста), то не придумаешь ничего восхитительнее вопля: бациллы! Как вы считаете, наставник Савл?
Дорогой ученик и товарищ такой-то, сидя ли на подоконнике в уборной, стоя ли у карты перед лицом класса с указкой в руке, играя ли в преферанс с некоторыми сотрудниками в учительской или в котельной, я нередко оказывался свидетелем того, в какой нездешний ужас приводил этот безумный ваш крик и педагогов, и учеников, и даже глухонемого истопника, ибо где-то и кем-то сказано: глухой, придет время – и услышит. Разве не видел я, как совковая лопата, которою неустанно швыряет он уголь в ненасытные адовы топки в течение холодных сезонов, разве – спрашиваю я – не видел я, как совковая лопата выпадала из дланей несчастного старца, когда наставало время вашего крика, время – глухому слышать, и он, обернув ко мне обуглившееся и страшное в танцующих бликах и отблесках пламени, изъязвленное и небритое лицо свое, обретал на минуту дар речи и следом за вами, мотая похмельной головой, кричал – нет, он рычал – то же слово: бациллы, бациллы, бациллы. И столь велик бывал гнев его, и так сильна страсть, что огонь в топках погасал от рыка его. И разве не видел я, как бледнели при вашем крике привычные ко многому учителя спецшколы, и карты, игральные карты, что держали они в руках, обращались в листочки лесного бредовника, имеющего свойство вытягивать гной, и они, педагоги, стонали от ужаса. А разве не видел я, как лица ваших соучеников, и без того бесконечно тупые, становились от вашего вопля еще тупее, и у всех, даже у самых приспособленных к учебе, и у тех, что казались почти здоровыми, вдруг в ответном, хотя и немом, крике отверзались рты – и все недоумки спецшколы орали чудовищным онемевшим хором, и больная желтая слюна текла из всех этих испуганных психопатических ртов. Так не спрашивайте меня понапрасну, что думаю я о неистовом и чарующем вашем крике. О, с какою упоительною надсадой и болью кричал бы и я, если бы дано мне было кричать лишь в половину вашего крика! Но не дано, не дано, как слаб я, ваш наставник, перед вашим данным свыше талантом. Так кричите же вы – способнейший из способных, кричите за себя и за меня, и за всех нас, обманутых, оболганных, обесчещенных и оглупленных, за нас, идиотов и юродивых, дефективных и шизоидов, за воспитателей и воспитанников, за всех, кому не дано и кому уже заткнули их слюнявые рты, и кому скоро заткнут их, за всех без вины онемевших, немеющих, обезъязыченных – кричите, пьяня и пьянея: бациллы, бациллы, бациллы!
В пустоте пустых помещений неплохо звучат и некоторые другие слова, но, перебрав их в памяти своей, ты понимаешь, что ни одно из них, известных тебе, в этой ситуации не подходит, ибо для того, чтобы наполнить пустую акатовскую бочку, необходимо совершенно особое, новое слово или несколько слов, поскольку ситуация представляется тебе исключительной. Да, говоришь ты себе, тут нужен крик нового типа. Проходит минут десять. В саду Акатовых – много кузнечиков, они скачут в теплых янтарных травах, и всякий раз прыжок любого – неожидан и быстр, подобно выстрелу из спецшкольной рогатки. Пожарная бочка манит тебя пустотой своей, и пустота эта, и тишина, живущая и в саду, и в доме, и в бочке, скоро становятся невыносимыми для тебя, человека энергического, решительного и делового. Вот почему ты не желаешь больше размышлять о том, что кричать в бочку, – ты кричишь первое, что является в голову: я – Нимфея, Нимфея! – кричишь ты. И бочка, переполнившись несравненным гласом твоим, выплевывает излишки его в красивое дачное небо, к вершинам сосен – и по дачным душным мансардам и чердакам, набитым всяческим барахлом, по волейбольным площадкам, где никто никогда не играет, по вольерам с тысячами ожиревших кроликов, по гаражам, провонявшим бензином, по верандам, где на полу разбросаны детские игрушки и чадят керосинки, по огородам и вересковым пустошам вкруг дачных поселков – несется эхо – излишки твоего крика: ея-ея-ея-ея-яяяяя-а-а! Отец твой, отдыхающий в гамаке у себя на участке, вздрагивает и просыпается: кто там кричал, будь он проклят, мать, мне послышалось, где-то на пруду орал твой ублюдок, разве я не приказал ему заниматься