В субботу Подлинник предложил Несницкой бежать от всех до понедельника, устроится где-нибудь в доме отдыха, которыми, как малиной, усеяно Подмосковье. Любовь испугалась: что же так, по пошлому «в номера»? Но разве с В. Д. что-нибудь может быть пошлым? Неприличным, непристойным? Разве это воэможно с человеком, от которого никуда никогда не хочется уходить? Разве человек не приходит в мир ради любви? Любовь – высший резон всех поступков.
Покружив по санаториям вдоль Москва-реки и не солоно хлебавши: там занято, там дико дорого, преподавателю вуза не по карману, дешевле в Турцию на неделю слетать, Подлинник предложил другой маршрут: на Тульщину, в Поленово.
Природа хорошела по мере удаления от Москвы. Поля становились просторами, а зелень свежее и чище, несмотря на конец августа и на то, что в окно ещё робко, но уже стучала, золотая хрустальная осень.
Нигде никогда Несницкая не встречала такой ошеломительной красоты, как в Поленове. Ошеломительность её была в шёпоте, тишине, в основательности всего вокруг, а не в каких-либо броских грузинских красках пейзажа или причудливых пещерно-вулканических формах, составляющих исключение на земном шаре. Поленово – это большинство, огромнейшая часть континента, оно течёт в её жилах, входит в костный состав. Как все примерные дети, Несницкая видела поленовские пейзажи в книжках по природоведению и живописи, но они даже близко не передавали той широты и размаха, той силы и мягкости, какая была в излучине Оки с ивами на песчаном берегу, лесом на берегу противоположном, небом за ним, купающимся в быстрых речных водах. Эта красота так захватила беглецов конца недели, что они забыли друг о друге.
– А деревьям-то чуть больше полста, – прокашлялся Подлинник, – здесь бои шли. Наверняка, всё было выкорчевано снарядами.
– Счастливчики, – кивнула Несницкая на подъехавший автомобиль с тульскими номерами. – Жить бы здесь.
– Да, вот он, рай во вселенной. И на небе такого нет, – не мог не признать В. Д.
– Точно, нет. Посмотри, небо плывёт в реке. Оно сюда пришло, нашло свой рай.
– А мы? Где мы найдём свой рай, – В. Д. обнял её за плечи, – Любовь моя?
В окрестностях никакого рая не нашлось вообще. Пришлось рвануть в Тулу и остановиться на одной из квартир, предлагаемых предусмотрительными туляками паломникам толстовского края. Спасибо писателю земли русской: скольким своим землякам он по сей день обеспечил кусок хлеба! Так в словаре Несницкой и В. Д. появилось слово «притулиться».
Любовь сидела на стуле и наклонившись развязывала шнурок, В. Д. подошёл сзади и медленно погладил по голове, провёл рукой по косе. Любовь выпрямлялась по мере того, как его рука опускалась. Он распутал тесьму, державшую косу, медленно, бережно целуя пряди, стал её расплетать.
– По-моему, – полушёпотом произнёс он, – только лысые завистники могли сказать, волос длинный – ум короткий. Это какой же ум короткий надо иметь, чтоб отрезать такую косу… такое богатство… добро… золото…
– или завистницы, – в тон ему прошептала Любовь.
– Лысые?
Оба рассмеялись.
– Мой папа говорит то же самое, – ворковала Любовь, незаметно оказавшись на коленях В. Д. – Ещё он говорит, что короткие волосы лентяйки носят.
– И нищие, – В. Д. широко, во всю ладонь гладил её шелковистое богатство-добро-золото.
– Почему же нищие? Крестьянки на Руси всегда с такой косой ходили.
– На Руси, – согласился В. Д. – А вот наша коллега в Англию ездила на стажировку, у неё тоже коса, не такая, как у тебя, но длинная, так ей хозяин квартиры сразу сказал: а волосы придётся отрезать. На мытьё, видите ли, большой расход воды, и счётчик щёлкает педантично.
– Жмот! Жадина! – вознегодовала Любовь, тряхнув своим ржаным сокровищем.
– А от чего, ты думаешь их богатство, девочка, если не от крохоборства? – В. Д. притянул её к себе и стал целовать в ключицы.
– Ну и как… она отрезала… косу, – бормотала Несницкая, тая от поцелуев.
– Н-нет, – поцелуй, – она ходила, – мыть голову, – к Катрин…
В. Д. дошёл до мучительного изгиба от уха до плеча, и тут уже было не до разговоров. «Какой Катрин?» – было спросила Любовь, но поцелуй ей запечатал рот. Целовались в кровь, на стуле стало неудобно, перекинулись в альковное положение и… едва коснулись головами подушки, заснули. От напряжения, усталости, впечатлений, езды, нервов.
Любовь проснулась первой и долго смотрела на спящего В. Д., радовалась, что может смотреть, сколько душе угодно и вспоминала облака над Окой, сравнивая себя с ними.
