Она наконец выскользнула из его захвата и принялась шарить пальцами между камнями мостовой, вполголоса ругаясь. Мощь гимна между тем достигла апогея – ряды сосредоточенных музыкантов уже шествовали мимо ребят. Максиму же было не до них – сверху на него навалилось страшная, непереносимая тяжесть, влажная, потная и безвольная. Он рванулся к сестре, чтобы присесть рядом с ней: последние трубачи миновали их место, и гул инструментов разом сталь ниже, глуше, будто отгороженный стенами домов.
Раздосадованный неожиданной помехой, мальчик столкнул наконец с себя нечто, и на дорогу с мертвым шорохом, стукнувшись затылком о брусчатку, упала девушка, рядом с которой и засели ребята. Ее живот был распорот ударом штыка – пострадали и нижние ребра, торча из кожи неровными щепками. Платье успело пропитаться кровью, и та не останавливалась, бежала густой, смешанной с желчью струйкой, увлажняя горячие камни. Однако София ничего не видела, остервенело ощупывая дорогу. Наконец она радостно вскрикнула и махнула перед носом брата монетой – та была вымазана в буром, липком.
– Оботри хотя бы, – прошипел он.
Максим взглянул вслед оркестру, но интересовали его не фрачные спины трубачей и барабанщиков. За шествием оставалась кровавая полоса мертвых и смертельно раненых горожан, которых прочие, уцелевшие слушатели брезгливо или равнодушно выпихивали на дорогу.
В десятке саженей за процессией двигалась моторная повозка, несмотря на весь производимый ею треск не способная заглушить толпу и валторны. Народ приветствовал служителей Смерти почти так же бурно, как и музыкантов – отчего бы не покричать, если запал не иссяк. Тем более, служители всего лишь собирали трупы в кузов, порой перебрасывая их в жерло передвижной печи. Некоторые из их “клиентов” громко или невнятно, из последних сил призывали Смерть. Уж им-то внимание сограждан к их последним минутам особенно приятно и помогает бестрепетно расстаться с жизнью.
– Ты могла бы оказаться на ее месте, – недовольно проговорил Максим и показал Соньке на тело девушки.
– А, не ври, – отмахнулась девочка. – Ты специально меня дернул, чтобы я ничего не увидела. А я все равно увидела! – Она показала язык. – Пойду куплю себе леденец или коврижку. Ведь у меня есть талер.
– Интересно узнать, кто тебе его дал? – осведомился мальчик. – Украла, поди, из семейной копилки?
Она скорчила рожицу и бросилась поперек улицы, в сторону кондитерской лавки, витрина которой отблескивала на Солнце, маня нарисованными сластями. Проскочив буквально перед самым капотом похоронного мобиля, она погрозила вознице и затесалась в толпу на противоположной стороне улицы. Впрочем, народ уже расходился, таял словно лед в жаркий весенний полдень, растекаясь по тавернам и лавкам.
Двое людей в серых балахонах склонились над трупом, и один из них вежливо отодвинул застывшего Максима локтем.
– Не мешай, мальчик, – скрипуче, будто голос принадлежал несмазанному механизму, сказал он. И вид у него был весь какой-то неживой, словно слепили его из оплывшего воска, начинив жгутами-венами и пустив по ним черную, затхлую кровь. Максим отшатнулся, наступив кому-то на ногу, и услышал беззлобную брань. Служитель Смерти коротко взглянул в глаза мальчику, словно опалив зимним холодом, и тот едва не крикнул: “Я живой! Меня нельзя в печь!” Но слова будто вмерзли в глотку.
Только через несколько минут он пришел в себя: катафалк давно уехал, а толпа почти рассосалась. Максим плотоядно огляделся – такие шумные праздники идеально годятся для краж. Главное, чтобы тебя не заметили в момент преступления, а там уж не поймают. А если даже и заметят, можно с невинной физиономией протянуть кошелек владельцу и сказать – обронили, мол, сударь.
И все же это было детской игрой – завлекательной, волнующей, необычной, и только. Никаких реальных преступлений Максим не совершал, просто ему нравилось представлять себе, как он окидывает острым взглядом толпу, выискивая гвардейцев и прочих дотошных горожан, запускает руку в чью-то сумку, молниеносно выхватывает мошну и ныряет в спасительный людской водоворот, приняв туповатый вид. Он так и делал на рынке и во время праздников, разве что факт кражи отсутствовал. Но все равно, и так получалось интересно, почти как у театральных персонажей – отрицательных, конечно, потому что какой настоящий герой присвоит чужое?