делом. Отец торопится в дом и заглядывает в комнату. Он видит, как ты сидишь за письменным столом и старательно – старание выражено в том, что ты склонил свою наголо стриженную голову набок и нелепо изогнул спину, будто тебя всего изломали, да, сбросили на камни с высокого обрыва, а затем подошли и еще больше изломали с помощью кузнечных щипцов, которыми держат раскаленные болванки, – пишешь. Но отец видит лишь то, что видит, он не знает, не догадывается, что за столом сидишь только один ты, а другой ты стоишь в тот момент возле акатовской бочки, радуясь своему летучему крику. Оглянувшись вокруг, замечаешь ты у сарая довольно пожилого человека в рваном, белом, похожем на медицинский, халате. Человек подпоясан веревкой, на голове у него – треуголка из пожелтевшей газеты, а на ногах – посмотри внимательно, что же у него на ногах, то есть как он обут, – а на ногах у него – я не могу хорошенько рассмотреть, он все-таки сравнительно далеко, – на ногах у него, кажется, боты. Пожалуй, ты ошибаешься, разве это боты, разве не кеды? Трава слишком высокая; если бы ее покосить, то я бы утверждал более определенно насчет обуви его, а так – не разберешь, впрочем, я уже понял: это галоши. А ну-ка, присмотрись, у человека, по-моему, нету брюк, я имею в виду, что не вообще нету, а в частности, в настоящий момент нету, иными словами – он без брюк. Ничего особенного, сейчас лето, а летом не довольно ли одного халата и галош; в брюках, если надеть халат, будет жарко, поскольку халат – это почти пальто, в какой-то степени пальто, пальто без подкладки, или, наоборот, подкладка без пальто, или просто – легкое пальто. И если халат белый, медицинский, то по-иному можно именовать его легким медицинским пальто, а если халат белый, но принадлежит не врачу, а, предположим, ученому, смело назови такой халат легким научным пыльником или – лабораторным пальто. Ты все правильно объясняешь, но мы еще не знаем, кому принадлежит халат, надетый на человека в галошах, проще говоря: кто там столь пожилой и тихий стоит у сарая – в газетной треуголке, в белом пыльнике и галошах на босу ногу, кто это? Неужели ты не узнал его, это сам Акатов, заявивший некогда всему миру, что странные вздутия на различных частях растений – галлы – вызываются тем-то и тем-то, что было весьма опрометчиво с его стороны, хотя, как видишь, справедливость победила, и после того-то и того-то, о чем давно не принято вспоминать, академик спокойно живет у себя на даче, а ты, явившийся к нему для беседы, наполняешь криком его пожарную бочку. И академик, в пристальной настороженности своей похожий на небольшое сутулое дерево, тонким и взволнованным человеческим голосом спрашивает тебя: кто вы, я опасаюсь вас, неужели вас много? Не страшитесь, сударь, – говоришь ты, стараясь быть как можно интеллигентней в манерах и речи, – я совершенно один, абсолютно, а если возникнет кто-то другой, то не верьте ему, будто он – это тоже я, это вовсе не так, и вы, очевидно, догадываетесь, в чем дело; когда он придет, я спрячусь в поленнице, а вы – вы солгите ему, солгите, умоляю вас, мол, ничего не знаю, здесь никого не было, он поищет и смоется, и мы не торопясь продолжим беседу. А зачем вы так кричали в бочку, – интересуется Акатов, – что вас понудило? Приладив ладонь к уху, добавляет: только говорите громче, я плоховато слышу. Сударь, позвольте, я пройду к вам сквозь эти высокие травы. Шагайте, мне кажется, я уже не боюсь вас. Здравствуйте. Здравствуйте. Дорогой Аркадий Аркадьевич, суть в том, что я ловлю бабочек. А-а, бабочек, и много поймали? Снежных или вообще? – отвечаешь ты вопросом на вопрос. Снежных, разумеется, говорит академик. Столько-то, говоришь ты, я коллекционирую коллекцию, в настоящий момент она вбирает в себя такие-то и такие-то виды. Ого, какая прелесть, удивляется Акатов, но отчего так громко, я не выношу крика, коллекционируйте тихо, ради бога. Лицо его, морщинистое и смуглое, бледнеет от раздражения. Впрочем, продолжает он, вы все равно будете кричать, что бы там ни было, я знаю, это судьба вашего поколения, ведь вы молоды, вам на вид не дашь и шестнадцати. О нет, сударь, вы ошибаетесь, мне давно