Сад стоит ногами на кровати – веки стиснув, руки – на перильца,
Одеялко на потлевшей вате в тесную решетку утекло.
Никуда не дернуться дитяте обмершего града-погорельца,
Никому не отольется в злате вечное повапленное тло.
Град-то где? – А град пошел по ми́ру с ледяной иссохнувшей рукою,
Кинувши разбрызганную лиру на верхи военных площадей.
Гонит ветер, наподдавши с пыру, света паутинку воровскую,
И глазницы рек полны эфиру, как и небо – но еще лютей.
Кажется, что я ушел последний (как и шел последним в алфавите),
Не умешкав в серенькой передней о десьти столпах без потолка…
Ничего беззвучней и бессветней, видно, и не будет уж на свете,
Чем – еще не нывшие победней – свернутые в горло облака.
…Знаешь ли, и от моих каждений этот сладкий смрад и горький ветер,
Демоны, которых нет прожженней, под микитки и меня вели
Вдоль реки, вдоль всех ее стяжений…
Кариес расплавившихся литер
Даже мы, солдаты поражений, прочитать к началу не смогли.
Сад стоит сомнамбулою чада: – побелели кулачки и ногти.
Вот те, Новокаину, блокада набеленного навеки дня..!
Демоны бредущие вдоль сада, вшивые выкручивают нитки
Из белесых век слепого чада и вшивают набело – в меня?
1991
Вычесан свет из немытых волос,
С жолклого черепа сада,
А что вдоль черных корней обвилось —
Всё ненадолго и слабо.
Вычески, тлясь и кривясь на лету,
Плавают в красных аллеях…
Наново я уж сюда не приду,
Чтоб задохнуться в золе их,
Горечью тонкой преполон мой рот
Неосязаемой речи…
А остальное – распыл и расплот,
А остальное – со мглой уплывет
В жолклые течи и бреши.
Белка чиркнет, шуркнет прокна,
Смолка щелкнет на весу…
Ночь в разрушенном лесу
Страхом кожным входит в окна.
Свет, застрявший в стеклах, натрист.
Но: стеснилось, полилось…
Лестнички ночных полос
Немо движутся крест-накрест.
Но: едва в раскатах ранних
Выплющатся облака,
Голо вдвинется река
Под засвеченный трехгранник.
Всё отдавши, стынут слитно
Враг во мне и мрак вовне,
А: в кромешной тишине
Белка порскнет, ойкнет прокна.
1991
Через цепные звенья
Городу – жена,
В диком поле зренья
Река створожена;
Сколько роговицы
У засоренных звезд – —
Только тени-птицы
У разоренных гнезд.
А с бронзовых налимов
Льет зеленый прах;
Пóверху малинов
Рукав. И плащ. И флаг.
Над окопным садом
Два циркуля луны – —
Наддвоённым взглядом
До цоколя мутны.
Через хребет затменья
Вытекла страна,
В диком мясе пенья
Уж не заточена;
Как из теменницы
Изоблачен нарост— —
Знают темновидцы
Из облачных борозд.
В разломах равелинов —
Полукожный шлак.
Кумпол исполинов
Весь выточен на швах,
А над плац-парадом
Казенной тишины – —
Две, светящих задом,
Крестовых кривизны.
Вышел я из дому,
Но не знаю где —
К черному пролому,
К слепнущей звезде;
Над полузреньем яви,
Под удвоеньем сна… – —
А то, что я запомню —
То не моя вина.
1991
Пустили йодный газ магнольные кусты;
Взлетели сцéпленные в щиколотках тени;
Взмахнули девять раз небесные косцы,
И – дождь упал на все свои колени.
С тех пор как тишина, я не люблю дождей.
Напоминают мне их съемные дрожала
О мгле затопленных московских площадей,
О пепле петербургского пожара,
Где та же темнота, похожая на тьму,
Лишь кое-где по краешку блестела,
А тело пустоты летело прочь в дыму —
Как ласточка, наискосок, без тела.
