© Олег Хлебников, 2018
© «Время», 2018
Памяти Анны Саед-Шах
Анечке с любовью и благодарностью за помощь в работе над этой книгой
– Да у тебя было три отца! – сказал старый знакомый писатель, выслушав мои сбивчивые истории. Мне было тяжело и хотелось высказаться, говорить, говорить об ушедших близких. А мой старый знакомый умеет слушать и очень любит гиперболы. Вот и сейчас, конечно, была гипербола. И все же если принять его формулу…
Мать из моих отцов лично знала только одного. Да и то, пожалуй, не очень глубоко.
Его фотокарточку я часто держал под подушкой. Это происходило всякий раз, когда он уезжал в одну из многочисленных командировок (то была его зона свободы). Кстати, из командировок он всегда привозил мне модные одежки, каких в нашем провинциальном городе не видывали, – никогда после детства не был и не буду таким стилягой (словечко тех лет).
Сейчас его фотография в рамке стоит на пианино (недавно поставлена), на котором я никогда не играю (и совсем разучился), на ней ленточка, черная и бликующая, как само пианино.
На стенке висит фотопортрет «второго отца»: он на берегу залива, глаза (особенно один), даже сквозь толстые стекла очков, поражают острой тревогой, почти отчаянием.
А снимок «третьего отца» я еще не успел вставить в рамку – передо мной лежит. Здесь он улыбается и очень похож на артиста Демьяненко, знаменитого гайдаевского Шурика…
Почему мой знакомый назвал этих двоих людей наряду с кровным моими отцами? Наверно, из моих рассказов он понял, что обоих всерьез волновали как внешние обстоятельства моей жизни, так и внутренние, образ мыслей, блин, чего трудно ожидать от кого-то, кроме отца, а я тяжело переживал почти одновременный уход «первого» и «третьего» и все время вспоминал «второго».
Вообще-то терпеть не могу обниматься-целоваться с мужчинами (с женщинами – тоже крайне избирательно). Исключением были – эти трое. Именно потому, наверно, и отцы.
Но не буду играть в катаевский «Алмазный венец». Моего физического отца звали Никита Аверьянович, так было в метрике и в паспорте, хотя мой дед (отец отца) всю жизнь прожил Валерьяном. «Второй» – поэт Давид Самойлов. «Третий» – литературовед и писатель Станислав Рассадин.
…С Самойлычем я наконец (давно хотел) познакомился только за десять лет до его смерти и жил у него почти три года. Сейчас понимаю: это были очень счастливые годы. Этот его дом открытых дверей, хотя и квартира… Но я, конечно, открывал дверь своим ключом. И всякий раз, когда возвращался с работы, из журнала, он шел к дверям меня встречать. Шел буквально с распростертыми объятьями. Это при его полуслепоте могло показаться чуть ли не мерой предосторожности от невидимых препятствий (да и, в общем, одно невидимое препятствие действительно было – уходящее время его жизни).
Часто, уже приобняв меня в коридоре, он лукаво и при этом значительно шептал на ухо: «К нам пришел хороший человек!» Это означало, что к нему, знаменитому поэту, пришел очередной рифмоплет, но не только со своими виршами, но и с бутылкой коньяка. Иногда он говорил: «К нам пришел очень хороший человек!», что значило: рифмоплет принес две бутылки коньяка. Фраза «К нам пришел странный человек» характеризовала появление совершенно пустого (без спиртных напитков в том числе) графомана…
Но я перескочил: все-таки первым, кто меня обнимал-целовал, был мой кровный отец, папка. В раннем детстве он целовал мне даже пятки (то ли помню, то ли рассказали). И это несмотря на то что сам вырос в суровой староверской семье, где его отец, мой дед, похожий на актера Бабочкина в роли Чапаева, называл единственного сына (остальные сыновья не выжили – только две дочери) не иначе как Парень – никогда по имени.
В детстве, пришедшемся на войну, Парень голодал, ел крапиву и щавель. После войны еще подростком начал работать. Окончил художественное училище. В свободное от работы время малевал. Потом поступил «на инженера» – на вечернее. Мама рассказывала, что тогда он научился спать в трамваях и автобусах стоя. И, что сейчас непредставимо (время было уже хрущевское), еще не окончив институт, стал главным технологом завода. Конечно, оборонного – в нашем городе почти все были оборонные. Потом он слетал с высоких должностей, поругавшись с начальством, и поднимался снова. И опять – слетал, к ужасу мамы…
Кстати, маму он взял нахрапом – даже бил морду собственному преподавателю, которого заподозрил в излишнем к ней внимании. Причем произошло это безобразие накануне экзамена, который Парень должен был сдавать тому самому поклоннику матери. Ничего, сдал.
А еще вдвоем (!) с мамой (и она на этом надорвалась) он построил пасеку у черта на рогах – на ней потом и сгорели все его рисунки и картины. Но к этому Парень отнесся философски – сидя по выходным в двухкомнатной хрущобе (ничего другого от завода и государства не получил), мастерил шкатулки и дарил родственникам и знакомым.