Хотя у богатеньких сынков разных промышленников и охотоведов Максим с удовольствием отнял бы их талеры, и ничуть не раскаялся бы.
На этот раз все было почти так же, как и тогда, и жителей Ориена собралось вдоль стен зданий порядочно. Может быть, даже больше, чем обычно – все-таки такое событие, как разгром вражеского десанта, случается слишком редко. В первый раз за всю историю города, насколько можно было судить по учебникам. По случаю такого значительного события муниципия поощрила народные гулянья, позволив гражданам шуметь и ликовать вволю.
Гвардейцы, вчерашние рабочие и оленеводы из окрестных стойбищ, неумело махали штыками, разгоняя особо буйных селавикцев, и некоторым горожанам удавалось избежать карающих лезвий. Максим потыкался туда-сюда и пристроился на высоком уступе возле входа в кожевенную лавку: вдыхая терпкий запах товара, он озирал процессию и заодно проникался всенародным восторгом.
Но смотреть на вездесущих служителей Смерти Максим не стал, предпочтя отправиться домой. По дороге он нередко тормозил у витрин, глазея на яркие сласти или железные, раскрашенные игрушки в виде корабликов или винтовок. Несколько раз на заборах и стенах ему попадались аккуратно расклеенные эдикты короля, и среди них Максим увидел два новых, которые раньше не попадались ему. Как истинный гражданин и патриот страны, он ознакомился с ними. Один вводил систему поощрений за уничтожение дольменца – в частности, за бляху или другой характерный предмет, принадлежавший убитому врагу, теперь выдавали продовольственный паек, а не десять талеров.
А вот второй, прочитанный Максимом на два раза, заставил его покрыться холодной испариной и нервно оглядеться, будто он не читал Указ, а совершал преступление. В тексте сообщалось о том, что за использование метрики заведомо погибшего гражданина полагалась смерть, учиняемая после короткого разбирательства. И если существовала хоть малейшая возможность того, что “преступник” мог знать о гибели владельца метрики, его отправляли в объятия матушки Смерти… Максим сразу представил клочок бумаги, заткнутый им в паутинную щель, и перо муниципального служащего, выводящее в гроссбухе имя Ефрема. “Ну да ладно, авось пронесет, – подумал он. – Время неспокойное, у благочинных и других забот хватает”.
Уже войдя во двор, он с огорчением вспомнил, что так ничего и не купил на свои деньги – тратиться на пирожки было глупо, а на что-нибудь стоящее не хватало. Да и проклятый Указ о метриках порядком прополоскал мозги. Пока Максим добирался от Дворцовой до Моховой, успело заметно стемнеть, и многие жители дома предпочли разойтись по квартирам. В августе Солнце неохотно выползает из-за горизонта и словно стремится поскорее исчезнуть за ним, оставив людей наедине со звездным небом и ветром с моря, промозглым и стылым, словно дыхание самой Смерти.
– Максим! – В свете газового рожка возникла Еванфия.
– Ну, я…
– Пойдем к нам в игру!
Он присмотрелся к говорливому, будто стая голубей, скоплению темных фигур у скамейки рядом с песочницей: дети и мамаши разбрелись по домам, остались только подростки примерно его возраста, всего человек шесть-семь. Остальные гуляющие образовали свои компании, и порой из разных углов двора доносились сдавленный смех и повизгивания, сдобренные “суровыми” голосами или девчачьим воркованием.
– Давай к нам, Макси! – воскликнул Пров. – Мы тут в бутылочку играем.
– Сейчас, – вполголоса откликнулся Максим. – Ты Гаафу не видела?
– Зачем она тебе? – насупилась Еванфия. – Дома небось сидит. Она же без Лупы никуда.
Максим пробормотал извинение и отправился в соседнее со своим парадное. Ефимки жгли ему карман так, словно он долго нагревал их на фонаре. Ему почему-то нравилась Гаафа, некрасивая девчонка из восемнадцатой квартиры, вечно нечесаная и словно чем-то испуганная. Наверное, потому, что он помнил, какая это была хохотушка еще год назад, когда был жив ее первый парень, с которым она чуть ли не с детства собиралась завести детей. А потом Гаафа вдруг похудела, подурнела и перестала принаряжаться, да Лупа от нее ничего особенного и не требовал, сам был такой же неказистый и к тому же сутулый, будто карликовые березки под вьюгой.
