Посвящается
матери,
сыну
и святому духу
Души дорогие,
даже не знаю, с чего вдруг я так напрягся… Если хотите, могу прямо сейчас умереть. Тут. Перед вами. Умереть – пустяк, смерть всегда все та же смерть. Это жизнь меняется.
Насколько точно слово “жизнь” на иврите: חיים. Английское Life или идишское דאָס לעבן определяются в словаре как “сущ., ед., собир.”, тогда как русское Жизнь или итальянское La vita, к примеру, определяются как “жен., ед.”, однако ивритское חיים, да, Хаим – “муж., мн.”, и этим все сказано, не так ли? Леха́им![1]
Скажете, я пустозвон? Да ладно, это еще не самый большой мой грех, я еще и лгун. Но простите! Когда я лгу? Когда можно и даже нужно. Я утверждаю совершенно непреложно: нет человека, который рассказал бы о своем детстве и не наврал. Первая препона – память. Кто может помнить, было ли в нашем дворе десять надгробий или тридцать? Или заглотила ли она с упоением устрицу или какую другую пакость? И не помогут личные дневники, не помогут и газеты с фотографиями. Подобно блохам, словно образующимся из ничего, вымыслы всегда будут наполнять рассказы о детстве каждого из нас. Но это не повод для тревог – если лжец талантлив, рассказ станет только лучше. Во времена моего детства говорили: Зол зайн а лигн, аби с’шайнт. Пусть будет ложь, но чтоб она сияла.
Вторая препона, ввергающая нас в грех лжи, заключается в нашем стремлении приблизить рассказ к внутреннему миру слушателя. Слабость, проистекающая, по моему скромному мнению, из альтруизма. Есть такие слушатели, что брось им самый простой факт, как, например, что есть город, построенный на воде, и они скажут, что это грубая ложь. В конце концов, не то чтобы это досаждало мне – прежде всего, потому, что у меня нет слушателей. Может быть, теперь у меня появятся читатели. Я немало совершил в жизни, но книгу пока что не написал. И, приступая сейчас к написанию книги, пожелаю успеха себе, то есть Гецу, Гедалье, Джимуль и…
Кто все эти люди?
Прошу прощения?! Кто-то действительно задал этот вопрос? Вы? Вон из книги! Ишь, дотошный какой… Будто я прямо сейчас, в прологе, открою всем, кто есть кто. Души дорогие, во имя старого романа, в котором есть место запутанности сюжета и постепенному раскрытию тайн, – подвергнем наглеца остракизму. Ибо есть еще место и паузам, мгновениям молчания. О мгновения тишины… О них мне тоже есть что сказать.
В книгах, чтобы найти немного тишины, необходимы слова: она умолкла, он прикусил язык, гомон внезапно утих, воцарилось молчание, они не раскрывали рта… Мне это по душе. Я, чтоб вы поняли, однажды отвесил отцу пощечину за слишком затянувшуюся паузу. Не выношу безмолвия! Если тебе нечего сказать – умри! Я же полон слов. Даже когда молчу, я беззвучно говорю. Бесконечный внутренний монолог продолжается, даже когда я ем, моюсь или, простите, трогаю себя.
Ну, вернемся к детству. Детство забывается, и только в старости воспоминания о нем возвращаются к нам с полной отчетливостью. Я же, души мои, что поделать, уже стар, мне почти сорок. И не сумею написать на языке далекого моего детства. Против собственной воли я вынужденно буду вставлять такие выражения, как “против собственной воли”, и иностранные слова для обозначения времени, места, безыскусности… нет, не безыскусности… простоты… нет… чистого и прекрасного неведения детских лет. Да, именно неведения, и именно чистого, и именно прекрасного. В детстве невелико пространство в маленьких наших черепушках, но каждое новое слово принимается с почестями, достойными принцев. Теперь же слова проталкиваются внутрь наших голов, как набиваются нелегальные иммигранты в тесную квартиру.
К черту, я устал. Я солгал, сказав, что говорю круглые сутки напролет. Когда сплю, я молчу, но и это не железное правило. Порой я сплю и говорю. Что говорю? Произношу речь. Шпион из меня уже не выйдет. Но бывают благословенные ночи, без снов и кошмаров. Ночи безмятежные как смерть. По ним я страстно томлюсь.
Сожалею, но я только проснулся и уже выжат как лимон. И мне жарко. Как же жарко в этой сраной стране. Я зажгу сигарету, хорошо, души мои? Нелегко писать книгу. Тяжело невмоготу. Страшно и ужасно. Да еще роман. В пяти частях. Исторический роман. Ну да, именно так!