Первый засвидетельствованный родителями проблеск моего сознания относится к 1957 году. Но запомнил я тогда не спутник (тоже первый), а свою прабабушку. Она на три четверти появилась из подпола, где жила (остальную территорию занимали, ютясь, дед с бабкой и многочисленное семейство их дочки, тети Гали), – появилась посмотреть на меня, погладить по голове и похвалить: «Сколь бел да басок!» Сама прабабушка была чернявая, маленькая, темная лицом и очень добрая. Я был не столько бел, сколько скудноволос, большеголов и совсем даже не красив (не «басок») – похож в соответствии с краткой модой времени на Хрущева. Впрочем, мне тогда только исполнился год.
А прабабушка спустилась обратно в подпол, откуда сладко пахло керогазом, и навсегда исчезла из моей жизни, способа существования данного мне в аренду белкового тела, на которое сам я в детстве очень удивлялся – еще не привык.
Помню, подолгу рассматривал свою руку – неужели это вот и есть я, это вот моя рука (?!), и другой левой руки у меня уже никогда не будет (?!), – мой старый знакомый говорит, что так же удивлялся именно на свою руку Вольтер, не знаю, не читал, – и я ограничен этой вот белой кожей на руке и остальном, и отделен ею от всего мира, и я, я, я, что за дикое слово, но Ходасевича прочитал, конечно, много позже… Словом, удивлялся и привыкал.
А что касается Хрущева, его наряду с Райкиным я всегда с удовольствием слушал по радио и позже смотрел по телевизору – даже мне, дошкольнику, было интересно и смешно. Радио – клетчатое и ворсистое – я слушал, лежа на диване с валиками, а телевизор у нас появился в числе первых на улице Коммунаров – «Рекорд» без линзы (!). Его приходили смотреть соседи, зимой оставляя у впускавшей морозный пар двери огромные несгибаемые валенки.
Но прабабушка, которая появилась и исчезла, жила на другой улице, в районе под названием Культбаза, что переводилось как «Культурная база», а вовсе не база культа личности, хотя из всей мировой культуры там были только дощатый летний кинотеатр да один крашено-кирпичный продуктовый магазин, пахший селедкой и лакированными резиновыми сапогами.
Зато там, на Культбазе, можно было почувствовать себя индейцем, поскольку по улицам свободно гуляли куры, а из ивы, растущей вдоль берега (прямо за домами) речки Карлудки (в народе – Говенки), легко было сделать лук. Там, на высоком берегу этой речки, хорошо было сидеть в траве, думать и сочинять стихи:
Над рекой игривой,
Головы склоня,
Тихо плачут ивы
Каплями дождя…
Склоня – дождя, конечно, плохая рифма, но ведь и у Фета в одном из лучших четверостиший русской поэзии рифмуются «огня – уходя», и ничего, значит, дело не в рифме.
…Потом, вслед за прабабушкой, в моем способе существования появилось и исчезло много людей – некоторых из них знает весь мир, некоторых – вся страна, кого-то – продвинутые читатели и зрители, кого-то – только родственники и друзья.
А живших на Культбазе деда с бабушкой со стороны отца Парня, а также сестру отца тетю Галю с семейством, которых человечество не знает, мы все, обитавшие на улице Коммунаров (которых тоже человечество не знает), так и называли для простоты и краткости – культбазовскими.
Моя культбазовская бабушка Екатерина Ивановна была староверкой – дородной, громкоголосой, серьезной и неграмотной. Зато умела делать любую работу и стряпать без дрожжей.
Были у нее две сестры – Аграфена и Секлетинья. Когда они собирались вместе, садились рядком на диван – все в платках, грудастые, белые лицом – и начинали разговаривать, я понимал процентов двадцать слов – не больше. Общий смысл разговора от меня тоже нередко ускользал, но фонетика завораживала!
Катерина, Секлетинья, Аграфена –
мать отца и рядом младшие сестрицы –
восседали и на староверской фене
пели, как мифологические птицы.
Мне б записывать, а я со ртом открытым –
так, что сами угощенья залетали, –
слушал их под сенью кукол и открыток –
тех, которые в окошке отцветали.
Устрашаясь стрекотанья Секлетиньи,
Аграфеновой гофрированной ткани,
я жевал и дожидался епитимьи:
Катерининых суровых толкований.
Секлетинью она ставила на место,
обрывала Аграфену грозным басом…
Чтобы в доме без дрожжей всходило тесто,
квас малиновый сменялся желтым квасом,
чтоб в углах не заводилось обстоятельств
места, времени и нового устоя.
…Изо всех словечек, вывертов, ругательств
не запомнил наизусть ни одного я.
(Только это – только «озеро пустое».)
Но остались моей греческой латынью
Катерина, Аграфена, Секлетинья.
