Гражданская война была для П. Г. Виноградова естественным продолжением революций 1917 г. Как историк, он стремился найти историческую аналогию для понимания современных событий. Ни Парижская коммуна, несмотря на кажущееся внешнее сходство, ни Великая Французская революция не могли служить ей. В первом случае силы разрушения не были столь значительны, как в России, где к относительно маленькому слою рабочих присоединились многочисленные крестьяне и деморализованные толпы солдат. Во втором – революционеры-монтаньяры были все же патриотами, тогда как «ленинцы осмеивают идею России и совершенно равнодушны к развалу страны»[79]. Историческая аналогия лежала в прошлом самой России. «Смутное время» – вот та призма, через которую смотрел на гражданскую войну историк[80]. Тем самым сутью явления становилось разложение социального организма и развал государственности. Причем опасность этого была значительно сильнее, так как немецкая агрессия (на начальном этапе гражданской войны) была страшнее польской интервенции XVII в., а духовные основы единства общества слабее из-за падения авторитета церкви.
В соответствии с таким подходом определялись глубинные психологические причины гражданской войны. Они крылись в разрыве культурного уровня наиболее образованного слоя русского общества и его основной массы, истоки которого восходили к петровским реформам и даже к допетровским временам никоновского раскола. Это позволяло определить гражданскую войну как восстание необразованных классов против образованных, которое было спровоцировано безответственной демагогической пропагандой большевиков, которых историк называл «Calibans»[81]. В историческом плане большевики были наследниками той радикальной части интеллигенции, которая с самого начала ставила перед собой лишь разрушительные задачи, ничего не делая для реального блага народа. Этой линии противопоставлялась деятельность той ее части, которая работала в земствах для улучшения народной жизни. За такой оценкой явно проглядывает собственная судьба П. Г. Виноградова, активно содействовавшего, несмотря на противодействие бюрократии, развитию народного просвещения на посту председателя училищной комиссии Московской городской думы. Этим объяснялось моральное осуждение власти большевиков и определение им цели гражданской войны.
Целью должно было быть устранение большевистского правления, которое П. Г. Виноградов определял как «погром». Средством – военная борьба объединившихся антибольшевистских сил внутри страны при поддержке, в том числе и вооруженными силами, со стороны союзников по Антанте. Любая попытка оправдать «реалистическую политику» поддержки большевиков, как единственной силы, способной противостоять немецким войскам (не говоря уже об изменнической попытке П. Н. Милюкова вступить в контакт с немцами), встречала резкую критику историка[82]. Призывая союзников к активному вмешательству в дела России, П. Г. Виноградов использовал в качестве аргументов указания на моральный долг перед русскими солдатами, не раз спасавшими их армии во время Первой мировой войны, и на возможность того, что искры революционного пожара могут долететь и до Британских островов[83].
Однако оправдание антибольшевистских сил и интервенции была не безусловной. П. Г. Виноградов выступал в поддержку тех сил внутри страны, которые были готовы и способны провести реформы в интересах народа, а не реставрировать прошлое. Во внешнеполитическом плане усилия лидеров стран Антанты должны были быть направлены на изоляцию и крушение большевистского режима, а также на создание такого международного порядка, который способствовал бы возрождению на демократической основе сильного русского государства[84]. Это была отнюдь не контрреволюционная позиция, поскольку в результате победы над большевиками «земля останется в руках крестьян, которые ее обрабатывали веками; самоуправление будет завоевано интеллигенцией, которая жертвовала благополучием и жизнью в борьбе за него; свобода мысли и социальная справедливость одержат верх над насилием, идущим как слева, так и справа»[85]. Признавая право на независимость поляков и финнов, П.Г. Виноградов также делал значительные уступки принципу федерализма в будущем государственном устройстве освобожденной страны, тогда как в дореволюционный период он неоднократно подчеркивал неприемлемость его для России. Правда, при этом он считал, что выработка Версальской системы должна исходить из признания принципа «самосохранения и самосознания государств как исторических организмов»[86].