Важное предостережение: вход воспрещен историкам, антропологам, теологам, лингвистам и портным. Все они обнаружат в моей книге детали, которые покажутся им досадными ошибками и неприемлемым извращением фактов. Они заблуждаются. Это рассказ о моей жизни, и, хоть она и растянулась на четыре столетия, нельзя изучать по ней ни человеческую историю, ни пертурбации общественного развития, ни политику, ни культуру, ни моду, разве что вклинятся в текст, по счастливой случайности, какая-нибудь старая мелодия, забытый рецепт или обкатанный до блеска камешек. Да, камень в этой истории будет, вне всякого сомнения.
Хорбица,
Польско-Литовское королевство,
начало XVII века
Сразу хочу успокоить вас, души дорогие, я вовсе не намерен разворачивать перед вами всю историю моей жизни. Напротив, расскажу лишь об одном дне – том дне, когда закончилось мое детство.
Рассказ о детстве всегда смахивает на сказку, но мое детство сказкой и было. Меж двух больших лип скособочилась наша деревянная избушка. Большую часть двора занимали надгробия, но под ними никто не лежал. Они дожидались, когда отец высечет на них имя очередного усопшего.
Избушка стояла на околице местечка Хорбица. Историки – чтоб им пусто было – конечно, заявят, что Хорбицы отродясь не существовало. Но ежели так, умники вы этакие, где же я тогда родился, а? Нечего вам на это ответить.
Конечно, я не смогу указать широту и долготу, на которых находится Хорбица, – в хедере я учил Тору, а не географию, – но могу утверждать, что это где-то на просторах Речи Посполитой, в трех днях езды на лошади от местечка Шва́рце Ту́мэ и в пешей доступности от деревни Дыровка… Что? Не верите?! Все это подлинные названия, сами можете проверить! Господи, и откуда в людях эта упертость, когда речь заходит о фактах? Вы что, уже планируете экскурсию по местам моего детства? Нет? Тогда позвольте мне продолжить, будьте так любезны.
Когда в других домах веселились да радовались, празднуя Пурим, в нашем домишке бушевала буря. Я таращился на родителей, кружившихся, точно рвущиеся в бой петухи… Секундочку. Прошу прощения. Оказывается, не так уж это просто – рассказывать.
Всякий раз, когда я принимаюсь делиться своими детскими воспоминаниями о жизни в Хорбице семнадцатого века, меня принимаются высмеивать, а то и просто стороной обходят. Однажды даже поколотили. Ой, души, как же жестоко меня тогда пинали, даже руку сломали. А посему, из соображений безопасности, я предпочту вести рассказ от третьего лица. В некотором смысле это будет только справедливо: огромная дистанция отделяет меня от того ребенка, которым я был когда-то. Мальчик Гец, так меня звали, куда дальше от меня, чем полные незнакомцы. Глядишь, чужие люди и смогут меня вынести, тогда как Гец способен лишь погружаться в разочарование, ведь он возлагал надежды на себя, то есть на меня.
Итак, в тысяча шестисотом с хвостиком году, в хлипкой лачуге на околице Хорбицы, мальчик Гец таращился на родителей, кружившихся, точно рвущиеся в бой петухи. Мать – мамэ Малкеле – вздергивала свой нос картошкой, наскакивая на длинный кривой нос отца – татэ Переца. Господь благословил Малкеле волосами цвета яичного желтка, светлыми бровями и синими глазами, в которых ничуть не отражалась ее угольно-черная душа. Перец, в отличие от нее, так и пылал – от рыжей бороды и до медной кожи, словно раскаленной от огня, будто его передержали в печи материнской утробы.
Татэ Перец визжал своим бабьим голосом:
– Зог мир бехейрем, Малкеле, их фрэг дир дос лецте мол: ву из эс?!
Ой, мамэ-лошн![3] Ах, если бы я только мог описать на идише эту часть моего детства. Увы, от идиша остался у меня лишь едва ощутимый привкус на языке. С радостью передал бы я его, да хоть с поцелуем, но кто станет со мной целоваться, а, души?
Итак, татэ Перец визжал своим бабьим голосом:
– Отвечай мне как на духу, Малкеле, последний раз тебя спрашиваю: где она?
В поисках бритвы он уже перевернул в доме все, до чего только смог дотянуться. Малкеле следила за действиями мужа, пока наконец не взорвалась:
– Разве не сказано в Писании: “Не стригите головы вашей кругом и не порти…”[4]
Но ей не пришлось завершить цитату.
