Читать книгу «Высшая легкость созидания. Следующие сто лет русско-израильской литературы» онлайн полностью📖 — Романа Кацмана — MyBook.
image

Роман Кацман
Высшая легкость созидания. Следующие сто лет русско-израильской литературы

Посвящается моим учителям


Опубликовано при поддержке фонда имени Ицхака Акавъягу кафедры еврейской литературы Бар-Иланского университета

В оформлении использована картина Елизаветы Михайличенко

© Р. Кацман, текст, 2020

© Е. Михайличенко, иллюстрация обложки, 2008

© Academic Studies Press, 2020

© ООО «Библиороссика», оформление и макет, 2021

Введение

Многие считают, что мифы – это то, во что мы верим без доказательств и проверки. При этом для одних это воплощение лжи, а для других – истины. Однако и те, и другие неправы, да и сам принцип доказательности также историчен и соответственно изменчив, как и любые другие понятия. Так, например, в раввинистической мысли, в средневековой христианской схоластике или в каббале существуют развернутые системы правил доказательности, мало похожие на принцип доказательности в современной науке. Кроме того, большинство из нас верит утверждениям наук, в которых мы некомпетентны, поскольку не в силах проверить их выводы или понять их доказательства; в этом случае мы основываемся лишь на принципе экстраполяции доверия внутри сообщества, объединенного общими целями и этосом. Таков, например, хорошо известный и плохо объяснимый эффект квантовой запутанности, однако только радикальные скептики или борцы с научным мировоззрением могут считать его мифом. Столь необязательное и расточительное употребление этого старинного и почтенного понятия, хотя и стало нормой, не может удовлетворить тех, кто зачитывался «Поэтикой мифа» Е. М. Мелетинского или «Тысячеликим героем» Д. Кэмпбелла [Кэмпбелл 1997]. Разные ученые видят миф по-разному, иногда вполне противоположным образом, как, например, М. Элиаде, связавший миф с повторением прошлого [Элиаде 1998], и Г. Блюменберг, указавший на его направленность в будущее [Blumenberg 1990], но они сходятся в одном: мифы – это то, что мы рассказываем и слушаем с удовольствием, потому что они кажутся нам красивыми, сильными, интересными и достойными рассказа.

Мифы не имеют силы вне эстетического измерения. И все же не оно само по себе служит необходимым основанием их существования в культуре, психологии, искусстве. Оно имеет свою, более глубокую причину. Миф служит источником непроверяемого и недоказуемого знания, полученного из известного источника и не извлекаемого из любых других источников. Именно эта эксклюзивность, или уникальность, познания, в сочетании с его кажущейся легкостью, поддержанная авторитетностью самого источника, заслуживающего доверия, становится главной причиной получаемого от мифа удовольствия. Миф – это способ достижения результата без усилия, отмена работы, праздник, кратчайший путь к счастью. Этот результат всегда отвечает нашей фундаментальной потребности в справедливости и разумности существования, несмотря на заключенные в нем трагизм и боль. Внезапное и нетрудное, обоснованное, хотя и не всегда заслуженное познание справедливости мы обычно и называем чудом, и именно оно является главным источником наслаждения от мифа. Этот достаточно общий взгляд объединяет и психологический подход, когда миф понимается как познание себя, и социологический подход, в котором миф – это познание общественных структур. Он снимает противоречие между доверием к мифу как способу порождения смысла и полезного порядка, с одной стороны, и подозрением его в манипулировании смыслами ради мнимого и не всегда желательного порядка – с другой.

Как объединить в одной концептуальной раме понимание мифа как истины и как лжи, как познания и выдумки? Миф – это форма знания, находящаяся в постоянном становлении[1]. Знание же – как научное, так и ненаучное – это не истина и не ложь, не идея и не опыт, а приписывание вещам значений; это удовлетворительный – в когнитивно-адаптивном плане – дискурсивный ответ на вопросы, почему то значение, что есть, именно таково, каково оно есть, или как появилось данное значение, данный знак. Миф, в отличие от науки, это эксклюзивный ответ на этот вопрос, удовлетворительность которого не зависит от формы и количества труда, вложенного в его поиски. Миф – это всегда ответ на вопрос о возникновении знака, когда его смысл, да и само его существование не воспринимается как очевидная данность. Например, это может быть знак добра или зла. Тогда этот вопрос принимает форму этики: что хорошо и что плохо? Однако, в сущности, это тот же самый вопрос, потому что ответ на него зависит от ответа на вопрос, как и почему, из какого источника, в каком событии появился знак, обозначающий добро или зло, и почему он таков, каков он есть. Либо это может быть знак целесообразности или дезориентации, достоинства или низости, любви или ненависти. Выбор подходящего, убедительного нарратива всегда будет следствием риторического (читай – мифотворческого) акта, в котором раскрывается тайна происхождения этого знака. Миф – это теория о происхождении знака в конкретном историческом событии. В традиционной теологической семантике такое событие и называется чудом.

