– Видите ли, мой дорогой, вся эта шатия политиканов – просто олухи. Раньше еще можно было утверждать: «Необходима война, чтобы они поняли, что к чему!» Но вот они получили войну! И все-таки ничего не поняли. Одно слово – олухи!
Эта тирада предназначалась для широкозадого командира драгун Жилона, который с грустью наблюдал за приготовлениями к отъезду. В углу денщик укладывал вещи в сундук.
– Не так, не так, Шарамон! – крикнул генерал. – Я тебе двадцать раз твердил: обувь – вниз! Остолоп ты этакий!.. А потом, я отлично понимаю, что произошло, – продолжал он. – Вы меня знаете, Жилон! Я всегда говорю правду в глаза, а это многим не по вкусу… Да-с, было время, когда аристократическая фамилия с двумя приставками, как говорят эти тупоголовые англичане, у которых нет ничего хорошего, кроме лошадей, кое-что значила. Теперь же эти приставки только вредят.
Он взвешивал и подробно разбирал все возможные причины своего увольнения из армии, за исключением одной, подлинной, – возраста.
– Как мне все это претит, генерал! – сказал Жилон.
То был человек лет сорока с цветущим, приветливым лицом. Белые полотняные гетры на пуговицах обтягивали его икры. Перстень-печатка с изображением стершегося герба чуть врезался в мякоть мизинца.
– Пожалуй, я выйду в отставку, – продолжал он. – С вами, генерал, было хорошо. Когда я служил под вашим командованием, мне это напоминало войну. А теперь кто знает, куда меня сунут… с кем я буду… Пятую нашивку надо ждать еще три-четыре года. Да и дадут ли ее вообще…
– А Крошар-то каков! Слышали? Ни слова о моей мадагаскарской кампании, ни единого звука! Штабная крыса! – проворчал генерал.
– Чем оставаться с таким горе-воякой, предпочитаю тотчас же уложить багаж, – ответил командир драгун, теребя свои маленькие жесткие усики. – Уеду в Монпрели. Займусь имением, заведу лошадей для охоты, пожалуй, женюсь. Кстати, давно пора…
Так они перебрасывались словами, но каждый думал о собственных делах.
– Шарамон! – крикнул генерал. – Затяни мне шнурок.
– Ах да, генерал, местная пресса просит ваш портрет, – сказал майор Жилон.
– Пф-ф!.. Пресса, пресса! Вы ведь знаете, как я отношусь к журналистам!
Жилон молчал, ожидая, какое решение примет генерал. Наконец тот произнес:
– Шарамон! Подай мне портфель, вон тот… из черной кожи!
Он присел к столу, подул на фуфайку – на то место, где обычно красовались его ордена, – нацепил пенсне и закурил сигарету. Из прозрачного конверта он достал несколько фотографий, разложил их перед собой и начал внимательно рассматривать.
– Эта не годится, – сказал он. – Такое впечатление, будто у меня нос в песке. Не понимаю, как удается этим типам извлекать из своих хитроумных ящиков такие рожи. Вот эта фотография как будто ничего… Нет, я, очевидно, пошевелил рукой. Впрочем, все равно, передайте им ее. Тут у меня более внушительный вид, я всегда лучше выхожу в профиль.
– Могу я просить вас, генерал, подарить мне одну фотографию? – спросил Жилон.
– Ну конечно, друг мой, с удовольствием. Выберите сами…
На своем изображении он начертал поперек брюк: «Моему верному боевому товарищу, командиру эскадрона Шарлю Жилону, в знак уважения и дружбы. Генерал де Ла Моннери. Июль 1921 года».
– Благодарю вас, генерал! – сказал обрадованный Жилон и вытянулся.
– Вот видите, – продолжал генерал, – как правильно я поступил, сохранив за собой парижскую квартиру. Хорош бы я был сейчас, когда меня уволил в отставку этот балбес министр! Куда бы я девался?
– Во всяком случае, генерал, знайте: двери Монпрели всегда открыты для вас!