В Ясную Поляну они не поехали; слишком поздно встали, долго раскачивались, часам к пяти только отзавтракали. Как быстро летит время, когда они вместе с В. Д.! Не до Толстого. Когда уезжали, она ещё вернулась окинуть взглядом комнату: стул, зеркало, сигареты перед ним, диван, – комнату, которая навсегда останется в её памяти. Сигареты, кстати, В. Д., надо забрать. Любовь сунула их в сумку и вышла – он уже с нетерпением ждал в машине.
Когда прощались поздно вечером, для расставанья всегда рано, В. Д. обнял её за плечи и сказал:
– У меня завал на этой неделе. Ты отдохни, отоспись. Разгребу – найду тебя. Девочка.
И уехал.
Любовь ждала его день, другой. Что-то делала, заставляла себя встать, позавтракать, на косу её оптимизма уже не хватало, да и зачем её переплетать, ведь заплетал В. Д., без конца подходила к окну: не шуршат ли шины, проверяла, не кончилась ли карточка в телефоне. Но шины не шуршали, и карточка не могла кончиться. Любовь никому не звонила, а когда звонили ей, она видела по определителю, что это не В. Д. и не отвечала. Несколько раз звонил Подгаецкий, но ему надлежало понять, что по этому номеру звонить больше не следует. Она ему предоставила возможность уйти достойно, не нанося ущерба самолюбию. Она ни секунды ему не лгала, полюбив другого. Не крутила мозги, не бегала на два фронта. Прямо и честно закрыла партию. Хотя и Подгаецкий, наверное, мается и не находит смысла ни в чём, как она не находит себе места без В. Д. Почему он велел ей отдыхать? Какой отдых может быть без него? Разве эти томление и маета – отдых? Отдыхать она может только с ним, даже если бы пришлось надсадно трудиться.
Зачем-то полезла в сумку и обнаружила там пачку сигарет В. Д., а в ней зажигалка, и несказанно обрадовалась: вот физическое свидетельство его существования, доказательство их свидания. Переложила пачку в нагрудный карман, ближе к телу и то и дело проверяла, на месте ли. Несницкая прекрасно знала про всякое там биополе, энергетические волны, но принимала это по принципу: веришь, что они есть, значит, они есть, а не веришь, значит, нет. Но сейчас от этой пачки с тройкой оставшихся сигарет к ней определенно шли токи. Светящейся пунктирной линией и жалили маленькими безобидными пчёлками. «Отвезти!» – осенило её. – Надо немедленно отвезти! Ему же и прикурить нечем!» Хотя зажигалка у него была в машине, и в каждом кармане, как у всякого отъявленного курильщика, завалялось по зажигалке.
Несницкая, приведя себя в боевую готовность: кожаная юбочка, полусапожки, пиджачок (а в кармане пачка сигарет), сумка через плечо, застучала каблучками на станцию к электричке. Она не видела – она ничего вокруг себя не видела: глаза ей застила икона В. Д. – как из-за киоска, бросив сигарету, вышел Подгаецкий и потянулся по пятам. Он устал звонить и ждать звонка, утром вставать и не понимать, как, чем и зачем жить до вечера, сочинять занятие, чтобы отвлечь себя от факта, что она всё равно не позвонит, не позовёт и уж подавно не придёт. Он вдруг сломался, понял, что ему надоело жить. Странное дело, когда сидел в яме, такие мысли не приходили в голову. Любой ценой хотелось жить. А вот теперь, когда всё есть для жизни… Теперь он был признателен Любане, что она сокращала ему дни – в этом можно не сомневаться, так долго он не протянет, а ему изрядно обрыдло мытарствовать на белом свете. Он пришёл узнать, с кем она встречается и решить, решить, что-то решить для себя окончательно.
В один и тот же город, как в реку, нельзя войти дважды. Всё в нём течёт, изменяется – строится, разрушается, восстанавливается, перекраивается, чинится и приходит в упадок одновременно. На бывшем Александровском вокзале перекрыли выход из-за ремонтных работ, пришлось делать круг – по пути отмечая исчезновение прижившихся, прикипевших здесь киосков, – чтобы попасть в метро. И та же волынка на выходе станции «Университет». Пришлось разворачиваться и выходить там, куда посылала стрелка, через вход.
Первое, что увидела Несницкая после всего этого кружения по подземелью, на противоположной стороне улицы был автомобиль В. Д., рядом с ним сам В. Д. с чайными розами, которые он протягивал незнакомке в широкополой шляпе и длинной юбке, целовал ей ручку и распахивал дверцу…
– Подлинник? Подлый… Нееееееет! – кричит Несницкая, но крик её тонет в грохоте несущихся автомобилей и никакой Подлинник не во власти услышать его. – Неееет!
Несницкая бросается к В. Д., он этого тоже видеть не во власти, он уже в машине, машина тронулась и поехала. По всем законам физики он видеть не может и того, что за Несницкой из толпы бросился Подгаецкий, но поздно: она налетела на машину, машина на неё.