В таком определении задач и условий борьбы с большевиками крылись ростки будущего видения им причин поражения антибольшевистских сил. В 1921 г. он свел их к трем основным: «несогласованности действий их [большевиков.—А. А.] русских противников, психологическим последствиям всеохватывающей революции и колебаниям враждебности к ним иностранной коалиции»[87]. Фатальное отставание белых в восприятии результатов революции вело к тому, что поддержка населения, которую могло укрепить проведение аграрных преобразований в отвоеванных районах, оборачивалась недовольством и ненавистью после продовольственных реквизиций. К тому же формирование окружения А. В. Колчака, А. И. Деникина, П. Н. Врангеля из представителей прогнившего ancien regime, коррумпированной бюрократии и своекорыстных помещиков воспринималось как возвращение дореволюционных порядков. В условиях, когда произошло
крушение всех освященных временем институтов и верований – самодержавия, церкви, традиционной производственной дисциплины, семейных связей, торговли, денег, утверждение идеалов нового времени напоминало историку danse macabre, ведомый под аккомпанемент насилия, лицемерия, кощунства и похоти. Если даже образованные классы в этих условиях «потеряли голову», то что можно было требовать от неграмотных крестьян, полуобразованных рабочих и отчаявшихся солдат. Вновь возвращаясь к сравнению со Смутным временем, историк подчеркивал, что тогда ведущие идеи религии, морали и социального порядка были проще и яснее. Наконец, союзники могли и должны были помочь, но среди их политических лидеров не оказалось фигур калибра Питта или Веллингтона. Некоторые империалисты по старинке стремились к ослаблению России любой ценой; радикалы, верившие в абсолютное стремление русского народа к свободе, готовы были поддержать Ф. Э. Дзержинского, который подчинил страну репрессивному контролю; социалисты, боготворившие В. И. Ленина, готовы были приветствовать его тиранию– давал расширенное объяснение непоследовательной политике союзников историк.
Разочарование в ходе дел на родине привело к тому, что в 1918 г. П. Г. Виноградов принял английское подданство, а с 1921 г. практически перестал публично откликаться на события в России, которые шли не так как виделось и желалось им в дореволюционный период. В последние годы он много путешествовал, читая лекции по приглашению ведущих университетов мира. В 1921 г. его аудиторию составляли студенты Лейдена, Брюсселя, Гента. В 1923 г. он совершил большой тур через всю Америку, выступая с лекциями и проводя семинары в Уильямстаунском институте политики (Массачусетс), в университетах Калифорнии (в Беркли), Мичигана, Мэдисона (в Висконсине), в Йельском и Колумбийском университетах, в университете Дж. Хопкинса. В следующем году он вновь посетил Уильямстаун, а также институт сравнительного изучения культуры в Осло и университет г. Упсала (Швеция).
Новым знаком признания научных заслуг П. Г. Виноградова стало присуждение ему докторской степени honoris causa Сорбонной. Подготовленный историком для чтения в клубе истории права в Париже доклад «Некоторые проблемы истории англо-нормандского права» свидетельствовал, что он по праву заслужил это высокое звание[88]. Однако текст был зачитан французским профессором П. Колине из-за болезни Павла Гавриловича. Простуда, которая не вызывала сначала опасений, обернулась осложнением, приведшим к смерти историка 19 декабря 1925 г. Отпевание прошло в русском храме на улице Дарю. После кремации прах историка был перевезен в Оксфорд, где и захоронен.
П. Г. Виноградов был воистину гражданином respublicae litterarum, космополитичной по своей сути. Жизнь его оказалась разделенной между Россией и миром, что требует при публикации его работ некоторых уточнений чисто технического свойства, касающихся вопросов датировки и написания имен. Датировка событий, произошедших до 1 февраля 1918 г. в России, и документов, относящихся к ее истории (исключая международные соглашения), приводится в данном издании по Юлианскому календарю. События заграничной жизни и письма, отправленные из-за рубежа, датируются по Григорианскому календарю. В ряде случаев, когда П. Г. Виноградов в зарубежных публикациях использовал датировку по Григорианскому календарю относительно российских событий до 1918 г., она дополнена датами по Юлианскому календарю или это оговаривается в комментариях. Написание иностранных имен и фамилий сохранено в авторской версии с указанием в комментариях возможных изменений в их написании. Цитаты из произведений русских литераторов и ученых, приводимые П. Г. Виноградовым в иностранных публикациях обычно в сокращении, найдены и выверены по современным автору изданиям или, в случае невозможности это сделать, по авторитетным современным републикациям. В них сделаны купюры, отмеченные многоточиями в квадратных скобках, чтобы было понятным использование цитат П. Г. Виноградовым. В издании сохранены примечания, сделанные автором. Они приводятся в виде постраничных сносок и отмечены звездочкой. Комментарии оформлены в виде концевых сносок, причем по техническим причинам в ряде случаев знак сноски ставился после указания в тексте на авторское примечание, а комментарии давались к упомянутым в этом примечании именам.
