Читать бесплатно книгу «Современная идиллия» Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина полностью онлайн — MyBook
cover

Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин
Современная идиллия

Спите! Бог не спит за вас!

Жуковский

I

Однажды заходит ко мне Алексей Степаныч Молчалин и говорит:

– Нужно, голубчик, погодить!

Разумеется, я удивился. С тех самых пор, как я себя помню, я только и делаю, что гожу.

Вся моя молодость, вся жизнь исчерпывается этим словом, и вот выискивается же человек, который приходит к заключению, что мне и за всем тем необходимо умерить свой пыл!

– Помилуйте, Алексей Степаныч! – изумился я. – Ведь это, право, уж начинает походить на мистификацию!

– Там мистификация или не мистификация, как хотите рассуждайте, а мой совет – погодить!

– Да что же, наконец, вы хотите этим сказать?

– Русские вы, а по-русски не понимаете! чудные вы, господа! Погодить – ну, приноровиться, что ли, уметь вовремя помолчать, позабыть кой об чем, думать не об том, об чем обыкновенно думается, заниматься не тем, чем обыкновенно занимаетесь… Например: гуляйте больше, в еду ударьтесь, папироски набивайте, письма к родным пишите, а вечером – в табельку или в сибирку засядьте. Вот это и будет значить «погодить».

– Алексей Степаныч! батюшка! да почему же?

– Некогда, мой друг, объяснять – в департамент спешу! Да и не объяснишь ведь тому, кто понимать не хочет. Мы – русские; мы эти вещи сразу должны понимать. Впрочем, я свое дело сделал, предупредил, а последуете ли моему совету или не последуете, это уж вы сами…

С этими словами Алексей Степаныч очень любезно сделал мне ручкой и исчез. Это быстрое появление и исчезновение очень больно укололи меня. Мне казалось, что в переводе на язык слов этот факт означает: я не должен был сюда прийти, но… пришел. Во всяком случае, я хоть тем умалю значение своего поступка, что пробуду в сем месте как можно менее времени.

Да, это так. Даже руки мне порядком на прощанье не пожал, а просто ручкой сделал, как будто говорил: «Готов я помочь, однако пора бы к тебе, сахар медович, понять, что знакомство твое – не ахти благостыня какая!» Я, конечно, не буду уверять, что он именно так думал, но что он инстинктивно гак чувствовал и что именно это чувство сообщило его появлению ту печать торопливости, которая меня поразила, – в этом я нимало не сомневаюсь.

По обыкновению, я сейчас же полетел к Глумову. Я горел нетерпением сообщить об этом странном коллоквиуме, дабы общими силами сотворить по этому случаю совет, а затем, буде надобно, то и план действий начертать. Но Глумов уже как бы предвосхитил мысль Алексея Степаныча. Тщательно очистив письменный стол от бумаг и книг, в обыкновенное время загромождавших его, он сидел перед порожним пространством… и набивал папироски.

– Ты что это делаешь? – спросил я.

– А вот, подходящее, по обстоятельствам, занятие изобрал. Утром, восстав от сна, пасьянс раскладывал, теперь – папироски делаю.

– Представь себе, ко мне Алексей Степаныч заходил и то же самое советовал!

– А я так сам догадался. Садись, вот тебе гильзы – занимайся.

– Позволь, однако, надо же хоть объясниться сперва!

– А тебе что Алексей Степаныч сказал?

– Да ничего путем не сказал. Пришел, повернулся и ушел. Погодить, говорит, надо!

– Чудак ты! Сказано: погоди, ну, и годи, значит. Вот я себе сам, собственным движением, сказал: Глумов! нужно, брат, погодить! Купил табаку, гильзы – и шабаш. И не объясняюсь. Ибо понимаю, что всякое поползновение к объяснению есть противоположное тому, что на русском языке известно под словом «годить».

– Помилуй! да разве мы мало до сих пор годили? В чем же другом вся наша жизнь прошла, как не в беспрерывном самопонуждении: погоди да погоди!

– Стало быть, до сих пор мы в одну меру годили, а теперь мера с гарнцем пошла в ход – больше годить надо, а завтра, может быть, к мере и еще два гарнца накинется – ну, и еще больше годить придется. Небось, не лопнешь. А впрочем, что же праздные-то слова говорить! Давай-ка лучше подумаем, как бы нам сообща каникулы-то эти провести. Вместе и годить словно бы веселее будет.

