С каких-то времен ходит в народе такой вопрос: «Что бы ты сделал, если бы завтра наступил апокалипсис?» Отвечающие любили отвечать что-то такое, что показывало, как они с пользой и развлечением потратят свои последние часы, а если выбором становилось самоубийство, то это было чем-то сродни подвигу, потому что человек не полагался на обстоятельства, а сам брал в руки свою судьбу. Верить словам с точными датами конца света – это только начало ереси, а выворачивание из себя сверхчеловека только развивает атеизм. Вся эта тусовка – очередная толпа, которая показывает, что за ней лучше не идти и не кидать «правильный» ответ на поверку сверхзакомплексованным людям. Рэй Брэдбери вот решил влиться, но ответ дать в своем инфантильном стиле: он остается ребенком, стоящим перед бездной, куда его манит любопытство и толкает уже ставший враждебным мир. Он пытается быть осторожным и говорит в одноименном рассказе («Завтра конец света»), что конец света тревожен, но все, что могут сделать люди, - это продолжать свои повседневные дела. В «Человеке в картинках» герой, который случайно узнает будущее, остается созерцать всю ночь темную всепоглощающую бездну. Потому что ужас созерцателен, он эстетичен, а мечущиеся в агонии люди дают волю другому чувству, страху, прагматичному и бесполезному в конце времен. Зачем тебе поскорее заканчивать какие-то дела, когда некому будет оценивать это? Или это все, как и развлечение, ради собственного успокоения? Неужели страх заставляет думать, то постапокалипсис реален со всеми теми, кто и раньше тебя окружал?
Есть у Брэдбери в этом сборнике рассказ, который повествует о похожем страхе. Это типичный страх людей второй половины двадцатого века, периода Холодной войны, - страх перед ядерной войной. Мой взгляд на космическую гонку моментально поменялся после прочтения рассказа «Были они смуглые и золотоглазые». Люди покидают Землю, чтобы избежать катастрофы (то же они делают, сбежав из будущего атомных войн в относительно мирное настоящее в «Кошках-мышках»). Но эта новелла скорее дополняет серию Марсианских хроник, а вот в «Земляничном окошке» уже прямо говорится о том, почему люди покорили Марс:
«Это не ради денег, нет. И не ради того, чтобы поглазеть на разные разности. Так многие говорят, но это все вранье, выдумки. Говорят – летим, чтобы разбогатеть, чтобы прославиться. Говорят – для развлеченья, скучно, мол, сидеть на одном месте. А на самом деле внутри знай что-то тикает, все равно как у лосося или у кита и у самого ничтожного невидимого микроба. Такие крохотные часики, они тикают в каждой живой твари, и знаешь, что они говорят? Иди дальше, говорят, не засиживайся на месте, не останавливайся, плыви и плыви. Лети к новым мирам, строй новые города, еще и еще, чтоб ничто на свете не могло убить Человека. <…> От того, что мы успеем на своем веку, зависит судьба всех людей, черт подери, судьба всего рода людского.»
Объединим два посыла и получим стремление человека выжить перед лицом конца света, каким бы он ни был. Но называют это стремление к небесам, покорению космоса (не только Марса, а потом и других планет) демонстрацией научно-технического прогресса, апеллируют к расширению экономических возможностей, а на самом деле все это страх, возбуждаемый частичками атеистического духа, ищущего богоподобия в покорении все больших просторов, расширению горизонтов мышления. Человек смиренно погибает в огромной, враждебной космической бездне в «Калейдоскопе» или просто мечется по земным просторам в попытках сбежать из точек возможного ядерного удара, проезжая мимо людей, которым нет до этого дела, в рассказе «На большой дороге»; люди грезят полетами в космос и устраиваю из муляжа семейный аттракцион, чтобы обуздать свое желание, в «Ракете» или пытаются вызвать из девятнадцатого века писателя, способного пропустить через свое сознание величие космической эры в новелле «О скитаньях вечных и о Земле»; люди продолжают восхищаться тому, что живут в эпоху ракет и космонавтов, и радуются этому, как будто стоят на пороге между детством и отрочеством, когда само естество требует стать взрослее в «Конце начальной поры» и сливают в своем сознании ступени покорения небес в «Икаре Монгольфье Райте», ощущая мощь и величие всех их одновременно; человек становится сверхчеловеком в «Превращении», получив всего одну маленькую способность – летать; люди никак не решаются покинуть Землю, потому что космос напоминает темную пустоту запертого чулана, в который тебя кинули для устрашения в детстве, а свои, земные небеса, кажутся пространством свободы, где можно летать в свое удовольствие в специальных гравизащитных куртках в «Пустыне», и пытаются перевезти свою старую жизнь на новую планету в «Земляничном окошке».
Но есть у этой проблемы и другая сторона, та, что Брэдбери описывает в своих Марсианских хрониках и близких к ним новеллах. Например, «Были они смуглые и золотоглазые» о том, как земляне никак не могли смириться с иной жизнью на Марсе и все хотели возвратиться, потому что все здесь неестественно, а люди еще и дали географическим пунктам и особенностям рельефа земные названия, что выглядит еще более искусственно. Но выходит так, что не люди покоряют Марс, а Марс покоряет людей, делая их марсианами, которые уже лучше понимают, как не только вести здесь жизнь, но и называть места и друг друга. Этот рассказ по-своему трагичен, но в нем скрывается пафос главенства земли над тем, кто на ней обитает.
