Пожалуй, главная неожиданность, с которой сталкиваешься при рассмотрении темы: «философы во главе государства» - как она изложена в «Государстве», - состоит вот в чем – Платон рассматривает современное ему состояние философии как нечто если не плачевное, то крайне печально-недоразвитое. Конечно, согласно его словам, именно подлинный философ, просветленный своей способностью к чистому умопостижению, должен снизойти в темноту общественных дел и устроить их на разумных началах. Однако, помимо кромешной тьмы общественной жизни, возникает и другая проблема – где они, эти подлинные философы? Да, этот вопрос, увы и ах, повергает Платона в тот же самый ступор, в который он повергает любого современного человека. Как же это так? – воскликнем мы – разве мы не в Древней Греции, разве речь идет не о том периоде времени, который можно назвать расцветом философии? Разве сама Академия не есть воплощение тех самых «островов блаженных», на которых мысленно пируют все лучшие философские силы, какие только можно себе представить? А вот Платон смотрит вокруг себя, грустит и сокрушается – где вы, философы, ау!... и мечтает о подлинном бытии философии, в противовес нынешнему – мнимому:
— В настоящее время, если кто и касается философии, так это подростки, едва вышедшие из детского возраста: прежде чем обзавестись домом и заняться делом, они, едва приступив к труднейшей части философии, бросают ее, в то же время изображая из себя знатоков; труднейшим же я нахожу в ней то, что касается доказательств. Впоследствии, если по совету других — тех, кто занимается философией, — они пожелают стать их слушателями, то считают это великой заслугой, хоть и полагают, что заниматься этим надо лишь между прочим. А к старости они, за немногими исключениями, угасают скорее, чем Гераклитово солнце, поскольку никогда уже не загораются снова.
Приведу еще один отрывок, даже более важный в контексте предлагаемого рассуждения:
— Остается совсем малое число людей, Адимант, достойным образом общающихся с философией… Все вошедшие в число этих немногих, отведав философии, узнали, какое это сладостное и блаженное достояние; они довольно видели безумие большинства, а также и то, что в государственных делах никто не совершает, можно сказать, ничего здравого и что там не найти себе союзника, чтобы с ним вместе прийти на помощь правому делу и уцелеть, — напротив, если человек, словно очутившись среди зверей, не пожелает сообща с ними творить несправедливость, ему не под силу будет управиться одному со всеми дикими своими противниками, и, прежде чем он успеет принести пользу государству или своим друзьям, он погибнет без пользы и для себя, и для других. Учтя все это, он сохраняет спокойствие и делает свое дело, словно укрывшись за стеной в непогоду. Видя, что все остальные преисполнились беззакония, он доволен, если проживет здешнюю жизнь чистым от неправды и нечестивых дел, а при исходе жизни отойдет радостно и кротко, уповая на лучшее.
— Значит, он отходит, достигнув немалого!
— Однако все же не до конца достигнув того, что он мог, так как государственный строй был для него неподходящим. При подходящем строе он и сам бы вырос и, сохранив все свое достояние, сберег бы также и общественное.
Далее становится ясно, куда клонит Платон, и в чем состоит подлинный смысл слияния философии и власти. Пока общий порядок дел неразумен, не может быть и каких-то отдельно-существующих философских «островов блаженных». Философ укрывается от общественной жизни «за стеной в непогоду», но вполне укрыться невозможно, да и укрываются только единицы. Следовательно, слияние философии и власти (по Платону) для философии полезно ничуть не менее, чем собственно для государства. Более того, именно для философии оно важнее всего, хотя предполагаемое правление философов и осуществляется на благо всех, но ведь высшее благо – это созерцание блага самого по себе, то есть дело сугубо философское. Философы правят, чтобы правила – философия. А пока это не так, философам неоткуда «снисходить» до государственных дел, потому как вместо островов блаженных мы можем созерцать лишь островки обреченных.
