В детстве Боб был известным в районе Остаповского шоссе хулиганом. На пару со своим закадычным другом Славкой он сражался с пацанами за территорию и красивых девчонок, подбирал бычки, курил в подворотнях, сплевывая, как взрослый, бил в подъездах лампочки. Если в соседних домах или в школе вылетало окно, то неизменно доставалось Бобу и Славке. Они не оправдывались и не возражали, даже если и не были виноваты – проступком меньше-больше, без разницы.
Боб и Славка были детьми войны. Отцов, как правило, у таких мальчишек не было: кто не пришел с фронта, кто попал под сталинский каток, кто остался жить в другом городе. А вернувшиеся с фронта часто и быстро спивались – то ли от тяжести пережитой войны, то ли из-за слишком тихого наступившего мира. Мамы работали сутками, дома хозяйничали лишь бабушки, которые только и умели, что любить и жалеть.
У Боба отец после войны был депортирован из-за немецких кровей, мама работала на заводе инженером и приходила домой поздно. У старшей сестры Наташки бурлила девичья жизнь, и ей было не до брата. А бабушка оставалась всегда дома, и Боб называл ее Мама Соня. Настоящая мама была недосягаемой – строгой, уставшей, закрытой, не до чувств и ласк. А Мама Соня жила и дышала своим Боренькой – мягкими кудрями, голубыми глазами и пахнущей пыльным двором кожей.
После школы Боб провалил вступительные экзамены в Медицинский институт, поработал год электромехаником и сразу повзрослел. Увидев, как и чем живут простые работяги, он понял – либо получает высшее образование, либо затянет его это липкое Остаповское болото, не вырваться.
Так Боб оказался в педагогическом, там на вступительных к мальчишкам относились снисходительно: школам нужны были учителя-мужчины. Боба в институте сразу окружили девочки, распахнутые для парней душой и телом. Как раз началась хрущевская оттепель, и девушки, будто первые весенние цветы, вырвавшиеся из-под снега, слепили яркостью, ароматом, свежестью, короткими юбками, открытыми желаниями и горячей романтикой.
У Боба кружилась голова от новой жизни, так не похожей на подворотни Остаповки. Студенчество звучало как модный тогда рок-н-ролл: преподаватели сводили с ума бывших детей войны объемом знаний, возможностью взросло рассуждать и иметь собственное мнение. После сталинских и военных лет молодые люди торопились жить и творить, сочиняли стихи о любви, пели о чувствах, танцевали свободу, учились всему, чего были лишены их родители. Быстро женились и спорили до хрипоты о весне, войне, мире, Западе и музыке. Это был рок-н-ролл – быстрый, ритмичный, веселый, легкий и стильный. Это была их молодость. И их музыка.
Боб неожиданно для самого себя быстро женился на забеременевшей сокурснице. Появился малыш, денег было в обрез, и они с женой решили добиваться повышенной стипендии. Так Боб из заядлого хулигана и двоечника превратился в отличника и семьянина.
От многочисленных девочек его спасала трепетная и не по годам мудрая жена, а философия – от бесконечных тусовок и праздников, которыми тогда так увлекались шестидесятники. Боб запоем читал – от древних греков до немцев и современников, купаясь в их мыслях, как в бурных водах океана, захлебываясь от восторга и еще неизведанной глубины. После вуза он пошел работать сначала школьным учителем истории, затем преподавателем в вуз, и очень быстро для окружающих Боб стал Борисом Фёдоровичем.
А потом была целая жизнь. Наука, защита диссертаций, звания, степени, преподавание, руководство научными институтами, журналистика, профессура, политика, рождение детей, внуков, правнуков…
– Но знаешь, – говорит он, оглядываясь назад. – Мне до сих пор кажется, что я только готовлюсь к чему-то. Что скоро наконец начнется она – та жизнь, ради которой прошли все эти годы. Но смотришь назад – и понимаешь, сейчас только понимаешь, что никакой подготовки-то и нет. Все набело, все сразу, с чистого листа, и все ошибки и огрехи, все твои поступки – добрые и не очень – вот они, на поверхности, не стереть, не переписать, не перечеркнуть. А время сжимается и несется все быстрее… Вот и Славка, друг мой закадычный, так быстро стал солидным, успешным и спокойным. Тяжелым таким. Как? Когда это произошло? Когда мы успокоились и потяжелели? Мы ведь до сих пор вроде дети? Где эти Боб и Славка? Откуда отчества, регалии и тяга к морализаторству? Ведь проезжаю мимо Остаповского шоссе, и в душе все перевертывается – мое детство, малая родина, вот она, можно дотронуться и ощутить на кончиках пальцев… Даже чувствую эти запахи – еще пахнет весной, пыльным двором, чистым постельным бельем из комода. Еще слышу рок-н-ролл и вижу отплясывающих его звуки сверстников. А многих-то уже и нет… Но больше всего вот ведь… Чем дальше живешь, тем все сильнее я скучаю. Так скучаю по Маме Соне… Она ж у меня на руках умерла. Я держал тогда ее, как маленькую девочку, сжимал ее крохотную ладошку, просил не уходить, а она смотрела на меня теплыми глазами и любила. Даже тогда любила… И вновь хочется ощутить себя ее ребенком, оказаться рядом, подышать теплом. Когда тебя кто-то сильно любит, то можно и ошибаться и оступаться – все зачеркнет и сотрет эта любовь, и опять можно жить, не оглядываясь. Скучаю я по Маме Соне, ее рукам, глазам и запаху – запаху дома, любви и вселенского прощения. По такому сладкому ощущению детства, когда впереди вся жизнь и все в первый раз. И за спиной Мама Соня…
Берем сахар, смешиваем чуть с водой и топим в ложке на огне конфорки. Он быстро темнеет, густеет, вываливаешь его на тарелку большими каплями и, пока остывает, греешь на ложке новую порцию жидкого сахара. Потом отдираешь от тарелки еще горячий леденец и, обжигаясь, облизываешь. Смотришь на Маринку, которая тоже обжигается, хрустит и постанывает от удовольствия. Быстро убираем за собой.