Я чуял этот дым еще издалека
В берлинском подслащённом полумраке;
Он реял надо мной, чуть видимый пока,
– Или уже —, в каменоломнях Праги;
Его пернатый шар к гнилой земле гнела
Варшавских облаков подкóпченная корка;
Он ветошью стекал по черноте стекла
В членисторогом воздухе Нью-Йорка;
Он смешивался, на просветах рдян,
В апрельской пустоте, магнольной и миндальной,
С тенями дымных кельнских громадян,
Застывших над дырой пирамидальной;
В кольце его пелен что ласточка стоял
Пространством скиснувшим сорящий двуугольник;
Его был расплоён курчавый материал
В дождем обызвествленных колокольнях
ночных… Когда ж они, распавшись на куски,
Асфальт обшмыгали наждачными зверками,
Полуисчезшие небесные клинки
В десятый раз – в последний – просверкали,
И темнота пошла, как лестница, наверх,
Хоть плоские огни на мостовых дрожали…
…Я только и успел вдохнуть последний сверк,
Когда мне сердце сжали и разжали.
1992
Стихи – сизомяс-оковалок
в распаханной тверди ртяной… —
бывало ж и я отмывал их
щекочуще-горькой слюной,
и влизывал липкие дрожжи
в каких-то еврейских ежих,
и перья расслóенной кожи
пупырками терли язык: —
любовь? – ею пахнет в рыбмаге
в синеющих полосах жесть;
прожёлченной этой бумаги
полжизни не пережечь…;
полжизни я знаю наощупь,
руками, загребшими тьмы.
осеннюю влажную ощепь,
змеиную осыпь зимы —
что дом? – просто камень змеиный
у однобережной реки:
подъемы и въемы, краины,
царапины и узелки —
шершавый под тонким зализом,
весь медленно-плоский, что шар, —
он ухал подмоченным низом,
подмошенным верхом шуршал,
но все, что услышал я, неслух, —
как некто заперхал и сник:
скрипящий передник на чреслах —
чтó, рыбник? змеевник? мясник?
молчание звука не краше ль,
раз в нем окончанья слышны? —
коль смерть – ледериновый кашель
и похруст на дне тишины;
но Бог – голубые приливы
ко зрительным нитям в мозгу
за ртутными ртами оливы
совсем на другом берегу —
6.
1992
Гуттаперчей цельнолитной
Наполняется к пóлночи сердце.
Ктó же – ночью —
Поддевает створку стамеской,
Ктó искрящейся шкуркой
Стирает облой с отливки,
И куда он всякий раз уносит
Незадавшийся мячик?
И сколько их вообще нужно?
1992
Когда в растерзанных полях
Зима вздыхает, как поляк,
Неравноусою соломой, —
Кривится над рекой соленой
звезда – Как у коня во лбу; —
И тучный конь из тьмы зеленой
Сопит сквозь нижнюю губу.
По льду всю ночь коньки без ног
– И бегунок, и горбунок —
Кружились с и́скрящимся вжиком;
Холмов промерзнувших ежихам
Был страшен их дроблёный сверк; —
И опускался с недожигом
К ногам шутихи фейерверк.
В ее расколотом дому
Скользил в дыму из тьмы во тьму
По половице луч мышиный;
Заря женильною морщиной
Сползала на кисейный брег; —
И над рассевшейся махиной
Взывал поляк, как древний грек.
1993
Нет забвенья и никогда не будет.
Не за ним я уехал в далекий город,
Где змеиный воздух снует кольчато,
С пустоты сгоняя за кожей кожу.
Где в волнистом небе кричат галчата
И стучат ногами в раздранный бубен.
Где в клекочущих пирамидальных гóрах
Собран сор пергаментный и кровавый,
Где гроза глотает мгновенный ворох
Переломленных молний над переправой.
Я проснусь на заре от стыда и злобы
В зарастающих мылом глазах монгола.
Соляные башни сверкают в окнах
Розовато, как сказано было, и серо.
От грозы осталось на крышах мокрых
И в продольных порезах речного горла
Ровно столько волнистого блеска, чтобы
Не порвались десятилетние звенья.
Я не пробовал золота большей пробы,
Потому что и там его нет, забвенья.
