Спасаясь от неприкаянности почти пустого Расторгуевского посёлка, Алексей собрался сходить на станцию, полагая, коли повезёт, встретить на платформе братцев, которым было время приехать. Расстояние до станции невелико, но заслышав очень скоро хлопок калитки, гораздо раньше, чем это можно было ожидать, я поднял голову, всё-таки ожидая успешного возвращения брата вместе с теми, кому надлежало приехать.
Но с вернувшимся братом в жизнь вошла неотвратимость, означенная сразу одним словом: война. Слово, ежедневно мелькавшее по газетам, по радио, с экранов и в каких-нибудь повседневных речениях, вдруг стало каким-то бритвенно-режущим, на немецкий лад каркающим: Krieg bis aufs Messer «война не на жизнь, а на смерть». Оно перестало быть словом. Мы ещё и не подозревали ничего особенного в этом небе, земле и в этом притихшем времени кругом нас и в нас самих, а оно уже по-новому повело свою летопись в годовых кольцах прислушивающихся к этой тишине берёзок. А в газете, принесённой со станции, не было и намёка ни о какой войне, ни одного упоминания этой вокруг набрякшей реальности. Ни слова о том, о чём в Кремле уже знали в три часа ночи, и что обрушилось и навалилось гнетущей тяжестью.
Назавтра рано поутру завоют сирены и загудят гудки, будет в Москве первая воздушная тревога. На Подсосенском у входа в подвальные помещения бомбоубежища встревоженное скопление жильцов со всего шестиэтажного многоквартирного здания. А пока, до завтрашнего утра, ещё мирно-мрачное закатное небо над пригородным составом с чёрным паровозом под султаном яркордянного дыма, подсвеченного через сосновые маковки, доставленного с братом и с тёткой, приехавшей за нами из Расторгуева в Москву. В долгом летнем полусвете вагона, переполненного непривычным молчанием едущих, она говорит под стук колес:
– Отцу твоему, как тебе сейчас, было восемнадцать, когда в четырнадцатом началась та, первая – вздыхает сокрушённо.
Под дымными тяжёлыми клубами дачный состав подают на непривычно приглушённо тёмный с редкой синей подсветкой Павелецкий вокзал, с которого шесть месяцев спустя только с товарных путей под открытым небом, под небом со сторожевым прожекторным обшариванием, в солдатской амуниции мне придётся в морозном мраке отправляться эшелоном из теплушек и платформ на фронт под Новый Оскол на Харьковско-Белгородский его участок.
Война. Мои бывшие одноклассники и я сам в июле уже получаем призывные повестки, но в отличие от них меня вызывают из построения в две шеренги с вещевым мешком за плечами и краткое определение: до особого (печать неблагонадёжности на не прошедших через чёрные списки смерша).
В Москве в первое время ещё можно видеть маломощные зенитные батареи на центральных городских площадях и даже счетверённые пулемётные установки на крышах казарм и воинских учреждений (неэффективные по дальности и против быстро над самыми крышами мелькающими «Юнкерсами» – видел сам); но это только до той поры, пока не появились неуклюжие серебристо-серые, как надувные игрушки, аэростаты воздушного заграждения. Они окопались на бульварном кольце, на скверах и пустырных городских площадках, чтобы преградить снижение самолётов для прицельного бомбометания, а удобные огневые позиции заняли дальнобойные морские зенитные орудия, от каждого залпа которых в округе сотрясались стены домов.
Сколь скоро военкомат проявлял ко мне устойчивое нерасположение, я решил пока суд да дело подать заявление на первый курс Литинститута.
И с нетерпением ждал поближе уразуметь, что же творится в мире и теперь с нами происходит, и постичь не превосходство воинской силы, которого не было, а закон победы, сомнение в которой было смерти подобно, а в сводках «От советского Информбюро» сообщалось о сражениях поначалу – на дальних, а потом уже и ближних подступах к столице с разбитыми бомбами корпусами Университета на Моховой и Большого театра, с камуфлированными стенами зданий и москворецкого канала охрой крашеными подобиями крыш несуществующих кварталов, что меняло всю близлежащую к Кремлю конфигурацию местности.
