Кто-то бурчал, что вовремя нет обеда, кто-то был недоволен, что наши бараки расположены вдали от деревни. Когда по заведенной традиции альпийские стрелки ропщут (выражать недовольство – их исключительная прерогатива), считай, что они еще готовы терпеть.
Сегодня я прошел всю тропинку, но барышни не было. Я вздохнул с облегчением. К счастью, подумалось мне, поняла, что не на того напала, и решила прекратить свои домогательства. Я подошел к краю, где кончалась решетка, и готов был нырнуть в чащу леса, как вдруг слышу:
– Лейтенант, будьте столь любезны!
Слова прозвучали тоном светской небрежности, но в голосе звенела дрожь. Я вгляделся в кусты по ту сторону сетки, осмотрел позади себя тропинку, впереди себя – никого.
Она опять позвала, на этот раз насмешливо и твердо:
– Я наверху.
Я поднял глаза и увидел: одна нога на верхушке сетки, другая перекинута по эту сторону; ухватившись руками за ветку дерева и боясь шевельнуться, она висела в воздухе.
– Пожалуйста, помогите мне. Ловите меня, но только, чур, не смотреть. Мне неловко.
Я поддержал ее ногу, которой не на что было опереться, потом обхватил за бедра и помог спуститься на землю. Она ничего не весила. Нога в легкой туфельке была теплая. Я чувствовал, как пульсирует вена у щиколотки.
– Вы ведь из вновь прибывших офицеров, не так ли? – сказала она, чтобы начать с чего-нибудь разговор. – Такой нелюдимый, вечно нахмуренный.
Тон был фривольный, слегка вызывающий.
– Не смотрите на меня так сурово. Я каждый день убегаю, тоже хожу в лес на прогулки; тут масса уединенных тропинок, знаете ли?
– Я предпочитаю гулять там, где никого нет. Всего доброго, синьорина.
Мне хотелось поскорее отделаться от нее. Эта девушка – маленькое, хрупкое создание – раздражает меня донельзя. Раздражает пыл, с каким она выражает свои чувства, и то, с какой настойчивостью требует на них ответа. Кроме того, меня смущает ее запах: силой моего соприкосновения с ней.
– Лейтенант, – окликнула она. Голос ее неузнаваемо изменился: он был тяжелый, серьезный.
Я повернулся; в мгновение ока она оказалась подле меня.
Вначале она говорила, глядя в упор на меня, потом – потупив глаза, как будто к ней вернулось запоздавшее чувство стыда:
– Вы мне нравитесь, и вы это знаете, признайтесь, чего уж там! Не станете же вы думать, что некая барышня стоит здесь дни напролет, ожидая, что кто-нибудь пройдет по тропинке. Я дожидаюсь вас, и вы это знаете.
Она замолчала и ждала, что я отвечу, но я молчал; я был смущен и не знал, как поскорей дать деру.
– Все понятно, – сказала она с раздражением и повела плечами. – Мне просто хотелось сообщить вам об этом, и только. Чтобы вы не прикидывались, будто ничего не видите, понятно?
Повернувшись, бросилась по тропинке, которой я пришел, направляясь к лесу. Я стоял и смотрел на нее. Когда я увидел, что она остановилась, рассчитывая, может быть, что я брошусь за нею, я повернулся и проследовал в сторону леса.
Мне очень жаль. Девушка, безусловно, говорила искренне, но это скорей всего мимолетное увлечение, каприз и прихоть. Ничего страшного, пострадает немного, а потом все пройдет… Мне стоит не появляться там больше, и дня через два она обо мне забудет. Так будет лучше для обоих.
Я испытывал неловкость перед нарядной девушкой с виллы «Маргарита» еще и потому, что знал, что выгляжу как нищий оборванец. Так, впрочем, выглядят все офицеры нашего полка: рваные ботинки, выгоревшие мундиры в заплатах. У некоторых нет даже нижнего белья. Единственный среди нас, у кого безупречный, отутюженный мундир и начищенные до блеска сапоги, – майор Баркари, наш командир.
В окружении таких голодранцев, как мы, он кажется холеным офицером чужеземной армии. Это отметил даже здешний градоначальник, в день нашего прибытия устроивший в мэрии торжественный прием офицерам: в его словах прозвучал комплимент, показавшийся мне сомнительным.