Он постучал в облупившуюся дверь, и в ответ раздался нестройный плач нескольких детей и лай собаки. Загремел таз, и Гаафа возникла в дверях с мокрыми волосами и в заляпанном мылом переднике.
– Чего тебе? – хмуро спросила она.
– Вот. – Он погремел в кармане монетами и вынул несколько гривенников. – Лупа просил передать.
Она недоверчиво взглянула прямо ему в глаза, хотя до этого старательно таращилась куда-то в косяк. Затем стала нервно протирать ладони передником, да только тот все равно был мокрым, и ничего у нее не выходило.
– А сам он?… – Ладно хоть, не стала спрашивать, как ее приятель мог доверить деньги своему недругу – все знали, что Лупа водится с Дроном, а уж о сложных отношениях Гермогена с Макси во дворе был наслышан всякий. Девчонки сочувствовали Дуклиде – как же, видный и смелый Гермоген за ней ухаживает – а вот парни приняли сторону Максима: такого урода и нахала, как Дрон, еще поискать.
– Возьми. – Он ссыпал в подставленную руку пятьдесят ефимков. Как потратить оставшиеся деньги, можно сообразить и позднее. На сласти для Еванфии хватит, и ладно, а у Гаафы большая семья, пусть свой ребенок у нее пока только один. Ну да все равно, остальные дети ведь не чужие, и разве откажешь сестрам в помощи? – Он не вернется.
Гаафа внезапно выпустила подол, мятым клочком обвисший на грязных коленях. В глубине квартиры кто-то из сестер прокричал нечто требовательное, и она поджала выцветшие губы, торопливо спрятала деньги в кармашек и жалобно улыбнулась Максиму, будто извиняясь. Тот развернулся и двинулся обратно, в прохладную темноту двора. Не выходя на освещенный участок, он прошел вдоль стены, прислушиваясь к смеху товарищей и подруг, и скользнул в свое парадное.
Дуклида встретила его, сидя в кухне с опущенными на колени руками.
– Где ты шлялся? – вскочила она навстречу брату.
– А что, ужин совсем остыл?
– На-ка, почитай! – Она раздраженно бросила ему свернутый вдвое лист, и Максим с трудом поймал его, ощутив пальцами скользкую, словно масляную поверхность документа – бумага была дорогой, с полупрозрачным королевским гербом посредине. – Для тебя есть очень приятное известие!
Дуклида с грохотом распахнула печь и принялась яростно ворошить кочергой угли. Сковорода на плите зашипела, источая запах ржаных лепешек, и вскоре бухнулась перед Максимом на стол, так что лепешки подпрыгнули.
Бумага была простой и ясной, прямолинейной, словно штык, и не допускающей двойного толкования. Как и все бумаги, что выходили из Метрического Приказа. “Максиму Рустикову для безусловного исполнения. Вам надлежит явиться в Муниципию к 9 часам утра, в кабинет 19. Младший благочинный Метрического Приказа Феофан Парамонов”.
Максим вздохнул и поднял голову. Сестра возвышалась над ним подобно мрачной фигуре матушки Смерти, и отблеск от пламени свечи метался на ее черном лице словно огонь по тонкому хворосту. Ее губы были поджаты, а ноздри раздувались, яростно гоняя воздух сквозь легкие.
– Ну? Как все это понимать?
– Да никак! – разозлился Максим и бросил лист на стол. – Откуда я мог знать про эдикт? Их по десять штук на дню печатают!
– Причем здесь эдикт? – испугалась Дуклида и села напротив него, будто ее придавила неведомая сила. – Ты нарушил королевский Указ? Рассказывай! Не молчи же!
Максим достал из щели за шкафом чужую метрику и сбивчиво поведал о том, как выручил порцию торфа по документу Ефрема. “Зато я топливо добыл”, – то и дело втыкал он в речь глупую фразу. Ведь обменять собственную жизнь на несколько брусков гнилого торфа – что может быть глупее? Дуклида не перебивала его, только чем дальше, тем все более безучастным становилось ее лицо, будто она теряла всякий интерес к рассказу брата. В конце концов он, скомкав финал, принялся жевать лепешку, совершенно не чувствуя вкуса.