– Спасибо, мой дорогой, спасибо. Конечно же, я непременно приеду навестить вас. Шарамон, помоги мне одеться!
Денщик взял брюки от штатского костюма и натянул штанину на негнущуюся ногу генерала.
– Уж так мне жаль, господин генерал, – произнес он глухим голосом, – что в последний раз помогаю вам одеваться.
Шарамон разговаривал очень редко, но уж если говорил, то чистую правду. У него была круглая темноволосая, а сейчас наголо остриженная голова.
Майор Жилон спросил:
– Шарамон, сколько лет ты в армии?
– Десять, господин майор, и все время в денщиках.
– В этом его призвание, – пояснил генерал, – как у других призвание быть камердинером. Шарамон прошел всю войну, ему трижды объявляли благодарность в приказе, он награжден медалью за то, что вынес на себе офицера с поля боя, и он всегда хотел быть только денщиком. Видимо, служба у меня – венец его карьеры. Вместе с тем он упрям как осел… Смотрите! Все-таки умудрился положить башмаки сверху! И еще злится!
– Если их положить вниз, брюки помнутся, – спокойно заметил денщик.
– Он готов кинуться в воду ради меня. Верно, Шарамон?
– Так точно, господин генерал.
– А ради майора кинулся бы в воду?
– Понятно, если бы служил денщиком у него.
– На, возьми! Выпьешь за мое здоровье, – сказал генерал, сунув ему в руку кредитку.
Отведя Жилона к окну, он сказал доверительно:
– Вот со всем этим, дорогой мой, и трудно расстаться, с такими парнями…
Он дотронулся до сабли, лежавшей плашмя на столе.
– …и потом повесить на стену эту старую железку…
Казалось, он грезит. «Урбен подарил мне ее, когда я окончил Сен-Сир, – думал он. – Это было так давно. С ней я шел в атаку, убивал людей: ведь, по правде говоря, в этом истинная цель нашей профессии… убивать людей. А когда становишься стар, больше убивать не можешь…»
– Ножны, как и я, начинают изнашиваться, – проговорил он вслух.
– Но клинок еще хорош, генерал! – с улыбкой произнес Жилон.
Генерал усмотрел в этих словах игривую шутку.
– Пф-ф… Нет, уже совсем не то. Теперь надо, чтобы женщина была не слишком молода и не слишком стара.
– Вот что, генерал, – сказал Жилон, довольный тем, что разговор принял другой оборот, – ваш поезд отходит лишь в три часа. Давайте кутнем на прощание. Позвольте мне вас пригласить!
– Э нет, дружище! Пока еще я ваш командир. Разрешите уж мне пригласить вас на завтрак.
Жилон был много богаче генерала и поэтому не настаивал.
Денщик между тем разглаживал ладонью кредитку на крышке сундука.
– Что ты там делаешь, Шарамон? – спросил генерал. – Собираешься ее разменять?
– Нет, я думаю ее сохранить, господин генерал, – ответил денщик.
Генерал, склонив влево свое слегка тронутое морщинами лицо, сдул воображаемую пылинку.
– Вы правы, Жилон, надо хорошенько кутнуть. Отныне только это мне и остается, – сказал он.
По-настоящему чувство одиночества охватило генерала только тогда, когда он проснулся в своей квартире на авеню Боскэ. Он еще не успел подыскать себе прислугу. Привратница приготовила ему завтрак и раскрыла окна. Свет проник в запыленные унылые комнаты, где все поблекло за те несколько месяцев, пока они стояли пустыми. Генералу вдруг почудилось, будто он возвратился к себе на следующий день после собственной смерти.
Он нашел, что башмаки плохо вычищены, и принялся чистить их вторично. Попытался без посторонней помощи натянуть брюки, но только причинил себе сильную боль. Ему пришлось обратиться за помощью к привратнице. То была не слишком опрятная женщина лет сорока. Три года назад, сразу после перемирия, она бы засуетилась вокруг раненого героя и не посмела бы дотронуться до него, предварительно не вымыв рук и не причесавшись. Теперь же она презрительно и брезгливо смотрела на этого старика, которому нужно было помочь одеться. И даже заявила генералу, что долго его обслуживать не сможет.