Затем мы в несколько минут начертали план действий и с завтрашнего же дня приступили к выполнению его.

Прежде всего мы решили, что я с вечера же переберусь к Глумову, что мы вместе ляжем спать и вместе же завтра проснемся, чтобы начать «годить». И не расстанемся до тех пор, покуда вакант сам собой, так сказать, измором не изноет.

Залегли мы спать часов с одиннадцати, точно завтра утром к ранней обедне собрались. Обыкновенно мы в это время только что словесную канитель затягивали и часов до двух ночи переходили от одного современного вопроса к другому, с одной стороны ничего не предрешая, а с другой стороны не отказывая себе и в достодолжном, в пределах разумной умеренности, рассмотрении. И хотя наши собеседования почти всегда заканчивались словами: «необходимо погодить», но мы все-таки утешались хоть тем, что слова эти составляют результат свободного обмена мыслей и свободно-разумного отношения к действительности, что воля с нас не снята и что если бы, например, выпить при сем две-три рюмки водки, то ничто бы, пожалуй, не воспрепятствовало нам выразиться и так: «Господа! да неужто же, наконец…»

Но теперь мы с тем именно и собрались, чтобы начать годить, не рассуждая, не вдаваясь в исследования, почему и как, а просто-напросто плыть по течению до тех пор, пока Алексей Степаныч не снимет с нас клятвы и не скажет: теперь – валяй по всем по трем!

Мне не спалось, Глумов тоже ворочался с боку на бок. Но дисциплина уже сказывалась, и мысли приходили в голову именно все такие, какие должны приходить людям, собравшимся к ранней обедне.

– Глумов! ты не спишь?

– Не сплю. А ты?

– И я не сплю.

– Гм… не зажечь ли свечу?

– Погоди, может быть, и уснем.

Прошло еще с полчаса – не спится, да и только. Зажгли свечу, спустили ноги с кровати и сели друг против друга. Глядели-глядели – наконец смешно стало.

– Постой-ка, я в буфет схожу; я там, на всякий случай, два куска ветчины припас! – сказал Глумов.

– Сходи, пожалуй!

Глумов зашлепал туфлями, а я сидел и прислушивался. Вот он в кабинет вошел, вот вступил в переднюю, вот поворотил в столовую… Чу! ключ повернулся в замке, тарелки стукнули… Идет назад!!

Когда человек решился годить, то все для него интересно; способность к наблюдению изощряется почти до ясновидения, а мысли – приходят во множестве.

– Вот ветчина, а вот водка. Закусим! – сказал Глумов.

– Гм… ветчина! Хорошо ветчиной на ночь закусить – спаться лучше будет. А ты, Глумов, думал ли когда-нибудь об том, как эта самая ветчина ветчиной делается?

– Была прежде свинья, потом ее зарезали, рассортировали, окорока посолили, провесили – вот и ветчина сделалась.

– Нет, не это! А вот кому эта свинья принадлежала? Кто ее выхолил, выкормил? И почему он с нею расстался, а теперь мы, которые ничего не выкармливали, окорока этой свиньи едим…

– И празднословием занимаемся… Будет! Сказано тебе, погодить – ну, и жди!

– Глумов! я – немножко!

– Ни слова, ни полслова – вот тебе и сказ. Доедай и ложись! А чтобы воображение осадить – вот тебе водка.

Выпили по две рюмки – и действительно как-то сподручнее годить сделалось. В голову словно облако тумана ворвалось, теплота по всем суставам пошла. Я закутался в одеяло и стал молчать. Молчать – это целое занятие, целый умственный процесс, особливо если при этом имеется в виду практический результат. А так как в настоящем случае ожидаемый результат заключался в слове «заснуть», то я предался молчанию, усиленно отгоняя и устраняя все, что могло нанести ему ущерб. Старался не переменять положения тела, всякому проблеску мысли сейчас же посылал встречный проблеск мысли, по преимуществу, ни с чем несообразный, даже целые сказки себе сказывал. Содержание этих сказок я излагать здесь не буду (это завлекло бы меня, пожалуй, за пределы моих скромных намерений), но, признаюсь откровенно, все они имели в своем основании слово «погодить».

Наконец, уже почти совсем сонный, я вымолвил:

– Да, брат! а насчет ветчины – все-таки… Это, брат, в своем роде – сюжет!

