Это была мрачноватая комната с низкими потолками на самом верху здания. Полковник постучал, вошел и встал по стойке смирно. Нервничая и смущаясь, я последовал за ним с мучительным осознанием, что в ту минуту не смог бы разумно высказаться ни по одному вопросу на свете. С порога комната казалась погруженной в полутьму. Письменный стол был размещен перед окном таким образом, чтобы, войдя в комнату, глаза видели одни силуэты. Прошло несколько мгновений, прежде чем я сумел ясно различить хоть что-то. Полдюжины телефонных аппаратов выстроились в ряд слева от большого заваленного бумагами стола. Сбоку на обычном столе лежало множество карт и чертежей, модели аэропланов, субмарин и каких-то механических аппаратов, а разноцветные колбы и дистилляционное оборудование с пробирками на подставке свидетельствовали о том, что тут проводятся химические опыты. Эти признаки научных исследований только усиливали и без того уже неодолимую атмосферу необычности и тайны.
Но не это привлекло мое внимание, пока я стоял там и нервно ждал. Не колбы и не механизмы приковали мой взгляд. Глаза мои не отрывались от фигуры за письменным столом. В просторном вращающемся кресле, ссутулив плечи, оперев голову на руку, в одной рубашке без пиджака сидел и что-то быстро писал…
Увы, нет! Простите, я позволил себе забыться! Пока еще остаются вещи, которые я не имею права разглашать. Которые должны остаться покрытыми тайной. И одна из них заключается в том, кто была эта фигура в крутящемся кресле в этой полутемной комнате на верхнем уровне лабиринта на крыше дома возле Трафальгарской площади в тот августовский день 1918 года. Я не могу ни описать его, ни назвать какое-либо из его двадцати с лишним имен. Достаточно сказать, что при всем моем благоговении в ту первую встречу вскоре я стал относиться к «шефу» с чувством глубочайшего личного уважения и восхищения. Это был британский офицер и английский джентльмен высочайшей пробы, абсолютно бесстрашный и одаренный безграничными ресурсами интуиции и неординарного ума, и я могу считать одной из величайших удач своей жизни, что мне представился шанс войти в круг его знакомых.
Я увидел, как силуэт указывает мне на стул. Какое-то время шеф продолжал писать, потом вдруг повернулся и неожиданно заметил:
– Насколько я понимаю, вы хотите вернуться в Советскую Россию, не так ли? – Как будто я сам выступил с таким предложением.
Разговор оказался коротким и лаконичным. Часто повторялись слова «Архангельск», «Стокгольм», «Рига», «Гельсингфорс»[5], упоминались имена англичан в этих городах и в Петрограде. В конце концов было решено, что я лично должен окончательно выбрать, каким способом и маршрутом вернуться в Россию и каким образом отправлять свои отчеты.
– Не дайте себя убить, – с улыбкой сказал шеф в заключение. – Отведите его к шифровщикам, – добавил он, обращаясь к полковнику, – и покажите лабораторию, научите обращаться с чернилами и так далее.
Мы вышли от шефа и через один лестничный марш очутились у дверей в кабинет полковника. Тот засмеялся.
– Со временем вы научитесь тут ориентироваться, – сказал он. – Пойдемте сразу же в лабораторию…
И здесь я накину занавес над лабиринтом на крыше. Три недели спустя я поехал в Россию, навстречу неизвестности.
Я решил первым делом попытаться проникнуть в страну с севера и отправился в Архангельск на борту войскового транспорта с американскими солдатами, в основном из Детройта. Но в Архангельске меня встретило намного больше трудностей, чем я ожидал. До Петрограда оставалось 600 миль[6], и большую часть этого расстояния предстояло преодолеть пешком по незнакомым лесам и болотам. Дороги строго охраняли, и еще до того, как я успел разработать свой план, начались осенние бури, из-за чего болота и торфяники стали непроходимы. Но в Архангельске, поняв, что вернуться в Россию в качестве англичанина будет невозможно, я отрастил бороду и ничем не отличался от русского.
После неудачи в Архангельске я отправился в Гельсингфорс, чтобы попытать счастья со стороны Финляндии. Гельсингфорс, столица Финляндии, – суматошный городишко, кипящий жизнью и интригами. В то время, о котором я пишу, это была своего рода свалка для всех мыслимых и немыслимых слухов, клеветы и скандалов, которые отметали в других городах, но здесь с удовольствием глотали легковерные сплетники, особенно немцы и «старорежимные» русские, которые нашли для себя в этом городе спокойную гавань. Гельсингфорс был одним из самых нездоровых мест в Европе. Каким бы неудачным ветром меня ни заносило туда, я старался не высовываться, избегал людных мест и взял себе за правило говорить всем прямо противоположное о своих намерениях, даже если речь шла о самых пустяковых делах.