Выбрасывая вперед ногу, он обошел квартиру, где отныне должен был проводить свою жизнь… Переносные печи «Саламандра», поставленные в каминах, мебель «под Людовика XIII» и африканские безделушки; в передней – расшитое серебром, но уже изъеденное молью марокканское седло; переплеты книг стали бурыми от пыли, фотографии с автографами его бывших начальников – Галиени, Жоффра и других, менее известных генералов – пожелтели. Вчера еще он радовался тому, что сохранил эту квартиру и найдет сувениры на прежних местах. А теперь ему хотелось очутиться в гостинице, за границей – где угодно, только бы не здесь.
«Надо что-то предпринять, иначе я с ума сойду, – подумал он. – Не пройдет месяца, и пустишь себе пулю в лоб… Подумать только, после ранения я был так рад, что выкарабкался! Какой глупец! Если уж человеку повезло и он лежит при смерти…»
Он не последовал общему правилу, не создал себе семейного очага, у него не было ни жены, ни детей. «Я жил только для себя – и вот мне наказание. Нет, при чем тут наказание? Что я такое совершил, чем заслужил его?» За какие-нибудь четверть часа он мысленно перебрал все оставшиеся ему возможности: уйти в монастырь, «чтобы ни о чем больше не думать», окунуться в политику, выставить свою кандидатуру на выборах в сенат, затем с трибуны сказать «этим олухам» все, что он о них думает.
Но он знал, что это только фантазия, что прежде всего следует привести в порядок свой штатский гардероб, отремонтировать квартиру…
Он отправился завтракать в офицерский клуб. В это время года там бывали немногие, главным образом те, кто не знал, куда себя девать, то есть такие же офицеры в отставке, как и он, но только уволенные из армии на несколько лет раньше.
Они скучали в просторных залах с позолотой и в библиотеке, дремали после еды или, собравшись по двое, по трое, беседовали с видом заговорщиков, сидя в оконных нишах. Время от времени кто-нибудь поднимался и, волоча ноги, брел к столу за иллюстрированным журналом, затем возвращался на свое место. Внезапно в этом морге гремел зычный голос: кто-то требовал у официантов черного кофе. Но полумертвые не пробуждались.
И все же, когда вошел генерал де Ла Моннери, они подняли глаза, оторвавшись от газет, заложили подагрическими пальцами страницу книги, прервали заговорщические беседы.
Старик с эспаньолкой и орденской розеткой величиной с монету в сорок су, с желтыми глазами и трясущейся рукой подошел к генералу.
– Это вы, мой юный друг? – произнес он.
Единственно стоящей, по мнению старика, кампанией, которая оставила у него неизгладимые воспоминания, был поход в Италию.
– Я только что рассказывал друзьям, – и он указал на заговорщиков, – как однажды вечером в Сольферино Мак-Магон чуть было не подрался на дуэли с командиром третьего корпуса. Подумать только: в двух шагах от императора! После битвы у Мажента я имел честь служить адъютантом Мак-Магона.
– А, Ла Моннери! – воскликнул какой-то толстяк с прыщеватым лицом и подстриженными бобриком волосами.
– Мое почтение, полковник! – ответил генерал.
Толстяк положил ему огромную лапу на плечо. Разговаривая, он надувал щеки и после каждого слова переводил дыхание.
– Вот славно! – сказал он. – Не забыл-таки. Видите ли, господа… этот молодой человек оказывает всем нам честь… простите меня, генерал, что я так к вам обращаюсь… Так вот, я преподавал ему стратегию в военной школе! И он меня не забыл. Отлично… уф… отлично!.. Он по-прежнему называет меня полковником.
Мимо них прошел тощий человек с крашеными волосами; щелкнув каблуками и не сказав ни слова, он продолжал свой путь.
– Кто это? – спросил генерал де Ла Моннери.
– Да ведь это же Мазюри! – ответил толстяк. – Неужели не узнали?.. Один из ваших товарищей по школе, тоже мой бывший ученик… уф… У него была скверная история в Сенегале, – прибавил он, понизив голос, – я вам потом расскажу.