Понятие чуда легло в основу определения мифа, данного А. Ф. Лосевым в его труде 1930 года «Диалектика мифа» и являющегося по сей день наиболее точным и емким: миф есть чудесная личностная история, данная в слове, где чудо – это реализация трансцендентальной цели личности в эмпирической истории [Лосев 1991:169]. Если продлить это лосевское понятие трансцендентального за пределы религиозного мышления, то его можно понять в упомянутом выше смысле как уникальное знание, полученное без труда из эксклюзивного источника. Именно его непредсказуемое воплощение в полной тяжкого культурного и психологического труда исторической реальности и вызывает то удивление и тот восторг, которые обычно сопровождают наше восприятие рассказов о чудесном, то есть мифов. В мифе личность становится сама собой тем особым способом, который больше нигде ей не доступен, а рассказчик и слушатель мифа обретают то знание об этой личности и то понимание ее пути, которые не могут быть приобретены больше нигде. Конструирование эксклюзивности есть основная функция мифотворчества, вне зависимости от того, понимается ли миф как правда или ложь и понимается ли личность как нуминозное существо[2] или как субъект, действующий в истории. В силу этого мифотворчество одинаково свойственно не только священным писаниям всех религий, но и литературе – религиозной и светской, древней и современной. Именно мифотворчество служит одним из главных источников удовольствия, получаемого от литературы, а привносимое им трансцендентальное измерение – одним из основных факторов ее уникальности.

До тех пор, пока литература остается источником эксклюзивного знания, то есть того, что заключено в создаваемых ею мифах, она сохраняет свой культурный и социальный статус и вызывает интерес читателей, интеллектуалов и ученых. То высочайшее положение, которое занимала литература в России Серебряного века и позднее в Советском Союзе в 1960-80-е годы, объясняется именно тем, что она транслировала те мысли и тот опыт, которые нельзя было почерпнуть ни в газетах, ни в научных и философских трудах. Изменилось ли это положение дел в 1990-х годах? Возможно ли, что литература, а вместе с ней и филология утратили свое высокое положение вследствие беспрецедентного развития электронной коммуникации, а также в результате культурной критики, которая начиная с середины XX века систематически дискредитировала мифическое начало? Вышедшая в 1957 году книга Р. Барта «Мифологии» [Барт 2019] и по сей день является настольной книгой новых иконоборцев. В то же время полемический пафос аналитической главы этой книги «Миф сегодня» следует понимать буквально: он отражает «сегодняшние», то есть 1950-х годов, политические тенденции. Модель мифа, предложенная Бартом, слишком упрощена, и понять причину ее чрезвычайной живучести можно только в контексте социально-политической популяризации его мифоборческих идей. Определяя силу литературного слова как «нулевую степень письма» [Барт 2008], то есть как предельную экспликацию его политического сопротивления всегда лживой данности, Барт и его единомышленники обрекали литературу на перманентную, но оттого не менее бессмысленную революционность. Ценность революционного знания неизбежно снижается одновременно с девальвацией самих революционных идей. При этом непреходящую ценность имеют некоторые другие, не революционные, виды знания, сила которых тем не менее также состоит в переосмыслении обманчивой видимости, в освобождении от наркотических паров данного, готового, само собой разумеющегося, которые во все времена, у всех народов и при любых режимах замутняют сознание и создают его суррогатных двойников. К таким видам знания относится прежде всего наука. Но относится к ним и мифотворчество, и поэтому бартовская критика мифа была во многом контрпродуктивна и саморазрушительна. Отказав мифическому в праве на освобождение и просвещение, Барт отдал его на откуп деструктивной иррациональной парадигме непознаваемости реальности и бессмысленности познания, окончательно победившей в постмодернизме.