В британском консульстве в Гельсингфорсе меня представили агенту американской секретной службы, недавно бежавшему из России. Этот господин дал мне письмо к русскому офицеру в Выборге по фамилии Мельников. Городок Выборг, ближайший к русской границе из важных населенных пунктов, представлял собой осиное гнездо беженцев из России, контрреволюционеров-заговорщиков, немецких агентов и большевистских шпионов, и хуже его был разве что Гельсингфорс. Под видом средней руки коммивояжера я поехал в Выборг, снял номер в гостинице, где, как мне сказали, остановился Мельников, высмотрел его и вручил ему рекомендательное письмо. Оказалось, что это русский морской офицер высочайшей марки, и я интуитивно почувствовал к нему симпатию. Оказалось, что его настоящее имя не Мельников, но в тех краях многие брали себе несколько имен на разные случаи жизни. Моя встреча с ним была ниспослана свыше, поскольку выяснилось, что он работал с капитаном Кромби[7], покойным британским военно-морским атташе в Петрограде. В сентябре 1918 года капитан Кромби был убит большевиками в британском посольстве, и по прибытии в Петроград я надеялся подобрать разорванные концы именно его разрушенной сети. Мельников был худощав, темноволос, коротко стрижен, голубоглаз, невысок и мускулист. Он был глубоко религиозен, и его снедала ярая ненависть к большевикам – и не без оснований, поскольку они зверски убили и отца его, и мать, а сам он спасся лишь чудом.
– Ночью пришли с обыском, – поведал он мне свою историю. – У меня были документы, связанные с восстанием в Ярославле, их по моей просьбе хранила у себя моя мать. Красные потребовали пропустить их в комнату матери. Отец преградил им дорогу, сказал, что она одевается. Один матрос хотел протиснуться мимо него, отец рассердился и отшвырнул его в сторону. Грохнул выстрел, отец упал замертво на пороге комнаты матери. Я был на кухне, когда пришли красные, стал стрелять через дверь и убил двоих. На меня обрушился град пуль. Меня ранило в руку, и я еле-еле сумел сбежать по черной лестнице. Через две недели мать казнили из-за моих бумаг, обнаруженных у нее.
У Мельникова в жизни осталась одна-единственная цель – отомстить за смерть родителей. Только ради этого он и жил. Что же касается России, то он был отъявленным монархистом, поэтому я избегал разговаривать с ним о политике. Однако с самой минуты нашей встречи мы стали друзьями, и у меня возникло странное ощущение, будто мы уже виделись где-то раньше, давным-давно, хотя я точно знал, что это не так.
Мельников чрезвычайно обрадовался, узнав о моем желании вернуться в Советскую Россию. Он обязался не только договориться с финскими пограничниками о том, чтобы тайно переправить меня через границу ночью, но и приехать в Петроград раньше меня и устроить мне там прикрытие. Финляндия и Советская Россия все еще находились в состоянии открытой вражды. Часто случались перестрелки, и обе стороны не спускали глаз с границы. Мельников дал мне два адреса в Петрограде, где я мог бы его найти: один больницы, при которой он раньше жил, а другой – небольшого кафе, которое до сих пор работало на частной квартире без ведома большевистских властей.
Пожалуй, Мельникову можно было простить грех пьянства. В Выборге мы провели вместе три дня, строя планы возвращения в Петроград, и за это время он выпил весь мой запас виски, кроме припрятанной мною бутылочки из-под лекарства. Убедившись, что в самом деле не осталось ни капли, Мельников объявил, что готов ехать.
Была пятница, и мы назначили мой отъезд через два дня, на вечер воскресенья 24 ноября. На листке бумаги Мельников написал пароль.
– Отдайте финскому патрулю, – сказал он, – третий по счету дом, деревянный, с белым крыльцом, слева от моста через границу.
В шесть часов он пошел к себе в номер и через несколько минут появился в таком преображенном виде, что я едва его узнал. На нем было что-то вроде капитанской фуражки, которую он натянул до самых глаз. Он перепачкал себе лицо, и в сочетании с трехдневной щетиной это придавало ему поистине демонический вид. На нем было потрепанное пальто и темные брюки, а шею плотно обматывал шарф. Он смотрелся совершенным гопником, когда сунул крупный кольт в карман брюк.
– До свидания, – просто сказал он, протягивая мне руку, потом помолчал и добавил: – Давайте присядем на дорожку, по старому русскому обычаю.