На краю Арбатской площади страшновато склонённый Гоголь. И тотчас нарастающий взвой с неба и тяжёлый удар-грохот-взрыв. Взрыв сотрясает строения округи, дома на Сивцевом Вражке и даже на Неопалимовском. Рушится застеклённый ангар Арбатского рынка и вместе с ним дом в семь этажей, с кафельным фасадом, дом у Арбатской площади с уникальной Лосевской библиотекой, в которой испепелена дотла редчайшая коллекция книг по античности, философии, эстетике.
И хотя самое главное, смысл жизни нельзя выразить словами, но он должен быть, без этого не стоило бы и жить. Смысл существования всё-таки существует, несмотря на войну и бессмыслицу всего происходящего, и догадывался где-то в самой глубине, в недрах самого себя, что в противном случае мир не мог бы существовать, хотя это как раз и надо доказать.
Итак, столица превращена в прифронтовой город. Театр военных действий перемещался из-под Волоколамска и Клина под Химки и Тучков. А литинститутские коридоры и подоконники с котелками, ремнями, фляжками бойцов истребительного батальона, занимавшего часть герценского особняка, стали напоминать скорее воинское, нежели учебное помещение. На самом видном месте маленький трофейный немецкий миномёт, откуда-то чуть ли не из-под Крюкова. В таких декорациях на продолжавшихся лекциях и занятиях очень энергично с пафосом говорилось как о залоге нашей победы об ахейцах и троянцах – почтенным профессором С. И. Радцигом, распевно декламировавшим Гомера, а на следующих занятиях с угрожающим видом историком Бокщаниным, подкреплявшим свои доводы рассказом о Фермопилах.
В этом семестре у Л. И. Тимофеева творческий семинар по поэзии, а по совместительству занятия и с прозаиками, на одном из которых мы обсуждали рукопись беллетризованной биографии Клода Дебюсси. Не помню фамилии этого несколькими годами старше меня студента или слушателя писательских курсов. И как ни странно, именно неспешные в ранних сумерках отрешённые, казалось бы, от событий занятия-собеседования с Л. И. Тимофеевым в городе, можно сказать, осаждённом, стали самым действенным лекарством от мучительных раздумий и вопросов о происходящем за окнами приземистого писательского особняка. Прежде всего, тому способствовал сам руководитель семинара, спокойно восседавший чуть с краюшка торцовой части стола в простом суконном френче, большеголовый, круглолицый, с негромким, уверенным голосом, с находчивыми доводами, с полуулыбкой, местами с лёгкой иронией, однако, щадящей самолюбие обсуждаемого автора. И становилось как-то спокойно от сознания, что так вот и должно быть.
А насколько было непростым и суровым это время, свидетельствует и сам Л. И. Тимофеев, записывая в дневнике:
«Итак, крах. Газет ещё нет. Не знаю, будут ли. Говорят, по радио объявлено, что фронт прорван, что поезда уже вообще не ходят, что всем рабочим выдают зарплату на месяц и распускают, и уже ломают станки. По улицам всё время идут люди с мешками за спиной. Слушаю очередные рассказы о невероятной неразберихе на фронте. Очевидно, всё кончается. Говорят, что выступила Япония. Разгром, должно быть, такой, что подыматься будет трудно…
Был на улице. Идут, как всегда, трамваи. Метро не работает. Проносятся машины с вещами. Множество людей с поклажей. Вид у них безнадёжный… Зашёл Шенгели. Он остался. Хочет, в случае чего, открыть “студию стиха” (поэты всегда найдутся!). Договорились работать вместе. Проехали на машине с ним по городу. Всюду та же картина… Были на вокзале. Никто не уехал: евреи, коммунисты, раненый Матусовский в военной форме…»
Чтобы завершить сюжет, скажу, что чуть позже, когда положение в Москве стабилизировалось, но ещё до декабрьского разгрома немцев на подступах к городу, мне довелось сдать первый вузовский экзамен, как раз Георгию Аркадьевичу Шенгели.