– Чаю, что ли, возьми… – Сестра плеснула ему кипятка, терпко отдававшего какими-то травами. – Ох-ох, – проговорила она, и Максим вдруг некстати понял, что ей уже дано пора иметь своего ребенка, а не носиться со взрослым братом, словно с младенцем. – Я знала, что ты этим кончишь. Еще когда ты на рынке яблоко утащил. Только думала, что тебя раньше поймают и застрелят… Что ж, значит, так тому и быть. – Она тоже взяла плюшку и стала механически ее пережевывать.
– Я же не знал про эдикт, – вяло повторил Максим. Он полез за деньгами и одновременно с ними вытащил очередную бумагу, врученную ему Фаддеем на фабрике. Может быть, хоть это выведет Дуклиду из ступора. – Ну что ты, в самом деле… Ну, оштрафуют… Да что такое творится? Раньше месяцами чужие метрики в королевских лавках показывали, и ничего! Почему вдруг такая напасть?
Но он и не ждал ответа – знал, что военное время предполагает совсем не такие наказания, да и когда в последний раз применялся штраф? Только в учебнике истории о таком и прочитаешь. И вдруг острая и яркая, словно клинок, и такая же переворачивающая сознание мысль ворвалась ему в голову при косом взгляде на письмо из Академии. Не желая расплескать ее, будто она хранилась в блюдце подобно горячему чаю, он отвлекся на деньги и подвинул Дуклиде кучку меди, полсотни ефимков.
– Передашь завтра Ефремовым сестрам, ладно? Сегодня заработал. Наверняка им тоже принесли такую же повестку… – Она дико взглянула на него, будто он рыгнул на общественном приеме в муниципии. – Вот, смотри. – Максим дрожащими от нервного возбуждения руками развернул столичный документ и подвинул его Дуклиде. Сейчас рушилась вся его четырнадцатилетняя жизнь, а впереди неясными призраками вставали другие города и люди, пыль дорог и нависшие над головой лапы елей, роняющие на макушку сухие иглы.
– И что? – Она равнодушно прочитала его.
– Как что? – Максим порывисто вскочил, едва не загасив свечу. – Приглашение от Академии важнее, чем повестка из Метрического Приказа! Я просто уйду с ополчением в Навию, и все дела!
Дуклида отодвинула письмо академиков в сторону, нисколько не заботясь о том, что нерпичий жир со стола может оставить на нем пятна. Похоже, все ее эмоции начисто перегорели, словно забытая на ночь свеча.
– Я соберу тебе котомку, – сухо сказала она. – Иди, попрощайся с друзьями. К Дорофее я сама завтра схожу.
– Лучше не надо, зачем зря волновать… А может, остаться? – пробормотал Максим. Ему вдруг стало страшно до полного онемения – кажется, даже просто подняться сейчас не получится. – Спрячусь где-нибудь в подвале, пока не забудут, или за городом…
– Нет уж! Крыса ты, что ли, по подвалам прятаться? Скоро холода наступят, где ты за городом будешь жить? В чуме? Тебя сразу выдадут первому же благочинному, или гвардейцам. Разве ты не мужчина, отвечающий за свои поступки? – Эти же самые слова нередко говорили все старшие женщины в семье. – Не стоит, все равно из этого ничего не выйдет. У меня будет ребенок, и подвергать его риску я не собираюсь. Ты уйдешь из дому завтра же утром… И может быть, вернешься когда-нибудь, если на то будет воля матушки Смерти, не раньше.
Она была права, и Максим промолчал – глубоко внутри тугим комом застыли все ненужные теперь слова. Какой смысл сожалеть, что здесь станет обитать Дрон? Так даже лучше, он тип пронырливый, сумеет и сам выжить, и пропитание для семьи добыть. Вот только неясно, будет ли с ним Дуклиде безопаснее, особенно если припомнить загадочную смерть Трофима.
Весть о будущем ребенке показалась незначительной, будничной, хотя еще вчера Максим наверняка был бы раздираем пышным букетом самых разных чувств.