1993
Бабочки борзые на прозрачной сворке
Осаждают воздух, обмеревший в норке,
Солнце замытое пахнет мочою…
И воска полоска поперек речки…
Я – застывший рыбарь в сапогах до паха,
Табаком пожолклым процвела рубаха,
Ивка стоит надо мной со свечою,
С пальцев соскальзывают колечки:
Скоро без остатку погрузятся в глину
волосы и руки – И взойдет на спину
Ворон с изогнутым окунем в клеве:
И ночь стрекочуще съедет по рельсам.
Стало, заночую в погорелой горке.
Вроде бы и близко, да дозоры зорки, —
Тлеет селенье в туманной плеве,
Осели сети над лиловым лесом.
На рассвете речка ближе залоснится,
Это на два шага перешла граница
Старую линию черных дупел —
От котловины до половины сухого бора.
Нужно собираться – развинчивать коленца
удочек и дудочек; Пеленать младенца,
Что белоусые бровья насупил;
Сюда уже будут скоро.
1993
Реки иссеченная шкурка
Медлительным дыбом встает,
Из желез ночных Ленинграда
Сгустившийся капает йод.
Прошел я от летнего сада
Сквозь жирные бронхи зимы
На красный корабль инженера
В обводах задушенной тьмы.
Дымила невкусная сера
Из серого тела в гробу,
И щелкал пробитый хрусталик
Замерзшего зренья во лбу,
И серые птицы из калек
Кружили над сетью дождя,
Младенец кричал, как цикада,
В дымящийся ров уходя.
И плоская тень Петербурга
Склонялась к обратным местам,
И странные, узкие люки
Всю ночь раскрывалися там.
1993
Кажется, вышелушились бесследно
Зерна глазного пшена,
Только и видит обратное зрение,
Ясное дотемна:
Старые сумерки реже и бреннее
Вычесанного руна,
Старое дерево медно,
Старая медь зелена.
Пойте, славянки, во мгле переулка,
Шелком шурша о бока,
Не обернуться лицом нераскаянным,
Не обернуться, пока
Толстые змеи идут по окраинам,
Мохнатая машет рука —
Русское дерево гулко,
Немецкая медь глубока.
За языком бы… Да много ли смысла
В мертвой слюне палача?
Много ль осталось объедков у барина,
Латных обносков с плеча?
Бывшая жизнь, ужурчит, переварена,
Склизкую ткань щекоча, —
Взмокшее дерево кисло,
Скисшая медь горяча.
То, что в окраинном ветре гугнило,
Выветрилось без следа,
Только ржавеет на мшистых обочинах
Выкачанная руда.
Старые девушки в платьях намоченных,
Смолкните в никуда —
Поющее дерево гнило,
Поющая медь молода.
Кажется, все уже начисто сплавлено —
Доверху высвобождена река.
Кажется, все уже намертво сплавлено —
Донизу выработана руда.
Все, что распалось, по горсточкам взвешено
В призраке выключенного луча.
Все, что осталось, по шерсточкам взвешено
В золоте вычесанного руна.
1994
Земля желта в фонарных выменах,
В реке черна и в облаках лилова,
А лошадь с бородою, как монах,
И царь в ватинной маске змеелова
Устало зеленеют из-под дыр
Разношенной до дыр кольчужной сети.
Всплывает по реке поддонный дым,
Ему навстречу дышат в стекла дети,
И женщины, румяные с тоски,
В стрельчатых шубах и платках как замок
Бегут от закипающих такси
И заплывающих каблучных ямок,
Где шелестит бескровно серый прах
И искрами вскрывается на взрыве.
Там в порах смерть, там порох на ветрах
И ржавые усы в придонной рыбе.
Там встала ночь, немея, на коньки,
И, собственных еще темнее тéней,
Засвеченные зданья вдоль реки
С тетрадами своих столпотворений
Парят над балюстрадой меловой,
Где, скрючась под какою-то коробкой,
Безумный Вольф с облезлой головой
И белой оттопыренной бородкой
Идет.
1994
О проекте
О подписке