И теперь, читая строки Л. И. Тимофеева:
В чьих-то душах, в чьих-то снах,
Где-то – след моей улыбки,
вспоминаю, как позже, уже на фронте после Сталинградского окружения армии Паулюса, но до прорыва Турецкого вала на Перекопе, на мой прозаический опыт, посланный из армии на кафедру творчества, из Литинститута пришла рецензия Л. И. Тимофеева. И я расслышал добрую чуть улыбчатую интонацию адресанта по поводу белых питонов фронтовой позёмки, покачивающих по сторонам приподнятыми головами в моём сочинении.
Чему быть – того не миновать, гласит народная многоопытная пословица. И всё-таки, чему быть – не слепая предназначенность, но ещё и «Случай, бог изобретатель», и моя свободная воля и мой собственный выбор, даже если выбираю не я, а выбирают меня. И как выше было условлено – вот ещё одна встреча человека со своей судьбой.
…немецкие мотоциклисты в Голицыне, Рокоссовский мечется по заснеженным пустырям под Химками (тогда ещё московским пригородом), среди разбитых сараев и домов, амбаров и бань, за бревенчатыми стенами для прикрытия от осколков мин и шальных пуль. В отчаянном броске посылает он и легкораненых, и поваров, и связистов, и писарей, и санинструкторов, и кладовщиков, и парикмахеров, а за ними бездельников музыкальной команды, нач-зам-пом-хим-фин-хоз начальников и прочих, прочих без разбора взахлёб боя; взывая в трубку кремлёвской спецсвязи о помощи, слышит бесполезные обещания и ещё более бесполезные угрозы расстрела (когда смерть и без того дудит и свистит в уши) и радуется случайно подвернувшемуся хилому подкреплению.
…и в те же сроки, может быть, в то же химкинское утро тех критических дней, ничего не подозревая о реальной обстановке и боях на окраинах городских и на подступах к городским кварталам, я попадаю в военкомат. Неоднократно туда вызываемый и ранее и отпускаемый всякий раз ни с чем – до особого, на сей раз прихожу без вызова, без повестки в руках, можно сказать, с пустыми руками. Красногвардейский военкомат, расположенный в бывшем дворце всяких там сиятельно-вельможных Разумовских, после авральных недель массового призыва, сумрачен и пуст. Он встречает меня невзрачными насквозь затоптанными коридорами, и только в отдалении по такому коридору стол дежурного за стойкой с отсветом от поверхности стола под лампой. Пустырно, темновато, грязновато – всё это производило впечатление, говоря по-старому, заброшенного присутствия. Но оно присутствует. Оно на своем месте, несмотря ни на что и функционирует в круглосуточном режиме вопреки всему.
В пустынном коридорном одиночестве этого помещения столь же нескладно выглядели мои невразумительные объяснения дежурному лейтенанту о моём неведении, дескать, не знаю, вызывали ли меня или нет очередной повесткой, что в коммунальной квартире невозможно однозначно установить факт наличия бумажной этой субстанции, соседка сказала, что вроде бы приносили, но такая повестка могла и заваляться, а, возможно, то ошибка памяти престарелого человека. Не дослушав моих косноязычных длиннот, усталый, в собственных ночных ещё мыслях лейтенант с кубарями в петлицах, явно не полагаясь на успех, похлопывает рукой по одному, потом другому скоросшивателю. Наобум шерстит какие-то листки, бумажки в растрёпанном гроссбухе, наугад пробегает попавшийся список, переводит взгляд с моего приписного свидетельства, которое перед ним, и на меня, стараясь понять, как поступить: я не был добровольцем, хотя и пришёл к нему по доброй воле, но и не имел повестки со строгой регламентацией всех последующих операций в этом случае… кроме того, ему не могла не приходить на память инструкция с предупреждениями о бдительности по отношению и к отлынивающим от призыва, но также и о злонамеренных элементах, в создавшихся условиях готовых попасть на близкую передовую, чтобы передаться на сторону противника. Да и фамилия у стоящего перед ним не такая уж благонадёжная.
