Зальцмана, может быть, несколько перехваливают - на волне интереса к переоткрытому автору.
И все же читать "Щенков" очень интересно - "изнаночная классика" в буквальном смысле, эта книга и на мейнстримную классику позволяет взглянуть как бы с изнанки.
Это как "Доктор Живаго" - да, почти все успели сравнить "Щенков" с "Живаго", но мне это сходство бросилось в глаза ещё до того, как я взялась читать рецензии; итак, "Щенки" - это как "Живаго", только вместо интеллигентских метаний... ну, например, <здесь было неприличное слово, но я хочу, чтобы мою рецензию убрали из неформата> С ЧЕЛОВЕКОМ-СОВОЙ.
Или как "Мастер и Маргарита", только роль Воланда здесь исполняет все тот же человек-сова в избушке не на курьих ножках, повернись к голодной Сибири задом, к цветущей Молдавии передом; а вместо титульных влюбленных - натурально, двое щенков; и Зальцман, в отличие от Булгакова, не скрывает, как это ужасно и безнадежно - покой в отсутствии света.
Это вообще очень страшная книга, одна из самых страшных в русской литературе - страшнее, может быть, даже чем "Котлован" Платонова, потому что в мире Зальцмана нет жалости. И нет надежды. Платонов создаёт язык наново, из немоты, de profundis, и в этом уже слышится робкий намёк на возрождение. У Зальцмана язык крошится, рассыпается прямо в процессе речи (недаром в пейзажных описаниях он так часто и так странно концентрируется на мелочи, трухе - осыпавшихся иглах, каплях, сучках); его язык похож на недоваренное мясо, на дурной перевод с иностранного, от него, кажется, невозможно получать какое бы то ни было эстетическое удовольствие. Но при этом и до действительного уничтожения/отмены языка - как у приятелей Зальцмана, обэриутов, - не доходит. Впрочем, у Введенского и Хармса язык становился излишним в присутствии Бога или пустоты на месте Бога, а у Зальцмана и той пустоты-то нет: спорить с Богом он будет в (пост)блокадных стихах, а здесь - никакой трансценденции, никакого катарсиса, только голод, бессмысленное насилие, вселенская пошлость и драки за ворованное добро, тут не до мыслей о Боге. Таня думает: я готова отказаться от себя, но я принесу себя ему в жертву; потом приходит ещё сорок, битое стекло, грязные портки, непристойные песенки, и Таня вешается. Собака задирает котёнка, котёнок душит мышь, мыши обгрызают труп. Это даже не "природа, обернувшаяся адом", хотя Зальцмана часто сравнивают с Заболоцким: жестокая природа Заболоцкого была по-своему величественна, в одном из стихотворений он сравнивает её с безумной матерью, которая производит на свет великого сына. Зальцман и в "сына" природы - человека не верит (люди у него будут похуже животных), и насилие у него - просто насилие, мясо - всего лишь мясо.
Это все, впрочем, непосредственно про стиль, а вот с точки зрения нарративных, как теперь говорят, техник Зальцман действительно выделяется среди современников-соотечественников - похоже разве что на того же "Живаго", но и то отдаленно, и без "психологии". Но действительно ближайшим аналогом кажется немецкая экспрессионистская литература; или даже Майринк (которого Зальцман хорошо знал). Пожалуй, экспрессионисты близки ему и эстетически, причем не только писатели, но и художники, и режиссеры. "Щенки" - вообще необыкновенно кинематографичная книга, насколько сильно здесь сопротивление языка - настолько слажен и последователен визуальный ряд, почти всю книгу можно было бы переснять сцена за сценой без особого ущерба "художественности" (даже языковым аберрациям не проблема подыскать визуальные аналоги). Последователен, но отнюдь не "реалистичен": роман на редкость насыщен сновидческими сценами, тёмными, фрейдистскими, не имеющими вроде бы отношения к основному действию - ужасающее потомство раскольниковского кошмара.
Мы, кажется, достигли уже той точки, когда (пере)открытие очередного "потерянного" автора вызывает в первую очередь скепсис. Но "Щенки", при всей их рыхлости, незавершенности, неудобоваримости на звание пусть "малой", но классики вполне могут претендовать. Эта книга - по-своему - заполняет ряд значимых пробелов: заставляет по-новому взглянуть на отношения советской литературы с модернистскими литературами запада, заведомо неподцензурных авторов - с полуразрешенными (как минимум печатавшимися) классиками, даёт представление о том, каким мог бы быть "обэриутский" (или, точнее, "круга ОБЭРИУ") роман. И ещё - рассказывает о голоде и боли так, как, кажется, никто больше на русском языке не писал.
UPD: дочитала ещё и входящие в этот же сборник рассказы Зальцмана. Рассказы - маленькие мистические новеллы - совсем другие, гораздо более легкочитаемые; тот же Майринк вычитывается здесь не только из стиля, но и их содержания, а из русской литературы вспоминается, например, Кржижановский - хотя, казалось бы, Кржижановский с его ясной загадочностью ужасно далёк от грубого, рваного и хаотичного повествования "Щенков". В рассказах же хаос как будто устаканивается: в "Щенках" фантастическое и реальное соседствовали и путались в голодной жестокой мешанине, здесь потустороннее и посюстороннее расходятся по своим строго установленным местам и как раз случайные их схождения вызывают ужас.