Здешний мэр – прелюбопытный, надо заметить, тип. Невысокий, кряжистый, лет за пятьдесят, одет в чесучу; повадками напоминает деревенского мужика, каковым, разумеется, не является. Он – знаменитый врач, профессор медицины, доктор Вергилий Штауфер. Беженец из Тренто4. Высокопарную речь майора Баркари выслушал с холодной невозмутимостью.
Ответное слово, однако, держать не стал, а сразу предложил нам выпить. Без спора, человек он проницательный и тонкий. Когда лейтенант Сконьямильо, один из моих друзей, представляя меня, сказал, что я один из самых отважных людей в батальоне, он почувствовал, что эти слова меня покоробили. Улыбнувшись, он отвечал: «Может, поневоле?» Дескать, может, в этом нет моей личной заслуги, в чем я с ним совершенно согласен.
Сегодня я изменил свой маршрут и, дав крюк, зашел в лес с другой стороны деревни. На мгновенье подумал о девушке, которая напрасно будет ждать моего появления у решетки. Мне стало жаль ее, но дышалось мне сегодня легко и свободно.
В эти послеполуденные знойные часы лес напоминает мне развалившееся в истоме животное: то вздохнет, то покряхтит, то фыркнет. Кроме красоты, которая складывается в основном из цвета и света, весь лес проникнут могучими токами жизни. Лимфа обильно струится под корой деревьев, почки лопаются на двадцатиметровой высоте, выпуская новые листья. Разгорается лето.
Обходя заросли кустарника, я вдруг услышал подозрительный шорох. Поздно, увы, потому что вслед за этим увидел двух полуголых солдат. Женщины, которые были с ними, – пациентки легочной клиники. Обе немолоды и некрасивы, внимание офицеров им не светит, поэтому они довольствуются услугами солдат.
Больше всего меня поразило, что они, ничуть не стесняясь, занимались этим на глазах друг у друга. Дамам стало неловко, лишь когда они обнаружили мое присутствие – с виду человека их социального круга. Густо краснея, они оправились и бросились наутек по проходившей вблизи тропинке. Толстые, с болезненным видом и характерным свистом в груди. Обеим не меньше пятидесяти.
Солдат я знаю, бойкие парни из второй роты. Они натянули портки, оправили гимнастерки и стали упрашивать меня не докладывать о них начальству: они, дескать, в увольнительной, а дамы ничего не имели против.
– Напротив! – с венецианским акцентом произнес один из них, рядовой Стелла. Сказанное по-венециански, слово наполнялось усилительным смыслом.
Оба они говорят, что в здешнем лесу женщин можно встретить в любое время суток, и днем, и ночью. Тех двоих, которые только что дали деру, или других таких же. «Нам, служивым, достаются одни старухи, за офицерами, как водится, право первого выбора».
– Да какая, собственно, разница, – примирительно говорит рядовой Стелла, – бери, что дают. Были б у нас такие дамы в окопах! Вы не поверите, они нам даже спасибо говорят!
Я смотрел на них в полной растерянности. Они не мальчишки. Обоим по тридцать – тридцать пять, оба зрелые люди и далеко не простодушны. И при этом они сознательно идут на контакт, не боясь заразиться. Или же это – вызов? Когда я застиг их в кустах, оба целовали женщин в губы.
– Тебе известно, что они – заразные? – обратился я к рядовому Стелле.
– Так точно, известно.
Я смотрел на него, потеряв дар речи. В глазах его стоял блеск, какого я прежде не видел: блеск безумия и гнева.
– Да какая мне разница! – воскликнул в сердцах рядовой Стелла. – Главное – перепробовать их всех! Через месяц, через полгода ты все равно, считай, покойник. Лично я ни одну не пропущу, ни единую! Старухи? Годятся старухи, по мне старухи так даже лучше, они дают сразу, без предисловий, вставил и поехали; больные – тоже годятся, они еще лучше, тащатся, как суки, кончают по десять раз. Нет уж, позвольте, я перед смертью хочу насладиться, перепробовать их всех!