Еще в девках культбазовская бабушка Катерина была сильна физически и работяща. И вот эти-то ее качества могли перевернуть историю России. Да-да…
В молодости она жила в деревне недалеко от Владимирского тракта, по которому отправляли в Сибирь ссыльных, – в традиционном староверском доме. Поскольку дом был староверский, он стоял на краю деревни. И именно в окно этого дома однажды постучал бородатый невысокий человек – по всему беглый каторжник. Староверы всегда были настроены враждебно по отношению к любой власти и беглых принимали. Приняли и его. Прежде чем пойти дальше на запад, он несколько дней прожил в доме моих староверских предков и помогал моей тогда четырнадцатилетней бабушке колоть дрова.
Физически сильная Катерина вполне могла однажды опустить колун не на чурку, а на его голову, и тогда не было бы в мировой истории никакого Сталина, а разве что где-то петитом мелькнул бы малозначительный большевик-экс Джугашвили, сгинувший до Октябрьского переворота.
Но повести себя так у бабушки еще не было оснований – она же не знала, что из-за этого рябого грузина раскулачат за две коровы и сошлют ее отца (хозяина дома, принявшего беглого), а ее старшую дочь Евдокию после войны и Дахау отправят в колымские лагеря. И что лично была знакома со Сталиным, культбазовская бабушка узнает только перед самой войной, когда в доме появится первая книга на русском, а не на церковно-славянском, – букварь моего будущего отца Парня с многочисленными портретами Сталина, в том числе и молодого, бородатого, времен арестов и побегов.
Впрочем, Сталина бабушка не ругала, она вообще была сдержанна на язык, единственным и главным ее ругательством было вот это, не на шутку пугавшее меня в детстве «озеро пустое».
Сталина нес по всем кочкам ее муж, мой дед Валерьян Егорович, почему-то чаще всего именовавший вождя всех времен и народов говноусым.
Дед Валерьян тоже изначально был старовером, но с войны, которую прошел от и до минометчиком на Севере, даже в Заполярье, и получил осколочное ранение в голову, вернулся убежденным евангелистом. Объяснял смену конфессии так: они (староверы) читают свои книги и не понимают про что, и до конца дней потешался над походами бабушки в молельный дом. Сам же, кроме Евангелия, любил читать Некрасова, знал почти всего наизусть и часто к месту вворачивал цитаты из Николая Алексеевича. А когда некрасовских цитат не хватало, вспоминал что-нибудь народное или, подозреваю, свое, например:
Как во городе да во Саратове
Проявился там детина –
Он незнамый человек.
Он по городу похаживает:
Синя шапка набекрене,
Пистолеты на ремене
И шашка до земли…
«Во!» – неизменно добавлял дед и поднимал вверх большой палец. Был он худ, невысок ростом, закручивал усы вверх, носил сапоги и гимнастерку. А сколько занятий сменил за жизнь! Был механизатором, потом его избрали председателем колхоза – поработал, огляделся, сказал «Дерьма-то!», плюнул и уехал в Ленинград на стройку, несколько лет присылал оттуда посылки своей полуброшенной многочисленной семье. Но и в Питере перед ним в какой-то момент настойчиво замаячили перспективы карьерного роста – дед Валерьян сказал «Дерьма-то!», плюнул и вернулся в родные предуральские леса, стал зарабатывать на жизнь охотой.
Тогда у ворот нашего двухэтажного деревянного дома на улице Коммунаров дед появлялся то со связкой белок на ремне, то с глухарем или тетеревом (хвойный вкус глухариного супа помню до сих пор).
А еще Валерьян Егорович искал клады, разводил пчел, делал запруды и запускал в образовавшиеся водоемы зеркального карпа, клал печки, рубил лес и строил избы, а также недолго был токарем на одном заводе, вахтером на другом и всегда – вольным человеком.
Свои фронтовые медали дед пустил на блесны.
«Международным положением» – так называлось тогда все, связанное с политикой, – дед интересовался, слушая Круглый стол по радио. Коммунистов называл ворами и власти совершенно не доверял – когда говорил про нее, так щурился, что, казалось, ясно видит впереди что-то, скрытое от других.
Вообще представляется, что смотрел он на мир с какой-то более высокой точки, нежели большинство. Может быть, такому его взгляду способствовало пребывание на питерских строительных лесах или на деревьях в прикамском лесу во время охоты?
На этой странице вы можете прочитать онлайн книгу «Заметки на биополях. Книга о замечательных людях и выпавшем пространстве (сборник)», автора Олега Хлебникова. Данная книга имеет возрастное ограничение 16+, относится к жанру «Современная русская литература». Произведение затрагивает такие темы, как «проза жизни», «авторский сборник». Книга «Заметки на биополях. Книга о замечательных людях и выпавшем пространстве (сборник)» была написана в 2018 и издана в 2018 году. Приятного чтения!
О проекте
О подписке