– Сюжет! – тоже сквозь сон ответил мне Глумов, и затем голова моя окончательно окунулась в облако.

Проснулись мы довольно рано (часов в девять), но к ранней обедне все-таки не поспели.

– Впрочем, и то сказать, – начал я, – не такой город Петербург, чтобы в нем ранние обедни справлять.

– Будешь и к ранней обедне ходить, когда момент наступит, – осадил меня Глумов, – но не об том речь, а вот я насчет горячего распоряжусь. Тебе чего: кофею или чаю?

Я задумался. Обыкновенно я пью чай, но нынче все так было необыкновенно, что захотелось и тут отличиться. Дай-ко, думаю, кофейку хвачу!

– Кофею, братец! – воскликнул я и даже хлопнул себя по ляжке от удовольствия.

Подали кофей. Налили по стакану – выпили; по другому налили – и опять выпили. Со сливками и с теплым калачом.

– Калач-то от Филиппова? – спросил я.

– Да, от Филиппова.

– Говорят, у него в пекарне тараканов много…

– Мало ли что говорят! Вкусно – ну, и будет с тебя! Глумов высказал это несколько угрюмо, как будто предчувствуя, что у меня язык начинает зудеть.

– А что, Глумов, ты когда-нибудь думал, как этот самый калач…

– Что «калач»?

– Ну вот родословную-то его… Как сначала эта самая пшеница в закроме лежит, у кого лежит, как этот человек за сохой идет, напирая на нее всею грудью, как…

– Знал прежде, да забыл. А теперь знаю только то, что мы кофей с калачом пьем, да и тебе только это знать советую!

– Глумов! да ведь я немножко! Ведь если мы немножко и поговорим – право, вреда особенного от этого не будет. Только время скорее пройдет!

– И это знаю. Да не об том мы думать должны. Подвиг мы на себя приняли – ну, и должны этот подвиг выполнить. Кончай-ка кофей, да идем гулять! Вспомни, какую нам палестину выходить предстоит!

В одиннадцать часов мы вышли из дому и направились по Литейной. Пришли к зданию судебных мест.

– Вот, брат, и суд наш праведный! – сказал я.

– Да, брат, суд! – вздохнул в ответ Глумов.

– А коли по правде-то сказать, так наступит же когда-нибудь время, когда эти суды…

– Да обуздай наконец язычище свой! Ну, суд – ну, и прекрасно! И будет с тебя! Архитектура вот… разбирай ее на здоровье! Здание прочное – внутри двор… Чего лучше!

– Да, мой друг, удивительно, как это нынче… Говорят, даже буфет в суде есть?

– Есть и буфет.

– А ты не знаешь, чем этот буфет славится?

– Водки рюмку выпить можно – какой еще славы нужно!

Котлетки подают, бифштекс – в звании ответчика даже очень прилично!

– Удивительно! просто удивительно! И правосудие получить, и водки напиться – все можно!

– Только болтать лишнее нельзя! Идем на Фурштадтскую. Пошли по Фурштадтской; дошли до овсянниковского дома.

– Вот какой столб был! До неба рукой доставал – и вдруг рухнул! – воскликнул я в умилении, – я, впрочем, думаю, что провидение не без умысла от времени до времени такие зрелища допускает!

– Для чего провидение допускает такие зрелища – это, брат, не нашего ума дело; а вот что Овсянников подвергся каре закона – это верно. Это я в газетах читал и потому могу говорить свободно!

– Да, но отчего же и о путях провидения не припомнить при этом?

– Оттого, что пути эти нам неизвестны, – вот отчего. А что нам не известно – к тому мы должны относиться сдержанно. Шагай, братец.

В конце Фурштадтской – питейное заведение. Выходит оттуда мужчина в изорванном пальто, с изорванной физиономией и, пошатываясь, горланит:

Красавица! Подожди!

Белы руки подожми!

– Вот и он советует подождать! – говорю я.

– Да, потому что всем такая линия вышла!

– А бедный он!

– Кто? пьяница-то?

– Да, он. Сколько лютой скорби надобно, чтоб накипело у человека в груди…

Но Глумов и тут оборвал меня, запев:

– Красавица! Подожди!

Белы руки подожми!

