Итак: судьба и жало. Я уже поминал выше вскользь, что литераторы нашего века любили быть в добровольном рабстве у судьбы. Меня это касается лишь с оговоркой. Ни хитросплетения Сирина, столь похожие на правду, что порой виден камуфляж, ни изящный образ Газданова, где судьба и смерть — парафраз друг друга, причем судьба изображает путь, а смерть в конце надевает маску той цели, к которой стремился запыхавшийся путник, ни молот Агеева, обрушивающийся на читателя и героя в форме чиновничьей резолюции (это, впрочем, умел уже и Чехов), ни даже алдановский релятивизм с душком модной генетики в форме семейных уз — не прельщают отнюдь меня (как, однако, можно было заподозрить прежде). Дело, конечно, в том, что, будь моя воля, — и всей этой чепухи мне вообще не пришлось бы разбирать. Я даже и теперь был бы душевно рад, по примеру Лавкрафта, пустить в ход эндоастос. Однако ж Женщина в Белом являлась мне, как ни верти, и зелень в лицах прохожих (не всех) никуда не исчезла после трансатлантического перелета. Иными словами, я не то чтобы верил, но я видел судьбу. Кьеркегор советует использовать следующий нехитрый прием: вначале представьте себе самое страшное, что может быть в жизни, а потом поймите, что оно перед вами. Я это понял давно. Потому-то, должно быть, в силу полного равнодушия моего к успеху (я просто считал, что за него отвечаю не я: вольность, бесспорно, в духе философа, хотя и без потуг на величие, и без выводов de nature deorum), я действительно устроился прочно и быстро.