за двадцать, мне тридцать, видите, ведь я ношу шляпу и трость. Так, ладно, послушайте, перебивает тебя Акатов, могу ли я обратиться к вам за консультацией? Оживленно. К вашим услугам, сударь, я весь – внимание. На днях, – академик оглядывается по сторонам и понижает голос почти до шепота, – я изобрел некоторое изобретение, следуйте за мной, оно в сарае, я нынче запер дом и живу в сарае, так удобнее, занимаешь меньше места. То был обыкновенный сарай, каких немало в нашей дачной местности: потолок – изнанка крыши, стенки из неструганых досок и такой же пол. Что же увидел ты внутри сарая, когда вошел туда, сняв у порога обувь твою и оставив трость, дабы не наследить там? Стол, стул, кровать и стопку книг на подоконнике увидел я там. А над всем этим, щурясь от белого зимнего солнца, – в енотовой шубке – на фоне сугроба и дачного заснеженного леса – сияла, летела, царила – твоя несравненная Вета – учительница по анатомии, ботанике, биологии, и на ее удивительном, захлестывающем, как удушливая петля, лице не было ничего, что помнило бы о тебе или говорило с тобой один на один, – о Нимфея, это лицо было лицом для всех, кто когда-либо смотрел на него, и было обещано многим, – но разве в том страшном, необратимом и неразличимом во тьме номеров и квартир множестве, разве в том числе – было место и для тебя, неуспевающего олуха специальной школы, от неистовой нежности и восторга обратившегося в сорванный тобою же цветок, разве и ты, желая того в неисчислимое число раз больше других, разве и ты был в том числе?! Господи сударь какая изумительная фотография она здесь как живая то есть нет я ошибся стилистическая ошибка я хотел сказать как настоящая как на уроке красивая и недоступная кто это снимал когда почему я ничего не знаю какой-нибудь подлец с фотоаппаратом кто он в каких они отношениях здесь или в другом месте легион вопросов. Так вот, я изобрел некое изобретение: видите, обыкновенная палочка, а? казалось бы. Да да казалось бы сударь казалось бы я тоже приезжаю сюда зимой довольно часто но приезжаю один без всяких там фотографов я не фотографируюсь на фоне сугробов у меня просто нет знакомых с фотоаппаратами она должна была казалось бы поставить меня в известность мол так и так так и так так и так ездила в Край Козодоя на машине с одним инженером кандидатом искусствоведом режиссером счетоводом черт побери фотографировалась на фоне сугроба на дачу мол даже не заходили чтобы не расчищать дорожки от снега – погуляли полчаса и вернулись в город ведь я бы поверил. Но это глубочайшее заблуждение, следите, юноша, я из одного вертикального положения перевожу ее в другое вертикальное положение, а иначе говоря – ставлю ее вверх ногами, и что же открывается нашему с вами изумленному взору? Ору сударь ору ибо обманутая Нимфея аз есмь лысая слабая плоскостопая с высоким как у настоящего кретина лбом и старым от сомнений лицом взгляните я совершенно ужасен мой нос весь в неприятных угрях а губы вытянуты вперед и расплющены словно я родился от утки и не имеет значения что когда-то в расцвете переломного возраста я учился играть на перламутровой три четверти Баркароле это не помогло мне все равно мучительно больно. Мы видим обыкновенный гвоздь, вбитый в торец нашей палочки, он вбит шляпкой, а острый конец его смотрит на нас подобно смертоносному стальному жалу, – но не робейте, юноша, я не направлю его в вашу сторону и не причиню вам колющей раны, но я направлю его на всякую бумажку, загрязняющую мой дачный участок, и я проткну ее моим уникальным изобретением, и когда их, бумажек, скопится на острие достаточно, я сниму их с гвоздя, как богатырь снимает с копья насаженных на него врагов, и кину в бездну отхожей ямы, что в углу моего сада, – таково мое изобретение, позволяющее мне, старику, не покидать ряды несгибаемых борцов: из-за болезней я не могу нагнуться и поднять бумажку, но благодаря обыкновенной палочке с гвоздиком я борюсь за чистоту не сгибаясь; так вот, поскольку вы кажетесь мне на редкость порядочным человеком, я позволю себе просить вашего совета, а именно: есть ли, на ваш взгляд, смысл взять патент, запатентовать эту палочку?
О проекте
О подписке