Мысль Барта о том, что миф рождается в результате опустошения смысла существующего знака и превращения его в означающее нового знака, наталкивается на три возражения. Во-первых, метафора опустошения или замены смысла слишком умозрительна, реальные семиотические процессы намного сложнее, ибо смыслы никогда не исчезают полностью и не появляются из ниоткуда, о чем прекрасно знает уже поздний Барт в «S/Z» [Барт 2009]. Мифы динамичны и переменчивы, их судьбы хрупки и тесно связаны с историей, несмотря на их кажущееся структурное постоянство. Борьба за смыслы знаков, символов и мифов не прекращается никогда, в частности потому, что жесты их присвоения никогда не бывают полностью успешны. Более того, именно их неудача, как показал Э. Ганс в своей генеративной антропологии, служит механизмом порождения репрезентации и причиной бесконечного повторения попытки присвоения [Gans 2011]. Во-вторых, мифы никогда не сводятся к знакам, тем более к одному знаку. Хотя в приведенном выше определении Лосева фигурирует только одна личность, оно может быть дополнено концепцией откровения и метафизической этики Э. Левинаса, ибо миф всегда есть встреча лицом к лицу и взаимообусловленная реализация по крайней мере двух личностей[3]. Тезей не станет собой без Минотавра, Моисей – без Бога Авраама, Исаака и Иакова. Упомянутые выше Элиаде и Блюменберг и в особенности такие ученики Элиаде, как В. Донигер, при всем различии их подходов рассматривали миф как встречу с «другим» (см. [Blumenberg 1990: 21–22; Doniger 1995]). Иными словами, миф – это всегда коммуникативная система, диалог, ролевая игра, поэтому изменение значения одного из знаков в этой системе влечет за собой изменение всей ее конфигурации, в результате чего смыслы могут меняться сколь угодно сложным образом. Тысячи тысячеликих героев совершают мифические путешествия навстречу другим или самим себе, не ограничивая их единым способом смыслопорождения и не нуждаясь в том, чтобы культурный критицизм привел их в соответствие с требованиями той или иной идеологии или философии. И наконец, в-третьих, из двух предыдущих соображений следует, что акт мифотворческой коммуникации – это всегда риторическая ситуация[4], ситуация убеждения и выбора, в которой публике предлагается принять один из по крайней мере двух мифов. Иначе говоря, возникновение и усвоение мифа происходит за счет отказа от другого, уже существующего и данного мифа или их соединения в рамках более сложной нарративной конструкции[5]. Этот процесс может показаться лживой манипуляцией сознанием только наблюдателю со стороны. Опытному и знающему адепту данной мифологии, носителю памяти о ее исторических превращениях, он представляется тем, что называется традицией, ее интерпретацией, трансмиссией и трансформацией, и служит в его глазах признаком ее жизнеспособности и актуальности. Л. Коуп пишет о мифе «в эстетических терминах» как об «освобождающем акте» и «этике инаковости»; поясняя это утверждение, он среди прочего замечает:

The myth, as a play of past paradigm and future possibility, gives expression to the “other”, to those persons and causes excluded from the present hierarchy. Thus we might come to understand myth, “fragile” as it is, as a disclosure rather than as a dogma: as a narrative whose potential always evades the given order, with its illusion of truth. <…> Myth might then be appreciated as that narrative mode of understanding which involves a continuing dialectic of same and other, of memory and desire, of ideology and utopia, of hierarchy and horizon, and of sacred and profane [Coupe 1997: 196–197][6].

Мифы составляют сложные динамические системы, позволяющие производство и коммуникацию эксклюзивного и внетрудового знания. Это, так сказать, легко добываемый энергетический ресурс с огромным КПД, поэтому ожесточенная борьба за него никогда не прекращается. Религии и религиозные мемы составляют только некоторую его часть, хотя и вполне образцовую. Литературное мифотворчество всегда было полем производства и столкновения самых разнообразных идеологических конструктов. Остается ли оно тем же и в наши дни? Литературная антропология может помочь ответить на этот вопрос. Рассматривая тот или иной литературный корпус как поле для условно философско-антропологических наблюдений, его можно представить как сообщество высказываний, столь же совокупное, сколь и диссипативное, столь же устойчивое, сколь и неопределенное. В нем могут обнаружиться общие для различных авторов мифотворческие практики, а также практики социальные, символические, риторические или нарративные, но может высветиться и принципиальная гетерогенность, контингентность или случайность литературных процессов и хаотичность их распределения в системе сообщества. Поэтому полезно объединить риторическую концепцию мифа с генеративной антропологией.