…дежурного лейтенанта, может быть, вовсе и не занимали предположения и соображения подобного рода. Но, как бы там ни было, в сердцах матюгнув непосильные ему затруднения, решил он от греха подальше доложиться военкому. А тот по-суворовски, с солдатской прямотой рубанул сплеча: чего ты голову морочишь – полку твоего прибудет, а там на сборном пункте разберутся, командуй – с вещами… шагом марш! И дело с концом.
На сборном пункте в типовом здании школы, построенном по стандартам воинских или госпитальных надобностей, будущий рядовой, оболваненный тут же под-машинку, проводит длинные-предлинные бездельные часы, короткими тёмными ноябрьскими днями и томительными ночами при невыключаемом прямом жёлтом электрическом свете на полу бывшего класса без парт. Обстановка напоминает нечто среднее между вокзалом и птичьим базаром. Отовсюду прибывает с бору по сосенке пополнение для маршевых рот, для фронтовых частей и команд. Выхваченные поодиночке, кто откуда попал, не ведая завтрашнего дня, а впереди сколько их ещё будет? и каких? может быть, пронесёт, а, может быть, раз-два и обчёлся, и даже – кому до ордена, а кому до вышки. И, как то бывает при хаотическом множественном скоплении в силу случайностей или-или, орёл-решка, слепая прихоть злой обезьяны, когда всё может быть…
…а ты, честный Ваня, дурак-дураком ещё берёшься если не спорить с волей провидения, рока, судьбы, то вносить уточнения в волю случая (притом для тебя счастливого!). И стоило бы тебя проучить за это, когда пришёл твой черед стоять перед «покупателем» (по здешней терминологии), вызывающим лиц со средним образованием для отправки на фронт в составе формирующегося артиллерийского подразделения.
Удовлетворённый проведённой со мной краткой беседой, военный со «шпалой» затянулся дымком из трубочки, совсем как толстовский севастопольский вояка или шёнграбенский Тушин, и промолвил: о'кей, собирай вещички (сказано с юмором) в путь-дорогу. Но в рассуждении не подвести такого славного артиллериста, да и себя, как что-то скрывающего, ты, повернувшись от двери, сообщаешь о репрессированном отце. И тут же клянёшь себя за глупое поведение, особенно при мгновенной смене добродушной капитанской благожелательности на невысказанное, на лице написанное: я тебя, дурня, спрашивал? Кто тебя за язык тянул? и рукой махнул: иди, мол, с глаз моих долой…
Но то ли не было времени искать замену или во всеобщей сумятице капитан позабыл это сделать, или, будучи не из тех, кто не нюхал пороха, а знал почём лихо и кто чего стоит под бомбами, так или иначе он оставил меня… вновь тебе повезло…
… и сколько было таких ВСТРЕЧ, таких случайностей-нечаянностей в твоей жизни. Такие миги стали «нечаянной» твоей жизнью на земле… в которой было место и немецким автоматчикам, неизвестно откуда взявшимся в тыловом селении… и бомбам из ясного неба без звуков и гуда самолётного приближения, без привычного предупредительного разноголосого оповещения «воздух!!» или снаряда, нырнувшего в крымскую землю сухую и твёрдую рядом с тобой, но от сокрушительного этого удара ставшую волнистой податливой массой… да мало ли, сколько ещё приходилось ведомых, а ещё более неведомых случайностей.