– А если тебе не суждено погибнуть?
В ответ рядовой Стелла хитро подмигнул:
– Значит, спишут по болезни. Лучше быть чахоточным и отсиживаться дома, чем торчать здоровым на фронте.
Под конец он извинился за грубые выражения.
– На исповеди покаюсь, – прокричал он, убираясь восвояси. – Вечером, как скомандуют обратно в окопы, соберу все грехи до кучи да разом во всех и покаюсь.
Да, размышлял я про себя, спускаясь в деревню, кажется, рядовой Стелла придумал новый способ членовредительства: чисто, не подкопаешься. Случаи заболевания туберкулезом в окопах не редкость, но там подхватываешь болезнь не по этой причине.
До чего мы, однако, дожили, когда человек сознательно стремится заболеть тяжелой болезнью, чаще всего со смертельным исходом, потому что рассматривает ее как освобождение…
Девушка за решеткой, если вдуматься, не из таких. До сих пор я судил о ней, совершенно ее не зная. Только на том основании, что она богата, я решил, что она должна быть поверхностна и – как бы сказать поточнее – избалована, что ли, легкодоступна… Несомненно, это вывод бедняка, крестьянского сына, каковым я являюсь.
Мы разместились в старинном особняке, единственном архитектурном строении в россыпи приземистых деревенских изб. Владельцы его, обедневшие дворяне, отдали свой фамильный дворец в общественное достояние.
В мою комнатушку, которая в свои лучшие времена, вероятней всего, была гардеробной, попадаешь через большую спальню, где вместо супружеского ложа стоят раскладушки. Мои друзья лейтенант Кампьотти, лейтенант Сконьямильо и капитан Алатри уступили мне отдельную комнату, а сами разместились в большой общей спальне. Еще год назад я бы счел такое преимущество подарком судьбы, поскольку еще год назад я был стыдлив и нелюдим до крайности и, главное, не переносил близости других. Окопы заставили меня изменить привычки, теперь я не вижу ничего зазорного в том, чтобы усесться рядом с двумя-тремя голыми задницами и опорожняться в точности как они.
Но я с благодарностью принимаю их подарок, предполагающий возможность уединения: на фронте я варился со всеми в общем котле четыре месяца без передышки. Но и в тылу, надо заметить, меня приводят в смущение мои друзья. Они беспробудно пьют – граппу, коньяк, вино – и настаивают на моем участии в праздновании временной свободы от страха: требуют, чтобы и я поднимал тосты, садился за карточный столик, вел разговоры о женщинах или, по крайней мере, слушал, что о них говорят другие. Отгородиться от них дверью – немалое преимущество.
Дойдя по склону до самой высокой точки леса, я вдруг услышал знакомый звук – рокот канонады. То ли ветер подул с непривычной стороны, то ли этот звук ютится на дне глубокой лощины, которой в этом месте заканчивается горная гряда в подножии альпийского плоскогорья; как бы там ни было, выстрелы пушек были слышны отчетливо, я бы даже сказал – в непосредственной близости.
Это была не стрельба крупнокалиберных гаубиц и это была не артподготовка, какие устраивают перед атакой: странно было бы в четыре часа дня устраивать артподготовку. Отрывистое, хриплое гавканье горных орудий среднего и мелкого калибра раздавалось на фоне заливистого тявканья пулеметов и карабинов.
Я знаю, как это бывает. Порой сонную дремоту знойного послеобеденного часа, когда в окопах все спят мертвым сном, взрывает чей-то шальной выстрел. На него отвечают: слышится первый хлопок, потом второй, третий… А через минуту палят уже все. Необстрелянный офицер в такой ситуации бросается запрашивать поддержку артиллерии; противник отвечает тем же, и примерно на полчаса на отдельно взятом участке фронта смерчем проносится призрачный бой. Это – локальная вспышка безумия в глобальном помешательстве этой войны. Она, конечно, тоже приносит свои плоды. Когда мало-помалу приступ истерии проходит, огонь стихает, а затем и вовсе гаснет, подбирают убитых и раненых. Мой друг Алатри – а он кадровый вояка – говорит, что эта война до такой степени лишена каких-либо правил военного искусства, что, паля наугад, удается скосить живой силы больше, чем в тактически выверенном бою.