– Мазюри? Действительно… – пробормотал Ла Моннери. – Но как он изменился!
– Вот мы и встретились снова. Такова жизнь… Не сыграть ли нам в бридж, генерал?
Ла Моннери извинился и поспешил уйти. Нет, так закончить жизнь невозможно! Ему претило, когда давние начальники, отставшие от него на два чина, запросто называли его генералом, а старцы, вроде бывшего адъютанта Мак-Магона, – «моим юным другом». Эти пожелтевшие усы, восковые или лиловые щеки, голые черепа с темными пятнами, дрожащие колени… «Нет, нет, нет, – повторял он, – я еще не дошел до этого! Я еще молод, черт побери, у меня есть еще порох в пороховнице!»
Если бы не проклятая негнущаяся нога, он бы прошелся колесом по площади Сент-Огюстен или опустошил бы первое же попавшееся бистро, как он это сделал, когда был лейтенантом в Бискра. Он не замечал, что через каждые двадцать шагов останавливается и обдувает орденскую розетку.
Дома он разобрал почту, и она принесла ему некоторое успокоение. Ему предлагали войти в Почетный комитет бывших лауреатов ежегодных состязаний. Затем Ноэль Шудлер, поздравляя его с третьей звездой, писал о том, что на предприятии по производству фармацевтических препаратов не полностью укомплектован состав административного совета.
«Ну вот, есть все же люди, которые еще не считают, что я окончательно впал в детство», – подумал он.
Издатель компилятивного труда о войне 1914–1918 годов просил его о сотрудничестве при описании военных действий, в которых принимала участие его дивизия.
Неделю назад генерал отмахнулся бы от всех этих лауреатов, издателей, руководителей фармацевтических предприятий и потребовал бы, чтобы его оставили в покое. А сейчас он не спеша перечитывал письма, обдумывал, несколько раз взвешивал каждое предложение, потому что на это, по крайней мере, уходило время. «Посмотрим, посмотрим», – повторял он.
В эту минуту вошла госпожа Полан; безошибочный инстинкт подсказал ей, что уход в отставку – событие столь же прискорбное, как смерть. Она появлялась в доме только при печальных обстоятельствах, и все называли ее тогда «милая Полан».
Что касается генерала, то он разделял мнение Люсьена Моблана и считал ее старой ящерицей. Тем не менее он встретил гостью не без удовольствия.
– Вот я и не у дел, милая Полан, – сказал он.
На госпоже Полан была все та же черная шляпа, но летний зной заставил ее сменить кроличий воротник на жабо из крепдешина кремового цвета; от постоянной беготни по церквам с лица у нее никогда не сходил нездоровый румянец.
– Не говорите так, генерал! – воскликнула она. – Я убеждена: чего-чего, а дел у вас хватит. Через две недели вы уже не будете знать, за что раньше приняться.
– О, это уже началось, – сказал он с притворной усталостью и указал на три листка, лежавших на письменном столе. – Меня настойчиво приглашают в различные места. Просят написать воспоминания о войне…
– Вот видите! Конечно же, человек, который видел столько, сколько вы, должен писать мемуары. Просто грешно, если все это забудется. И потом, в вашей семье у всех врожденное чувство стиля.
– Да-да, вы правы, я уже и сам подумывал о мемуарах, – сказал он.
Именно этого посетительница и ждала. Она объяснила, что у госпожи де Ла Моннери ей, собственно говоря, уже нечего делать, тем более что та сейчас на водах.
– Том посмертных стихотворений поэта, над которыми вместе с господином Лашомом работала мадемуазель Изабелла, – никак не привыкну называть ее госпожой Меньерэ, – пожаловалась Полан, – составлен, перепечатан и передан издателю.
– Кстати, что там такое приключилось с Изабеллой? – спросил генерал.
Как член семьи, посвященный во все тайны, но умеющий их хранить, госпожа Полан шепотом пересказала историю, которая ненадолго заинтересовала генерала.