Помощь в переводе цитат с немецкого языка была оказана моим другом Игорем Ермаченко, а с французского – моей коллегой Ольгой Смирновой, которым я искренне благодарен.
Нашему поколению досталась в истории тяжелая и неблагодарная задача. Было время, когда русская жизнь казалась незыблемо прочной в своих основах, и потому стремления отдельных лиц и групп легко укладывались в общих рамках: и вера, и знание, и мысль, и деятельность получали свое определенное направление, люди не запутывались в отыскании мерил нравственности, а заняты были гораздо более простой задачей – сообразовать свое поведение с хорошо известными мерилами. Были и другие времена, когда над всем господствовал дух изменения, когда сознание неправды и несправедливости поднимало общество против укоренившегося зла, и всякий знал, где неправда и несправедливость, и воодушевлялся сознанием, что идет в ногу с несметным множеством к историческим реформам. Мы не так счастливы, как люди тех времен, – мы не застали ни старого порядка, ни кризиса, его опрокинувшего; мы вышли из патриархальной опеки сословного строя, успели уже разочароваться во многих иллюзиях и увлечениях реформенного периода и заняты частичными, специальными работами, применением к новым условиям со всеми их местными особенностями и временными неудобствами. По необходимости работа идет вразброд и довольно случайно. Даже передовые люди не в состоянии обозреть ее и уяснить себе отношение ее отдельных проявлений к целому. А в исторической психологии такая разрозненность – условие роковое: она тотчас отражается на самом свойстве достигаемых результатов. Утрачена не только ясность, но и согласие: группы, на которые разбивается общество, мельчают, связующие интересы слабеют, отдельные люди или отдаются без дальних рассуждений интересам личного эгоизма, или терзаются своей нравственной беспомощностью и скудостью общественной жизни, или прилепляются к первому попавшемуся общему делу, хотя бы и неразумному, для того, чтобы найти хоть какое-нибудь удовлетворение идеальным потребностям души.
Не мудрено, что в такое время распадения и розни внимание невольно обращается к эпохам, когда велика была организующая сила идей. Эта таинственная сила объединяет людей, подсказывает открытия, внушает энтузиазм художнику и самопожертвование гражданину, и ее можно разве только сравнить с теми властными мотивами, от которых зависит стройный лад музыкального произведения: благодаря им хаос звуков обращается в привлекательное и живое целое. И если мы, не дожидаясь приговора потомства, уже сами строго судим свое время и свое дело, то великим ободрением для нас, благотворным указанием на лучшее будущее должен служить тот факт, что наше русское общество, в котором мы являемся только временным звеном, в течение одного XIX века пережило по крайней мере две эпохи культурного подъема, разнохарактерные по своим стремлениям и результатам, но тесно связанные друг с другом и одинаково замечательные по объединяющему и организующему влиянию идей. Я разумею сороковые и шестидесятые годы. Всем известно, что эти цифры имеют более, чем хронологическое значение: к сороковым годам причисляются отчасти и тридцатые и начало пятидесятых, к шестидесятым годам по праву принадлежит конец пятидесятых. Тут дело не в цифрах, а в приблизительном обозначении двух исторических моментов, из которых один знаменует образование главных теоретических направлений русской мысли XIX века, а другой – появление нового социального строя русской жизни. Сегодня я желал бы обратить ваше внимание на очень характерное явление первой эпохи – на зарождение так называемой славянофильской школы. Основатели ее, братья Киреевские1 и Хомяков2, являются в то же время весьма характерными представителями всего поколения сороковых годов наравне с знаменитейшими западниками – Станкевичем3, Грановским4, Герценом5 и Белинским6.