Из-за треска смерти, внезапно ворвавшегося в мою безмятежную прогулку, во мне всколыхнулись черные мысли, с которыми я сумел совладать в минувшие дни, загнав их в себя как можно глубже. Меня охватило даже чувство стыда, что в данную минуту я не нахожусь наверху, рядом с умирающими солдатами: как будто я дезертировал.
Заторопившись в деревню, я выбирался из леса в окружении призраков мертвых и стонущих раненых, которых я за эти два года войны повидал сотни; в особенности меня донимал паренек, пару дней назад испустивший дух на моих руках из-за какого-то нелепого гранатного осколка. Мне чудилось, будто все они что-то кричат, требуют у меня отчета о своей загубленной молодости.
Я остановился чуть ниже, на краю леса, откуда видны остатки рухнувшей часовни. С солнечной стороны здания, лежавшего в руинах, с книжкой в руках сидела девушка.
Рокота пушек было не слышно: то ли он не долетал сюда, то ли перестрелка вслепую успела закончиться. Девушка заметила меня погодя, когда я на цыпочках пытался улизнуть на другую дорогу. Лицо ее вспыхнуло и покрылось красными пятнами, она прижала руку к груди; медленно, словно борясь с непосильной тяжестью, она поднялась и вдруг… расплакалась.
Она сотрясалась от частых, коротких рыданий, слезы не текли, а крупными каплями падали на щеки, омывая их словно водой. Мне стало искренне жаль ее; но тут она повернула ко мне свое зареванное, распухшее от слез лицо будто затем, чтобы продемонстрировать, в каком состоянии она находится по моей милости, и тогда ее слезы показались мне не подлинным проявлением боли, а заурядною шалостью нервов, своеобразным эмоциональным всплеском.
Я невольно представил себе ребят на плоскогорье, лежавших под огнем, вдавившись в землю как черви, представил охвативший их страх, грязь, вшей, и эта рыдающая, красиво одетая, благоухающая духами барышня меня взбесила.
Внезапно ее рыдания оборвались и перешли в нескончаемый сухой и надрывный кашель, напоминающий лай. Я опомнился и подумал, что ведь девушка больна, и устыдился. Как, чем ей помочь, я не имел представления; и сама она, выкинув руку вперед, как бы запрещала мне приближаться. Я не сразу сообразил, лишь потом до меня дошло: она боялась, что я могу заразиться.
– Могу я вам быть чем-то полезен? – Мне всего лишь хотелось ей помочь, чем, я и сам толком не знал: сбегать за персоналом из клиники или за стаканом воды…
Она поймала меня на слове, истолковав его в свою пользу. Едва кашель утих, она промолвила:
– Несомненно, да, кое-чем можете.
Она просит меня составить ей компанию, приходить сюда ежедневно. Ненадолго, всего на полчаса, но ежедневно.
Ее пожелание (или, точнее, требование, поскольку сказано было тоном, не терпящим возражений, как будто меня одаряли особой милостью) привело меня в замешательство. Девушка смущает меня и бесит своими светскими манерами, внезапными нервными срывами, слезами, улыбками, взглядами.
– Я пробуду всего-то несколько дней, – отвечал я ей, ища путь к отступлению.
– Не имеет значения. Я не думаю о завтрашнем дне.
Мое молчание она поняла как знак согласия и дала мне уйти. Но не прошел я и нескольких шагов, как она меня вновь окликнула.
– Лейтенант, – сказала она, – не бойтесь!
В тоне ее звучала насмешка, голос был весел и прихотливо игрив.
– Я не плакса, – добавила она, – не думайте обо мне как о стихийном бедствии. Я человек веселый, вот увидите. – И, словно в доказательство своих слов, она рассмеялась.
Ее нервный, деланый смех стоял у меня в ушах всю дорогу, он потряс меня больше давешних слез. Моя недоверчивость и враждебность к ней вдруг на мгновение исчезли, и я почувствовал в себе токи тепла, которые роднят меня со всем живущим на свете, с ней, равно как с солдатами и даже с самим собой. Всех нас роднит зыбкость здешней жизни.
О проекте
О подписке