– Кажется, именно Лашом добился для меня третьей звезды на погонах, так что я не могу особенно на него сердиться, – сказал он. – Но как подумаешь, что такие щелкоперы управляют Францией…
Госпожа Полан по утрам была занята у отца де Гранвилажа, настоятеля монастыря доминиканцев, родственника господ Ла Моннери: он готовил к изданию сборник своих проповедей. Но с середины дня она свободна. В разговоре она трижды упомянула об этом.
– Что ж, это устроит нас обоих, – заметил генерал. – Вы будете приходить после двенадцати, разбирать почту, я смогу вам диктовать свои воспоминания…
– О деньгах между нами не может быть, конечно, и речи. Вы ведь знаете, для меня все, что касается Ла Моннери…
– Нет, нет, напротив, договоримся об этом сейчас же. Жизнь нелегка для всех, и я люблю определенность… Да, кстати, подыщите мне прислугу, умеющую все делать, – добавил он уже требовательным тоном. – Займитесь этим. Потом надо пригласить водопроводчика: в ванной что-то не в порядке.
Генерал почувствовал себя лучше: рядом находился кто-то, кому можно отдавать приказания. А госпожа Полан была в восторге от того, что кому-то оказалась необходимой.
Вдруг он спросил ее:
– Ну а ваш муж? Что с ним?
Выражение лица госпожи Полан сразу изменилось. Она горестно опустила голову.
– Ушел, – ответила она. – В четвертый раз. Сказал: «Иду в парикмахерскую» – и вот уже шесть месяцев не возвращается.
Она достала платок, вытерла уголки глаз и добавила:
– У каждого свой крест!
То был единственный раз, когда генерал как будто проявил интерес к личной жизни своей секретарши. Он всегда был глубочайшим эгоистом, а сейчас меньше, чем когда-либо, его занимали дела ближних. Когда в беседе затрагивались такие темы, он принимал отсутствующий вид либо начинал сдувать пыль с орденской розетки, так что собеседнику волей-неволей приходилось произнести:
– Я, верно, надоел вам своими историями!
Генерал отвечал «нет, нет», но глаза его были пусты. Он не слушал.
Все свое внимание он сосредоточил только на самом себе, думал только о своей особе, любил только себя, то есть поступал так, как обычно поступают стареющие люди.
Время тянулось теперь необычайно медленно. Генерал бывал в комитетах, членом которых состоял, работал с госпожой Полан. Его рассеянность во время заседаний снисходительно принимали за сосредоточенность.
Он каждый день задумывался над тем, что бы такое поручить госпоже Полан; быть может, именно поэтому она сделалась для него необходимой.
– Сегодня утром, – говорил он, – я перебирал в памяти мои воспоминания о сражении при Тананариве. Я вам сейчас их продиктую, Полан.
Когда секретарша ему надоедала, он посылал ее в Национальную библиотеку за справками, и затем их поневоле приходилось прочитывать. Иногда он оказывал ей особую милость и оставлял обедать. Это происходило в те вечера, когда ему было особенно тоскливо.
Служанка, которую подыскала Полан через монахинь Сен-Венсан-де-Поль, ему не нравилась.
Генерал написал своему бывшему денщику Шарамону, у которого в декабре истекал срок службы, и предложил старому солдату вновь поступить к нему. Он ощущал потребность в таком человеке, которому можно запросто говорить «ты» и с напускной, ворчливой благосклонностью называть его «дурьей башкой».
Итак, он наладил свою жизнь и мог медленно плыть к пока еще далекой смерти, не слишком задумываясь о ней.
Да еще как раз в это время простата начала причинять генералу страдания, что дало ему дополнительный и весьма важный повод заняться собой.
…особую благодарность приношу племяннице поэта госпоже Изабелле Меньерэ, оказавшей мне своим просвещенным содействием помощь в выполнении моей задачи.
Симон Лашом
Изабелла заложила пальцем страницу книги и горестно улыбнулась.
Свет осеннего дня проникал в кабинет. Симон сидел спиной к окну, и она плохо различала черты его лица.
О проекте
О подписке