Итак, если современному человеку Академия видится неким воплощением «философии как среды», то Платон видит другую картину: он видит совершенно бестолковую общественную жизнь и видит он также жизнь философскую – куда более разумную, но вместе с тем, фрагментарную. Бардак в общественной жизни, можно сказать, естественен, потому как никто из толпы не зрит умом, а только глазами (а потому никто не видит подлинного бытия, а только тени бытия), фрагментарность же умопостижения естественна, исходя из того, что бестолковая общественная жизнь всячески препятствует развитию подлинно философских качеств души. В общем, во-первых, есть толпа, которая совершенно непричастна философии, и люди толпы, которые только грызутся между собой в борьбе за власть (государственные дела), во-вторых, есть софисты (псевдо-философы), которые обслуживают, так сказать, интеллектуальные запросы людей толпы; и, только в-третьих, есть какие-то редкие люди, которые, во всеобщей бестолковой толчее, с трудом, и, можно сказать, чудом сохранили и отчасти развили в себе философские задатки.
Чудом возмужавший философ (а такие, к счастью, имеются), оказавшийся у власти, постепенно исправляет безумие общественной жизни, что в свою очередь способствует воспитанию подлинных философов. Таков магический круг гармонии идеального государства. Созерцание Справедливого и Прекрасного самого по себе является залогом того, что и на практике будет реализован справедливый и прекрасный общественный строй – отсюда же и обязанность, лежащая на философах – заниматься устройством общественной жизни, даже если им не хочется покидать обитель чистого умопостижения – ведь, не устроив общественную жизнь, не доберешься и до этой волшебной обители. И все же высшая цель - это умопостижение, а общественная жизнь… несмотря на все слова Платона, складывается впечатление, что в ней всегда будет оставаться что-то неразумно-темное, да и по словам Платона снисхождение философа к общественной работе есть переход от света к тьме (другое дело, он подразумевает, что тьма это философами будет рассеяна). И идеальным государство может называться только потому, что в нем становится возможным созерцание идей и философия перестает быть чем-то «случайно выживающим» и становится чем-то «полноценно-торжествующим». Мы, однако, видим, что философия как была каким-то «случайно-выживающим» чудом, так им и остается. Это бы и неплохо, если кто-то все же случайно, но выживает, - ненастье же всегда слишком велико, а стена, за которой можно укрыться, слишком тонка.
Какой же вывод сделать из всего сказанного? Я думаю, вот какой: раз уж Платон называет современное ему состояние философии близким к плачевному, то современному философу не стоит называть плачевным состояние философии, каковым бы они ни было. Оно «плачевно» по определению, и другим быть не может и какие-то сетования по этому поводу – пустая трата времени. Нет, надо сосредоточиться на другом – на совершившемся вдруг чуде состоявшегося философского общения, если уж оно состоялось. Большего не мог требовать от философии и Платон, разве что только в идеальном государстве дело обстоит по-другому, но пусть бог философии хранит нас от государства, тем более, от идеального. Идеальной же посчитаем редкую ситуацию, когда философская беседа пробивается сквозь толщу повседневной болтовни и обсуждения «текущих политических вопросов». А реальная Академия пусть так и остается идеализированным символом философского общения.
P.S. Напоследок приведу цитату, которую, возможно стоило привести в самом начале – тот отрывок, в котором рассматриваемая здесь тема изложена наиболее пространным образом:
Дальше...
— Что же? А разве естественно и неизбежно не вытекает из сказанного раньше следующее: для управления государством не годятся как люди непросвещенные и не сведущие в Истине, так и те, кому всю жизнь предоставлено заниматься самоусовершенствованием, — первые потому, что в их жизни нет единой цели, стремясь к которой они должны были бы действовать, что бы они ни совершали в частной или общественной жизни, а вторые — потому, что по доброй воле они не станут действовать, полагая, что уже при жизни переселились на Острова блаженных.
— Это верно.