– Ну-ка, цыц! Тоже мне, Писание она излагает! – с издевкой воскликнул Перец. – Тебе бы следовало родиться мужчиной!
– А тебе – женщиной! – И мамэ вздернула подбородок.
На земляном полу рядом с Гецем свернулась в клубок семилетняя Гитл. Пальцы ее заплетали косу, с губ срывалось невнятное “др-др-др, гр-гр-гр”. Если Гец был поглощен наблюдением за битвой гигантов, то Гитл будто пребывала в ином мире. Закончив заплетать халу косы, она обнажила розовые блестящие беззубые десны, сунула косу в рот и с вожделением принялась жевать ее.
– Где эта проклятая бритва? – Перец с силой дернул себя за бороду, лишь чудом не вырвав ее. – Если я сей момент не отыщу ее, то пальцами повырываю себе всю бороду, волосок за волоском, клянусь тебе!
– Все мужчины местечка к празднику расчесывают бороды, – пожаловалась Малкеле, – и лишь мой муж хочет свою бороду выдрать.
– Заповедь праздника Пурим – умножать веселье, – буркнул Перец.
– Разве нельзя умножать веселье без греха?
– Изображать царицу Эстер не грех. Как можно вообразить себе свиток Эстер без Эстер? Ясное дело, никак.
– На прошлый Пурим Цви-Гирш нарядился царицей Эстер, и помнишь, что он тогда сделал? Да просто обмотал бороду платком, а всем сказал, что царица зубами мается.
– Как по мне, Цви-Гирш хоть всю рожу может себе обмотать! – Перец схватил деревянный короб и высыпал из него сушеные грибы.
– С чего это бритве прятаться в грибах? – всплеснула руками Малкеле.
Снаружи донеслось страшное мычание. Корова отходила. Ее розовый мягкий язык, в который Гецу так часто хотелось ткнуть пальцем, был весь в красных язвах. Ноги отказывали ей, глаза запали в глазницы, шкура обтягивала кости.
– Гец, хочешь попробовать? – Гитл протянула брату обслюнявленную косу.
Гец отбросил ее с отвращением.
– Как работать, так его нет, а игры играть – он тут как тут, – пожаловалась Малкеле, обращаясь к кому-то невидимому.
– Это я-то не работаю? – возмутился Перец, тоже адресуясь к слушателю-невидимке. – А откуда же тогда мозоли у меня на руках, если не от молотка, который ее отец оставил мне в наследство!
Перец имел в виду тесало каменотеса, которым он высекал поминальные надписи на надгробиях. Малкеле связала веревкой разбросанный Перецем хворост и начала монолог:
– С тех пор как дело перешло к тебе, евреи, кажется, перестали умирать. Когда мой отец, да будет благословенна память праведника и да истребится имя злодеев, был жив, к нам в очереди выстраивались, чтобы купить надгробную плиту. Однажды даже гой заявился! Да, гои тоже умирают, да смилуется над нами Господь, но тот гой за грехи свои хотел, чтоб на его надгробии высекли черту на черте, крест! А отец отказался – но как отказался? Ты спроси, как он отказался. Так отказался, что под конец они даже обнялись! Люди в трауре, с разбитыми сердцами, спрашивали его: “Реб Ицхок, ты веришь в воскресение мертвых?” А он, бывало, отвечал: “Если уж евреи встают из-за стола после субботнего чолнта[5], то и из могилы встанут, когда придет срок!” И люди смеялись, люди, только-только потерявшие близких, – смеялись! Вот такой он был, мой отец. А ты что?
– К радости моей, я не твой отец. Я твой муж, к сожалению, – процедил Перец, ползая на четвереньках в поисках бритвы, щурясь и поводя носом, словно принюхиваясь.
Гитл ухватилась слабыми своими пальчиками за кончик голубоватой ткани, проглядывавшей между сваленными у печи поленьями. Заметив ее движение, Гец сноровисто вытянул из-под дров сокровище и возгласил:
– Нашел!
Гитл попыталась было протестовать, но никто не услышал ее из-за воплей отца семейства, двумя руками обхватившего голову сына и смачно поцеловавшего его в лоб.
На этой странице вы можете прочитать онлайн книгу «Души», автора Роёв Хен. Данная книга имеет возрастное ограничение 16+, относится к жанру «Современная зарубежная литература». Произведение затрагивает такие темы, как «смысл жизни», «израильская литература». Книга «Души» была написана в 2020 и издана в 2021 году. Приятного чтения!
О проекте
О подписке