– Почему так все происходит? – сорвалось у него. – Как будто кто-то нарочно посылает на меня в один день все беды, какие только можно вообразить. – Дуклида молчала, явно не понимая. – Хорошо, пусть уйти из дома, в котором прожил четырнадцать лет – обычное дело и случается почти с каждым. Но мне-то приходится не просто уйти, а уехать в другой город. К людям, которых я и не видел-то никогда! Пусть никто меня там не выгонит и у меня есть королевская бумага… – Дуклида ничего не говорила, но Максим не мог остановиться и продолжал: – Но ведь сегодня погиб Ефрем! Я сам должен был освободить его, но не смог. Разве это правильно? Он мог выжить, а его убили гвардейцы.
– Малыш, с тобой все в порядке? – озабоченно спросила сестра и подошла к нему. Ее ладонь легла ему на макушку и двинулась вниз, приглаживая взъерошенные волосы. – Никто не вправе сомневаться в правильности того, что совершается по воле матушки Смерти.
Максиму вдруг представилось, что это не сестра стоит рядом с ним, А Мавра – такими вдруг знакомыми и родными, при этом отстраненными, будто доносились из толщи лет, показались ему простые слова Дуклиды. Первые наставления, когда Мавра вытирала ему нечаянную слезу при виде мертвого брата с забытым теперь именем… “Он теперь на Солнце, – успокаивая, доносились сквозь годы слова матери. – Дух его легок, как летний ветер, и быстр, словно песец, что нагоняет мышь. Чувствуешь, как там тепло? Если наклонишься к огню, ты почувствуешь это. Горящая земля – вот то, что остается нам от наших родителей, братьев, сестер и детей…” – “Я не понимаю!” – “И не нужно. Просто поверь. Когда-нибудь и мы, пройдя через освобождение и тлен, будем гореть в каминах и печках людей. Иначе великая тьма опустится на землю, а свет жизни погаснет”.
– Это неправильно, – сказал Максим. Рука Дуклиды окаменела и перебралась ему на плечо.
– Что именно?
– Почему во всем виновата матушка Смерть? Как она может следить за каждым и решать, кому разрешить умереть, а кто еще должен пожить? Не понимаю, почему должен был погибнуть Ефрем, а не я? Осколок снаряда мог попасть в меня!
– Какой ты еще все-таки мальчишка, – вздохнула сестра. – Что ты пытаешься объяснить? Как ты, человек, можешь понять поступки Смерти?
– И все-таки я пойму их, – отрезал Максим. – Если Она позволит мне это!
Он поднял голову к потолку, будто невидимые божества, их желания и прихоти, наполняющие мир своим присутствием, корежащие его по своему непостижимому разумению, могут иметь какое-то точное или хотя бы приближенное месторасположение.
“Мир изменчив, он никогда не походит сам на себя, если глядеть на него с высоты Солнца. А этот сын самой Тьмы видел многое, как и дочь его – Луна. Глядя на мир с разных боков, они могут сравнивать впечатления, делясь ими в редкие по людским меркам моменты слияния. Что для них человек? Они не замечают его, даже когда ночь взрывается огнями фейерверков – ведь остались еще в недрах полумертвого космического тела, давно растратившего свой жар, редкие капли огня, словно в попытке напомнить о себе рвущиеся в небо. Пройдет еще немного времени, и застынет магма, иссякнет интерес Солнца, уже сейчас равнодушного к игрушке своей дочери. Слишком коротка и недолговечна оказалась их любовь, и льды наползают на мир, словно сытые моржи на каменистый берег моря. Там, где еще на памяти наших предков снег приходил на три-четыре месяца в год, он теперь лежит по восемь-девять, а там, где от зноя плавились камни, ныне лишь размываемые дождями пески напоминают об этом”.
Максим отодвинул древний том. Он уже давно понял, что его родина в действительности – очень суровое и малопригодное для жизни место, а теперь автор трактата подвел под его мнение научную основу. Перейдя к последним страницам книги, Максим наткнулся на графики температуры, наблюдавшейся в разных местностях на протяжении последней сотни лет. “Стоило ли так витиевато рассуждать о простых и разумно толкуемых в терминах науки явлениях? – подумал он об авторе, некоем Модесте Капитонове. – Как будто не ученый труд листаешь, а поэму о природе”. Он подкрутил фитиль лампы, отодвинув границу светлого круга, в котором находился, и вновь принялся читать, открыв начало раздела “Подземная активность и светила”:
О проекте
О подписке