— Раз мы — основатели государства, нашим делом будет заставлять лучшие натуры учиться тому познанию, которое мы раньше назвали самым высоким, то есть умению видеть благо и совершать к нему восхождение; но когда, высоко поднявшись, они в достаточной мере его узрят, мы не позволим им того, что в наше время им разрешается.
— Что ты имеешь в виду?
— Мы не позволим им оставаться там, на вершине, из нежелания спуститься снова к тем узникам, и, худо ли бедно ли, они должны будут разделить с ними труды их и почести.
— Выходит, мы будем несправедливы к этим выдающимся людям и из-за нас они будут жить хуже, чем могли бы.
— Ты опять забыл, мой друг, что закон ставит своей целью не благоденствие одного какого-нибудь слоя населения, но благо всего государства. То убеждением, то силой обеспечивает он сплоченность всех граждан, делая так, чтобы они были друг другу взаимно полезны в той мере, в какой они вообще могут быть полезны для всего общества. Выдающихся людей он включает в государство не для того, чтобы предоставить им возможность уклоняться куда кто хочет, но чтобы самому пользоваться ими для укрепления государства.
— Правда, я позабыл об этом.
— Заметь Главкон, что мы не будем несправедливы к тем, кто становится у нас философами, напротив, мы предъявим к ним лишь справедливое требование, заставляя их заботиться о других и стоять на страже их интересов. Мы окажем им так: "Во всех других государствах люди, обратившиеся к философии, вправе не принимать участия в государственных делах, потому что люди сделались такими сами собой, вопреки государственному строю, а то, что вырастает само собой, никому не обязано своим питанием, и там не может возникнуть желание возместить по нему расходы. А вас родили мы, для вас же самих и для остальных граждан, подобно тому как у пчел среди их роя бывают вожди и цари. Вы воспитаны лучше и совершеннее, чем те философы, и более их способны заниматься и тем и другим. Поэтому вы должны, каждый в свой черед, спускаться в обитель прочих людей и привыкать созерцать темные стороны жизни. Привыкнув, вы в тысячу раз лучше, чем живущие там, разглядите и распознаете, что представляет собой каждая тень и образ чего она есть, так как вы уже раньше лицезрели правду относительно всего прекрасного, справедливого и доброго. Тогда государство будет у нас с вами устроено уже наяву, а не во сне, как это происходит сейчас в большинстве государств, где идут междоусобные войны и призрачные сражения за власть, — будто это какое-то великое благо. По правде же дело обстоит вот как: где всего менее стремятся к власти те, кому предстоит править, там государство управляется лучше всего и распри отсутствуют полностью; совсем иначе бывает в государстве, где правящие настроены противоположным образом.
— Безусловно.
— Но ты думаешь, что наши питомцы, слыша это, выйдут из нашего повиновения и не пожелают трудиться, каждый в свой черед, вместе с гражданами, а предпочтут все время пребывать друг с другом в области чистого [бытия]?
— Этого не может быть, потому что мы обращаемся к людям справедливым с нашим справедливым требованием. Но во всяком случае каждый из них пойдет управлять только потому, что это необходимо — в полную противоположность современным правителям в любом государстве.
— Так уж обстоит дело, дорогой мой. Если ты найдешь для тех, кому предстоит править, лучший образ жизни, чем обладание властью, тогда у тебя может осуществиться государство с хорошим государственным строем. Ведь только в таком государстве будут править те, кто на самом деле богат, — не золотом, а тем, чем должен быть богат счастливый: добродетельной и разумной жизнью. Если же бедные и неимущие добиваются доступа к общественным благам, рассчитывая урвать себе оттуда кусок, тогда не быть добру: власть становится чем-то таким, что можно оспаривать, и подобного рода домашняя, внутренняя война губит и участвующих в ней, и остальных граждан.
— Совершенно верно.
— А можешь ты назвать какой-нибудь еще образ жизни, выражающий презрение к государственным должностям, кроме того, что посвящен истинной философии?
— Клянусь Зевсом, нет.