– Не для того я напоминаю тебе об этом, – продолжал он, – чтоб ты именно в эту минуту молчал, а для того, что если ты теперь сдерживать себя не будешь, той в другое время язык обуздать не сумеешь. Выдержка нам нужна, воспитание. Мы на славянскую распущенность жалуемся, а не хотим понять, что оттого вся эта неопрятность и происходит, что мы на каждом шагу послабления себе делаем. Прямо, на улице, пожалуй, не посмеем высказаться, а чуть зашли за угол – и распустили язык. Понятно, что начальство за это претендует на нас. А ты так умей собой овладеть, что, ежели сказано тебе «погоди!», так ты годи везде, на всяком месте, да от всего сердца, да со всею готовностью – вот как! даже когда один с самим собой находишься – и тогда годи! Только тогда и почувствуется у тебя настоящая культурная выдержка!

Я должен был согласиться с Глумовым. Действительно, русский человек как-то туго поддается выдержке и почти совсем не может устроить, чтобы на всяком месте и во всякое время вести себя с одинаковым самообладанием. Есть у него в этом смысле два очень серьезных врага: воображение, способное мгновенно создавать разнообразные художественные образы, и чувствительное сердце, готовое раскрываться навстречу первому попавшемуся впечатлению. Обстоятельства почти всегда застигают его врасплох, a потому сию минуту он увядает, а в следующую – расцветает, сию минуту рассыпается в выражениях преданности и любви, а в следующую – клянет или загибает непечатные слова, которые у нас как-то и в счет не полагаются. Но, во всяком случае, он не умеет сдержать свою мысль и речь в известных границах, но непременно впадает в расплывчивость и прибегает к околичностям. Прочтите любой судебный процесс, и вы без труда убедитесь в этом. Ни один свидетель на вопрос: где вы в таком-то часу были? – не ответит просто: был там-то, но непременно всю свою душу при этом изольет. Начнет с родителей, потом переберет всех знакомых, которых фамилии попадутся ему на язык, потом об себе отзовется, что он человек несчастный, и, наконец, уже на повторительный вопрос: где вы были? – решится ответить: был там-то, но непременно присовокупит: виделся вот с тем-то, да еще с тем-то, и сговаривались мы сделать то-то. Одним словом, самого ничтожного повода достаточно, чтоб насторожить воображение и чтобы последнее немедленно нарисовало целую картину.

Ввиду всех этих соображений, я решился сдерживать себя. Молча мы повернули вдоль линии Таврического сада, затем направо по набережной и остановились против Таврического дворца. Натурально, умилились. Тени Екатерины, Потемкина, Державина так живо пронеслись передо мною, что мне показалось, что я чувствую их дуновение.

– Вот где витает тень великолепного князя Тавриды! – воскликнул я.

– Да, брат, вот тут, в этом самом месте, он и жил! – отозвался Глумов.

– И что от него осталось? Чем разрешилось облако блеска, славы и власти, которое окружало его? – Несколькими десятками анекдотов в «Русской старине», из коих в одном главную роль играет севрюжина! Вон там был сожжен знаменитый фейерверк, вот тут с этой террасы глядела на празднество залитая в золото толпа царедворцев, а вдали неслыханные массы голосов и инструментов гремели «Коль славен» под гром пушек! Где все это?

Я расчувствовался, встал в позу и продекламировал;

 
– Где стол был яств – там гроб стоит,
Где пришеств раздавались клики,
Надгробные там воют лики,
И бледна смерть на всех глядит.
Глядит на всех…
 

Дальше не помню, но не правда ли, удивительно!

– Удивительно-то удивительно, только это из оды на смерть Мещерского, и к Потемкину, следовательно, не относится, – расхолодил меня Глумов.

– Все равно, это стихи Державина, которые всегда повторить приятно! Екатерина! Державин! Имена-то какие, мой друг! часто ли встретишь ты в истории такие сочетания!

– Орловы! Потемкин! Румянцев! Суворов! – словно эхо, вторил мне Глумов и, став в позицию, продекламировал;

 
Вихрь полуночный летит богатырь!
Тень от чела, с посвиста – пыль!
 

– А потом Дмитриев-Мамонов и наконец Зубов… И каждому-то умел старик Державин комплимент сказать!

Под наплывом этих отрадных чувств начали мы припоминать стихи Державина, но, к удивлению, ничего не припомнили, кроме:

 
Запасшися крестьянин хлебом,
Ест добры щи и пиво пьет![1]
 

– Да, брат, был такой крестьянин! был! – воскликнул я, подавленный нарисованною Державиным картиной.