Расскажу, коль к слову пришлось, случайность в известном смысле всем случайностям случайность, скорее кинотрюк, чем фронтовая повседневность. Но кругом не было тогда ни режиссёрского, ни операторского глаза и почему-то пусто, словно все попрятались по окопчикам и укрытиям от нашего бэзэровского (батареи звукоразведки) вёрткого штабного типа автобуса ГАЗ-АА. И было это на передовой. И среди бела дня. Разворачиваться на боевом рубеже мы выезжали, как правило, под покровом темноты, или в плохую погоду, в условиях плохой видимости. А тут срочно, с проклятиями и угрозами чуть ли не под расстрел. Под ярким солнечным светом, невзирая на «раму», (немецкий разведывательный Фокке-Вульф), а может быть, благодаря (как выяснится дальше) именно этой «раме» или по шофёрской оплошности на мало приметных степных колеях, но мы выскочили на стрелковые окопы, до которых было рукой подать. Огневые рубежи нашей пехоты, а в отдалении передний край немецкой обороны и наш автобус перед ним, как на ладони!
Автобус норовисто запрыгал по колдобинам минных воронок и снарядов. Вся местность прочёсана огневыми налётами вдоль и поперёк. И с секунды на секунду остаётся ждать прицельных залпов. Тряской кузова приглушена близкая пулемётная очередь, но по предельно обострившемуся наитию все сидящие в автобусе понимают разом: это от нас к немцам…
А теперь жди ответа. И по пулемётной огневой точке, а может быть, прежде по явленной лакомой, можно сказать, цели на открытом хорошо обозреваемом пространстве.
– Назад! Поворачивай! – кричим мы Рыбину, растерянно вертящему баранку – Гордей! К немцам угодим сейчас!
Но кругом мёртвая тишина, более страшная своей непонятностью, чем ураганный огонь.
И пошло нас мотать и подбрасывать, трясти и швырять, и за окнами земля пошла то вверх, то вниз и была она уже совсем на себя не похожая бурая, красноватая, пересохшая и закалённая и вся – нам видавшим виды – непривычная от сплошных оспин-воронок поменьше от мин, побольше от снарядов небольшого калибра, а далее – от ковровых бомбёжек с воздуха.
Это рубежи на Молочной. Здесь за день бывало до тысячи самолётовылетов над нашими головами, одна из отчаянных немецких попыток прикрыть Крым и Приднепровье от натиска наших фронтов.
Вернёмся к прерванному рассказу, к мгновениям, объяснившим, наконец, всё происходившее с нами, когда шквальный грохот и гул, нарастая, покатился над нами и низко идущие штурмовики «Илы», внезапно вынырнув, понеслись на бреющем полёте и далее, ещё ниже прижимаясь к земле…
И тут началась потеха, когда они принялись обрабатывать немецкую передовую реактивными снарядами, бомбами и пулемётными очередями перед тем затаившегося противника, оповещённого об их приближении и поэтому, наверно, принявших наш автобус за «обманку» для обнаружения их системы огня.
И другой, по времени даже более ранний случай. Это ещё на Миус-фронте, под Ростовом.
Раньше чем ухватить приближение опасности и её происхождение – над снежной поверхностью увала, чуть ли не на самой границе с небосводом выскакивает огромный, так низко он возникает, вихрем несущийся навстречу «Мессер», и первая мысль: подбитый? и ощущение, что он врежется сейчас прямо в тебя. Но остроносая махина ураганно проносится со стрекозиным злобным звоном. И хочется представить в ту пору ещё невозможное, что причиной тому – гонящийся за ним ястребок. Но никого больше нет. «Мессершмит» в крутом вираже, задирая остроносый фюзеляж и распластав сточенные крылья, ревя форсированными оборотами, с угрожающе нарастающим тонким визгом снова нацеливается на одинокого звукометриста; наклоняет посверкивающий нос и бухает, как из бочки… И несущаяся, словно вскачь, снежная трасса смертоносной очереди, и одновременно в мозгу осознание происходящего: это по мне?! И ни ложбинки, ни окопчика, ни какого-нибудь укрытия – кругом снежное раздолье.
О проекте
О подписке