Основным вопросом теории мифопоэзиса, то есть литературного мифотворчества[7], является вопрос о том, что собой представляет нарративная личность, герой мифа, рождающегося в процессе чтения текста. На риторической сцене разворачивается конфликт между различными дискурсивными силами за присвоение смысла, воплощенного, в терминах Лосева, в личности или имени. Имя же есть знак, репрезентация, а появление самой возможности таковой должно предшествовать конфликту и подготавливать его. С точки зрения генеративной антропологии Ганса репрезентация рождается, когда сорванный жест присвоения объекта желания (жертвы) превращается в знак, означающий объект, который в этот момент становится недостижимым, то есть священным [Gans 1990: 5]. В результате конфликт откладывается, но не разрешается, и поэтому жест присвоения повторяется снова и снова, придавая мифопоэзису рекурсивную форму. Если нарратив – это рекурсивная последовательность различных состояний генеративной сцены [Gans 1985: 143], то нарративная личность – это накопительный результат рекурсивных повторений генеративного жеста, или, говоря в терминах теории хаоса, странный аттрактор, служащий графиком состояния нарративной системы[8]. Система всегда остается хаотической постольку, поскольку контингенты и непредсказуемы все составляющие генеративной сцены, и в первую очередь то событие, которое Лосев называет чудом, а Ганс – репрезентацией священного. Миф рождается в тексте как риторический выбор нарратива на сцене борьбы за обладание «именем» священного, в которой не бывает победителей, а героем мифа становится тот субъект, который конструируется в сознании читателя в качестве той безнадежно упрямой силы, которая стоит за многократными повторениями жеста обладания священным, то есть смыслом.

Таким образом, можно рассматривать миф как уникальный, избранный нарратив, сообщающий об эксклюзивном знании, полученном без труда из источника, имеющего право на доверие либо претендующего на него, притом выбор данного нарратива сопровождается социальным одобрением в виде присоединения к генеративной сцене порождения репрезентации и культуры в бесконечно повторяющемся и не удающемся жесте присвоения объекта желания и объекта вообще. Расшифровывая это определение, можно выделить следующие параметры оценки мифотворчества: 1) успешность сингуляции нарратива; 2) ценность эксклюзивности знания; 3) степень его внетрудности; 4) полнота доверия к его источнику; 5) уровень активности на генеративной сцене. Каждому из этих критериев соответствуют практики максимизации успешности, которые в своей совокупности составляют суть мифопоэзиса. Будучи представлен в таком виде, мифопоэзис оказывается универсальным инструментом, позволяющим изучать современную литературу без ее архаизации, антропологические структуры в ней – без социологизации, знакопорождение – без лингвистической технократии, а нарративы священного и чудесного – без метафизики.

Фокусируясь на современном состоянии литературного мифотворчества, мы достигаем двух взаимодополняющих целей. С одной стороны, мы можем надеяться выделить наконец те черты сегодняшней литературы, которые отличают ее от постмодернистской литературы и от любых других форм «посттворчества», где в самой приставке «пост» уже заложена минимизация перечисленных выше практик, по крайней мере первой, второй и четвертой. С другой стороны, можно ожидать, что миф будет реабилитирован после его дискредитации в течение десятилетий «эры подозрения» [Саррот 2000], отделен от религиозного сознания и переоткрыт как особая форма генерирования и передачи знания. И как следствие, нам удастся, возможно, объяснить не тавтологическим и не циклическим образом, в чем корень непреходящей притягательности мифотворчества.

Объяснение, согласно которому литература интересна, потому что мифологична, а миф прекрасен, потому что литературен, перестало действовать уже на первых подступах к постмодернизму, то есть в постструктурализме, философии плоскости Ж. Делёза и деконструкции Ж. Деррида, когда понятие источника было дискредитировано как метафизическое и логоцентристское, то есть заведомо подозрительное и манипулятивное. В контексте новейших мифопоэтических практик источник может быть заново открыт и концептуализирован, причем не метафизически, а антропологически, через генеративный анализ и экспликацию внетрудности. Источник и есть то, возвращение к чему через сорванный жест присвоения производит репрезентацию реального, то есть знание. Это может быть продемонстрировано при помощи сопоставления понятия «origin» Ганса и понятия «Ur-sprung» основателя марбургской школы неокантианства Г. Когена. Антропологическая концепция первого и философия второго оказываются чрезвычайно близки в понимании того, что мысль и речь есть всегда мысль и речь об источнике, а источник есть источник мысли и речи[9]. Вопрос о том, является ли это возвращение и производство репрезентации трудом, требует отдельного рассмотрения. Оно, однако, необходимо, поскольку от ответа на этот вопрос зависит, является ли чудо чудом или, как полагают марксисты, закамуфлированной эксплуатацией труда со свойственным ей присвоением средств производства и прибавочной стоимости. Это все тот же старый вопрос о том, является ли мифотворчество ложным сознанием, а миф – присвоенным и опустошенным знаком реального.

На этой странице вы можете прочитать онлайн книгу «Высшая легкость созидания. Следующие сто лет русско-израильской литературы», автора Романа Кацмана. Данная книга имеет возрастное ограничение 12+,. Произведение затрагивает такие темы, как «межкультурная коммуникация», «израильская литература». Книга «Высшая легкость созидания. Следующие сто лет русско-израильской литературы» была написана в 2020 и издана в 2021 году. Приятного чтения!