Маринка живет в коммуналке, вчетвером в одной комнате, а в двух других – соседи и старенькая баба Дудя. На кухонном подоконнике в банках с водой рассажены луковицы. Они уже давно дали длинные прямые зеленые стрелки, наглые, как все молодое, вылезшие из унылого репчатого лука. И нам с Маринкой кажется, что это и есть два полюса жизни, начало и конец, – варить леденцы, липнуть пальцами к одежде и пахнуть жженым сахаром, а потом, через несколько десятилетий, рассаживать по банкам лук, чтоб он мягчел, худел от старости и выстреливал напоследок зелеными стрелочками.
– Ты знаешь, – вполголоса говорит Маринка, отдраивая от застывшего сиропа плиту. – Баба Дудя этот лук зеленый не ест.
– А зачем он ей тогда?
– Не знаю… может, ей нравится жизнь?
– Жизнь? Как это?
– Ну да, выращивать самой что-то живое, что растет и движется. Она молодостью подпитывается. Как вампирша.
Становится немного страшно. Маринка – красивая, добрая и умная, она старше меня на два года, и я люблю ее по-настоящему, я в нее будто даже влюблена. Мы с ней перелистываем ее девчачий дневник – толстую тетрадку в клеточку, с вырезками из журналов, цитатами мудрецов и анкетами для подружек. «Белый лебедь, белый пух, не влюбляйся сразу в двух». А в конце тетради – тексты популярных песен. «Кленовый лист, кленовый лист, ты мне среди зимы приснись…»
Маринка достает из ящика письменного стола шкатулку со своими драгоценностями и дарит мне оттуда два чудесных колечка. Потом открывает крышку пианино, которое занимает половину комнаты. И я будто оказываюсь в зале консерватории, а Маринка – на сцене сидит, прямая как струна, играет «К Элизе» Бетховена и его же «Лунную сонату». Я смотрю на нее и восхищаюсь, какая же она прекрасная и талантливая, и какие у нее длинные худые пальцы, и как это она производит на свет такую волшебную музыку, от которой хочется плакать и всех обнимать, и даже бабу Дудю с луком… И я потом, конечно, тоже выучу «К Элизе» и «Лунную сонату» – и буду играть, и плакать, и любить мир, родивший Бетховена, а чуть позже Николая Караченцова и Маринку.
И мы выбегаем на улицу, быстро-быстро вниз по лестнице с четвертого этажа. Мы делаем секретики – у нас есть вкладыши от жвачек, пара конфетных фантиков, перышко и бусинка, и надо найти бутылочные стеклышки, потом под деревом положить в ямку секретик, прикрыть стеклышком, присыпать сверху землей, травкой с корнями, чтоб никто не заметил, но запомнить, не забыть, где закопали. Чуть погодя старые секретики проверить, слегка пальчиком раскопать, посмотреть, что там, как в частичку калейдоскопа заглянуть.
А Маринка уже начала тополиный пух жечь, я с другой стороны двора жгу ей навстречу. Пушистый пух покрывает легкой вуалью землю, скапливаясь у бордюров белоснежными сугробами, и сгорает моментально, огонь бежит по этому покрывалу, как живой… через несколько минут наши два огня встречаются, целуются, обнимаются, потом разочарованно крутятся на месте, осматриваются и исчезают.
И мы с Маринкой бежим к качелям – если раскачиваться сильно-сильно, то можно солнышком перевернуться вокруг перекладины. Маринка длинная и худая, у нее тонкие, прямые ноги, они тянутся наверх, к небу, к самой Маринке, которая там наверху, на качелях, хохочет, раскачиваясь все больше и больше, и делает переворот. Маринка бесстрашная, такая же бесстрашная, как и красивая.
О проекте
О подписке