Дело идет о сравнительно недавнем прошлом, а между тем имена этих деятелей сияют уже каким-то легендарным блеском. Особенно вызывают удивление духовная самостоятельность и плодотворность этих людей во время строгой правительственной опеки, их гуманное, всестороннее развитие, их могущественное влияние на окружающее общество. Много причин собралось, чтобы возвысить это поколение. Впервые высшее образование, научное и художественное, стало национальным в ту пору – как с Пушкиным7 и Гоголем8 Петровская реформа осуществилась в литературе, так с Грановским и Хомяковым стала на ноги научная и философская мысль в русском обществе. Высшее образование этого времени является уже не случайным украшением нескольких высокопоставленных людей, а результатом жизненного процесса в самом народе, с одной стороны, просветительною силой для народа, с другой. Первая культурная жатва, естественно, отличается особенным обилием и свежестью, и в настроении людей сороковых годов чувствуется какая-то даже наивная радость по поводу нового приобретения. Вспомним, как восторженно описывает Герцен московские кружки сороковых годов. Эти мыслители, жизнь которых была поглощена изучением и обсуждением Гегеля9 и Шеллинга10, Гёте11 и Шекспира12, это общество, для которого лекция Грановского или критическая статья Белинского были главным предметом интереса и разговоров, вносят в свои интеллектуальные занятия опьянение молодости, культурной молодости народа, вступающего наконец в свое умственное совершеннолетие. Надо прибавить, что все-таки были кружки не особенно многочисленные и потому легко поддерживающие общение друг с другом: тем легче было возбудить и разогреть их. Голос с кафедры и слово журналиста раздавались звучнее в небольшом помещении, отведенном для самостоятельной деятельности тогдашнего общества; даже словесные споры и беседы становились важным фактором распространения мыслей. Все деятели были на виду и на счету, не приходилось бороться с подавляющим влиянием массы и с разнообразием занятий и интересов. Наконец нельзя не отметить аристократическую постановку этой культуры – она была по существу дворянская принадлежность людей большею частью досужих и обеспеченных, опиравшихся на фамильную преемственность образования и воспитанности, людей с утонченными вкусами, широкими запросами и значительными средствами. Позднейшая культура «разночинцев» имеет более грубый, ремесленный, но и более деловой характер.
Как бы то ни было, не в умаление заслуг людей сороковых годов указываю я на эти черты, а в объяснение их особенностей. Они выдвинули в нашей истории своего рода гуманизм, литературный и философский, который, не задерживаясь частностями и мелочами, заботился прежде всего об установлении общего миросозерцания. И в этом отношении сделано было так много, что мы до сих пор в значительной степени принуждены считаться с законоположительными взглядами этого времени.
Славянофильство, например, имеет до сих пор убежденных представителей и оказывает влияние далеко за пределы собственной школы, по множеству воззрений, сделавшихся более или менее общим достоянием или усвоенных другими группами, иногда даже противниками. Но для оценки сущности славянофильских построений всегда придется восходить к принципам учения, как они изложены первыми его поборниками. Только при этом условии выясняются обстоятельства, которые дали учению известное направление, а вместе с тем подготовляется почва для оценки как положительных, так и отрицательных сторон его. Я думаю, что в настоящее время можно уже стать на такую «историческую» точку зрения. Она во всяком случае имеет право на существование наряду с партийной защитой и полемическим разбором.
Значение такой постановки задачи должно чувствоваться, как скоро мы спросим себя, что главное в славянофильстве, что составляет его исходную точку? Система сложная и охватывающая все стороны жизни. Не все равно, где мы будем искать конец, чтобы размотать клубок.
Заграничная пресса довольно легкомысленно понимает все дело, как продукт панславянской агитации, русской ненасытности, стремящейся поглотить все славянские племена, чтобы затем поглотить Европу. Самая простая историческая справка показывает, что панславистская тенденция является в славянофильстве далеко не необходимым придатком, что славянский вопрос играл сравнительно скромную роль в теориях славянофилов, несмотря на соблазнительное имя школы, что течение практической жизни выдвигало, конечно, и его, но что как раз в этом отношении можно усмотреть существенные разногласия между ее главными представителями и, например, указать на некоторых украинофилов, всегда открещивавшихся от московского славянофильства и тем не менее проводивших действительно панславистские идеи (Костомаров13). Для русской публики нет, впрочем, особенной надобности настаивать на том, что панславизм и славянофильство совсем не синонимы, а западная публика впала в эту ошибку главным образом потому, что в сущности знает из славянофилов только одного Ивана Сергеевича Аксакова14.
О проекте
О подписке