По прекрасному обычаю, который в былые времена бытовал в России, при расставании друзья садятся и с минуту молчат, мысленно желая друг другу счастливого пути и удачи. Мы с Мельниковым сели друг против друга. Как горячо я желал ему успеха в опасном пути, куда он отправлялся ради меня! А вдруг его застрелят при переходе через границу? Об этом не узнаю ни я, ни кто другой на всем белом свете! Он просто исчезнет – еще один хороший человек падет, увеличив число жертв революции. А я? Что ж, и я могу последовать за ним! Все зависит от удачи, таковы уж правила игры!
– До свидания, – снова сказал Мельников.
Он повернулся, перекрестился и вышел из комнаты. На пороге оглянулся.
– В воскресенье вечером, – добавил он, – как штык.
У меня было странное чувство, как будто я должен что-то сказать, но слова не шли. Я быстро спустился за ним по лестнице. Больше Мельников не оборачивался. У двери на улицу он быстро осмотрелся по сторонам, еще сильнее надвинул фуражку на глаза и исчез в темноте – вперед, к приключению, которое в итоге стоило ему жизни. После этого я видел его еще только раз, недолго, в Петрограде, при драматических обстоятельствах – но об этом расскажу позже.
В ту ночь я мало спал. Все мои мысли были о Мельникове, который глубокой ночью где-то рисковал своей жизнью, обходя красные дозоры. Я был уверен, что он встретит опасность со смехом, если попадет в переделку. Его сатанинский хохот будет таков, что развеет все подозрения большевиков! Да и разве с ним не всегда его верный кольт – на крайний случай? Я думал о его прошлом, о его матери и отце, об истории, которую он мне рассказал. Наверно, его руки так и чешутся выстрелить из этого кольта!
На следующее утро я встал рано, но делать мне было нечего. Так как наступила суббота, еврейские лавки на обычно людном маленьком рынке позакрывались, и работали только финские. Большая часть одежды, которую я предполагал надеть, уже была приобретена, но в тот день и в воскресенье утром, когда открылись еврейские лавки, я докупил еще две-три мелочи. Мой костюм состоял из русской рубахи, черных кожаных штанов, черных сапог, потрепанного кителя и старой кожаной кепки с меховой опушкой и кисточкой наверху – кепки в таком духе носят финны севернее Петрограда. С косматой черной бородой, которой я к тому времени порядком зарос, и нестрижеными лохмами, свисавшими мне на уши, я являл собой ту еще картину, и в Англии или Америке, вне всяких сомнений, меня признали бы крайне нежелательным иностранцем!
В воскресенье ко мне зашел офицер, друг Мельникова, убедиться, что я готов. Я знал его по имени-отчеству как Ивана Сергеевича. Это был симпатичный малый, любезный и тактичный. Как и многие другие беженцы из России, он сидел без денег и пытался заработать на пропитание для себя, жены и детей контрабандой, доставляя в
Петроград финские деньги и масло, где то и другое можно было продать с большой выгодой. В силу этого он был на короткой ноге с финскими пограничниками, которые тоже занимались такой торговлей.
– У вас уже есть какой-нибудь паспорт, Павел Павлович? – спросил меня Иван Сергеевич.
– Нет, – ответил я, – Мельников сказал, что паспорт мне дадут пограничники.
– Да, так лучше всего, – сказал он, – у них есть большевистские печати. Но мы еще собираем паспорта всех беженцев из Петрограда, они нередко идут в дело. И если что-нибудь случится, помните – вы спекулянт.
На всех, кто занимался частной куплей-продажей еды или одежды, большевики навесили ярлык спекулянтов. Участи перекупщика не позавидуешь, но лучше уж было оказаться им, нежели тем, кем я был на самом деле.
После наступления темноты Иван Сергеевич проводил меня до вокзала и часть пути проехал со мною в поезде, хотя сидели мы порознь, чтобы меня не видели в компании с лицом, известным как русский офицер.
– И помните, Павел Павлович, – сказал Иван Сергеевич, – если будет нужно, обязательно приходите ко мне на квартиру. Там осталась моя старая экономка, она впустит вас, если скажете ей, что вы от меня. Но не показывайтесь на глаза швейцару – он большевик – и старайтесь, чтобы про вас не прознали в домкоме, потому что они обязательно поинтересуются, кто это ходит в дом.
Я был благодарен ему за это предложение, которое оказалось весьма полезным.
Мы сели на поезд в Выборге в разных концах купе, притворяясь, что незнакомы. Когда поезд остановился, Иван Сергеевич вышел, коротко оглянувшись на меня, но мы опять не подали виду, что знаем друг друга. Я уныло съежился у себя в уголке, меня охватило неизбежное в подобных обстоятельствах чувство, будто все на меня смотрят. Казалось, сами стены и лавки обладают глазами!
О проекте
О подписке