Как ни сдержан был Глумов, но на этот раз и он счел неуместным охлаждать мой восторг.

– Да, брат, был, – сказал он почти сочувственно.

– Было! все было! – продолжал я восклицать в восхищении, – и «добры щи» были! представь себе: «добры щи»!

– Представляю, но все-таки не могу не сказать: восхищаться ты можешь, но с таким расчетом, чтобы восхищение прошлым не могло служить поводом для превратных толкований в смысле укора настоящему!

И с этим замечанием я должен был согласиться. Да, и восторги нужно соразмерять, то есть ни в каком случае не сосредоточивать их на одной какой-нибудь точке, но распределять на возможно большее количество точек. Нужды нет, что, вследствие этого распределения, восторг сделается более умеренным, но зато он все точки равно осветит и от каждой получит дань похвалы и поощрения. Поэты старого доброго времени очень тонко это понимали и потому, ни на ком исключительно не останавливаясь и никого не обижая, всем подносили посильные комплименты.

Мы повернули назад, прихватили Песков, и когда поравнялись с одним одноэтажным деревянным домиком, то я сказал:

– Вот в этом самом доме цензор Красовский родился!

– Врешь?

Я соврал действительно; но так как срок, в течение которого мне предстояло «годить», не был определен, то надо же было как-нибудь время проводить! Поэтому я не только не сознался, но и продолжал стоять на своем.

– Верно, что тут! – упорствовал я, – мне Тряпичкин сказывал. Он, брат, нынче фельетоны-то бросил, за исторические исследования принялся! Уваровскую премию надеется получить! Тут родился! тут!

Постояли, полюбовались, вспомнили, как у покойного всю жизнь живот болел, наконец, – махнули рукой и пошли по Лиговке. Долго ничего замечательного не было, но вдруг мои глаза ухитрились отыскать знакомый дом.

– Вот в этом самом доме собрания библиографов бывают, – сказал я.

– Когда?

– Собираются они по ночам и в величайшем секрете: боятся, чтоб полиция не накрыла.

– Их-то?

– Да, брат, и их! – Вообще человечество все…

– Ты бывал на этих собраниях?

– Был однажды. При мне «Черную шаль» Пушкина библиографической разработке подвергали. Они, брат, ее в двух томах с комментариями хотят издавать.

– Вот бы где «годить» – то хорошо! Туда бы забраться, да там все время и переждать!

– Да, хорошо бы. При мне в течение трех часов только два первые стиха обработали. Вот видишь, обыкновенно мы так читаем:

 
Гляжу я безмолвно на черную шаль,
И хладную душу терзает печаль…
 

А у Оленина (1831 г. in 8-vo) последний стих так напечатан;

 
И гладкую душу дерзает печаль…
 

Вот они и остановились в недоумении. Три партии образовались.

– Ужинать-то, по крайней мере, дали ли?

– Нет, ужина не было, а под конец заседания хозяин сказал: я, господа, редкость приобрел! единственный экземпляр гоголевского портрета, на котором автор «Мертвых душ» изображен с бородавкой на носу!

– Ну, и что ж?

– Натурально, все всполошились. Принес, все бросились смотреть: действительно, сидит Гоголь, и на самом кончике носа у него бородавка. Начался спор: в какую эпоху жизни портрет снят? Положили: справиться, нет ли указаний в бумагах покойного академика Погодина. Потом стали к хозяину приставать: сколько за портрет заплатил? Тот говорит: угадайте! Потом, в виде литии, прочли «полный и достоверный список сочинений Григория Данилевского» – и разошлись.

– Вот, друг, этак-то бы дожить!

– Да, хорошо! однако, брат, и они… на замечании тоже! Как расходились мы, так я заметил: нет-нет да и стоит, на всякий случай, городовой! И такие пошли тут у них свистки, что я, грешный человек, подумал: а что, ежели «Черная шаль» тут только предлог один!

 




Бесплатно

4 
(13 оценок)

Читать книгу: «Современная идиллия»

Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно

На этой странице вы можете прочитать онлайн книгу «Современная идиллия», автора Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина. Данная книга имеет возрастное ограничение 12+, относится к жанрам: «Русская классика», «Литература 19 века».. Книга «Современная идиллия» была написана в 1877 и издана в 1877 году. Приятного чтения!