Второй рассказ про марсиан – «Бетономешалка» - показывает обратную ситуацию, покорение марсианами землян и то, как им приходится становиться землянами, вполне себе мирной расой существ. Хорошо, что они оказались в одном сборнике, хотя «Бетономешалка» отлично встраивается в ряд к новеллам, похожим на «451° по Фаренгейту», так как высмеивает общество потребления, жующего жвачку и залипающего перед экранами. Практически копирует роман «Лучезарный феникс», где жгутся книги, а продолжают тему бунта против аудиовизуальных средств массовой информации и коммуникации «Пешеход» и «Убийца». Из всего этого добра меня больше всего порадовал именно «Убийца» - меня тоже невероятно бесит постоянно звучащий фон, хоть улетай в космос и созерцай немую бездну до конца своих дней. Остальные произведения Брэдбери на эту тему кажутся плачем его внутреннего ребенка, который очень хочет быть писателем и потому возвышает значимость книг. Ничем, кроме как паразитированием на собственном эго или кризисом идей, я такое назвать не могу, потому что и в книжной сфере есть сегмент широкий сегмент проходного чтива, пользующийся невероятной популярностью, сходной с притягательностью телевизионного мусора. Да и не станет человек просто так умнее и не разовьет в себе определенные качества и не выстроит ряд нужных ценностей без активного обсуждения, без столкновения с реальностью, без случайных событий и встреч, без потрясений, где нужно принимать важные решения. Без этого чтение – такое же поглощение бесполезных сюжетов, как и сидение перед телетрансляцией.
Но для Брэдбери чтение становится топливом для машины времени («Машина до Килиманджаро»), а самой машиной времени может стать чулан, наполненный вещами из прошлого, хранящими воспоминания так же, как и книги («Запах сарсапарели»).
«…надо читать до поздней ночи, читать по ночам год за годом, чуть не до утра, читать в горах, где лежит снег, и в полдень в Памплоне, читать, сидя у ручья или в лодке где-нибудь у берегов Флориды. А еще я мог сказать: все мы приложили руку к этой машине, все мы думали о ней, и купили ее, и касались ее, и вложили в нее нашу любовь и память о том, что сделали с нами его слова двадцать, двадцать пять или тридцать лет тому назад. В нее вложена уйма жизни, и памяти, и любви – это и есть бензин, горючее, топливо, называй как хочешь; дождь в Париже, солнце в Мадриде, снег на вершинах Альп, дымки ружейных выстрелов в Тироле, солнечные блики на Гольфстриме, взрывы бомб и водяные взрывы, когда выскакивает из реки рыбина, - вот он, потребный тут бензин, горючее, топливо…»
Время становится похожим на память, которая доказывает существование в одном месте разных эпох. Так было в «Икаре Монгольфье Райте», то же самое происходит в «Драконе», только в последнем рассказе время-память стало тем четвертым измерением, которое может стать реальным перекрестком разновременных эпох и повлечь за собой трагедию. Может, писателя вообще гложила трагичность накапливающего в себе слои веков времени? Он говорит о странных вещах, вроде правильной и неправильной смерти: «Есть могилы правильные и неправильные, все равно как умереть можно вовремя и не вовремя». И в том рассказе, откуда взята эта цитата герой то ли собирается изменить время и место своей смерти (или смерти отца?), направившись к горе Килиманджаро: «И напишем даты рождения и смерти, и уйдем вниз, к жарким летним травам, и пусть могилу эту знают лишь темнокожие воины, да белые охотники, да быстроногие окапи». Зачем нужен такой пафос? Что за способ забытья? В чем его правильность для этих людей? Сделать свою смерть более памятной, более плотно привязав ее к массиву бессмертия во времени-памяти? Противоположностью этому рассказу в сборнике становится «Погожий день», где ничто, кроме памяти, не закрепляет увиденного на берегу.
Приобретает значимость то, что человек увидел в детстве – такие впечатления особенно врезаются в память. «Все лето в один день» - трагичная история девочки, которая не увидела невероятно короткое венерианское лето, потому что ее заперли в чулане за то, что она много раз видела лета земные. Рассказы о детях у Брэдбери часто очень близки к ужасам: в «Урочном часе» с помощью детей осуществляется вторжение инопланетян через четвертое измерение, та же, почти лавкрафтианская тема измерений используется в новелле «И все-таки наш…» о рождении ребенка не в то измерение, «Здравствуй и прощай» превращает детство в работу.
Своими рассказами Брэдбери питает наивные надежды, что после конца света все-таки останется память, что дополнительные измерения свяжут накопившиеся времена в своей вечности, что пафос и драматизм укрепят память… Но почему он не подумал, что сначала у человека никакой памяти нет, а, быть может, ее не существует и в вечности. Конец света у него похож на тьму, на пустую бездну, где человек остается в одиночестве наедине со своими накоплениями в голове. Но что, если мысли и память такие же функция места, привязанные к человеческому телу, как марсианское существо к марсианской земле? Ужасы Брэдбери вступают в конфронтацию со страхом: простые созерцатели конца соседствуют с мятущимся по доступному миру людом. Временами красиво, романтично, но несмотря на космически пространства, открытые небеса, все это заперто в чулане из четырех грез. Всего четыре грезы, и одиночество в темноте выливается в кипу самых разнообразных фантастических рассказов. Память? Время? Откуда же тогда берется фантазия, милый наш Брэдбери? А то сам не заметил, что оставил в вечности и памяти людей не ее, а то, что было ей рождено.