– Нееееет! – Подгаецкий схватился за голову, и его ослепила вспышка: город, улицу, женщину на асфальте; мягкий толчок в грудь – и всё оползнем потекло в черноту.
К счастью, к счастью ли?, Любовь Несницкая осталась жива. Её без чувств, разбитую и переломанную, доставили в реанимацию, и началась долгая битва за жизнь. Врачи совершили свой будничный подвиг и вытащили её с того света. Она висела на вытяжке, в саркофаге из гипса и бинтов, открытым оставалось только одно лицо. Но и лицо это, белое, высохшее, уже было не лицом Несницкой, а какого-то другого человека.
Врачи сказали, что, если организм справится, через год она начнёт вставать на ноги.
Узнав о случившемся, и сопоставив время и место, В. Д. понял, невольной причиной несчастья был он, раббожий, червь дрожащий, – Василий, сын Дмитриев. Ээх, за грехи наши расплачиваются невинные.
Он ходил в больницу, как на отметку в военкомат бывший немецкий солдат в послевоенном Ленинграде. Принёс однажды чайные розы, так освежившие пыльно-серые больничные стены, но лицо Несницкой стало такого же цвета, как её гипсовый скафандр, и В. Д. тут же вынес цветы из палаты, отдал старушечке, ковылявшей по коридору. К величайшему её смущению и счастью.
Он отсиживал подле опрокинутой гипсовой статуи всё возможное время, как караульный у мавзолея вождя. Объяснил, два, десять, растолковал Любови, слушавшей его широко раскрытыми глазами, что в тот день он возил Катрин, приехавшую из Кембриджа, в музей, эта Катрин опекала и его, и других мучеников университета в командировках в этой смешной и мелочной Англии, – удивительно, почему у них там стрелки на часах ещё не ходят в обратную сторону, – и нельзя, никак нельзя было бросить её одну на произвол московского водоворота. А в тот день сопровождать Катрин пришла очередь его, Василия Дмитриевича. Вот он и потащил её в Дом художника на Крымской, благо дело, там шла выставка Брюллова, а то ведь они там в своей дремучей Европе ничего, кроме Малевича да Кандинского, из русской живописи не знают.
Несницкая слушала внимательно, но всё, что говорил В. Д., больше её не касалось. Сейчас самым близким человеком ей стала Анна Герман. Когда-то и она попала в Италии в такую чудовищную аварию, и её по кусочкам собрали, она смогла потом жить и даже петь. И даже у неё родился сын. А что сможет она, Люба Несницкая, выйдя из такой мясорубки?
Владимир Дмитриевич ночевал теперь у взрослой дочери. Жена его давно вышла замуж. Подлинник не сомневался, женщина она святая, заблудшая в какой-то момент и теперь вот по-своему наказанная новым мужем; появлялась здесь от случая к случаю. С ней давно установились братские отношения, как это сплошь и рядом встречается в наш век победы коммунистического манифеста над скромным обаянием кухонь. Человечество в этом смысле, любви к ближнему, превосходит себя и своих предшественников из «Кармен» и «Крейцеровой сонаты» и любит братской, сестринской дружбой своих бывших жён и мужей, а заодно их новых детей от новых браков, братьев и сестёр своих собственных чад, новых детей, которым, они сами, по сути, доводятся двоюродными отцами и матерями, и Церковь должна будет признать и благословить это новое родство, требующее от каждого особых качеств великодушия, человечности и щедрости, ибо Церковь милосердна и смысл её бытия – восстановить мир да любовь на земле, яко на небесах.
В свете всех этих новых веяний и течений в людских отношениях и к несказанной радости своей самой любимой женщины – дочки, Василий Дмитриевич вселился в свою кровную квартиру, в самую маленькую комнату на тех же правах, на которых он вселился бы если не к матери, то к любимой тёте Свете, так звали его тётю, и блаженно засыпал по вечерам на узкой койке, свернувшись, как пёс на подстилке, и думая о Любови. Но ни она, и тем паче, ни Василий Дмитриевич не знали, что в тот день, когда её увезла скорая помощь, к метро «Университет» подъезжала другая скорая – за Подгаецким, и след его теряется. Но в том, что случилось с ним виновата не Любовь Несницкая и не любовь к Несницкой, а виновата Чечня, та или иная чечня, непрекращающаяся в России, хотя век двадцатый сменился двадцать первым. Любое потрясение вызвало бы у Подгаецкого шоковую реакцию с кровоизлиянием в мозг. Таково было заключение военного госпиталя. Заключение, похожее на расправу в Центральной тюрьме, когда арестант шёл по коридору и не знал, что ему целятся в спину. Единственное предохранение от такого исхода – спокойная, размеренная жизнь. А можно ли представить жизнь молодого человека в России наших дней тихой и безмятежной, без шоков и потрясений?
Через год и три месяца Несницкая покидала больницу. Будто она родилась здесь, будто жизни до этих бледных, пыльно-серых стен никогда и не было. Нельзя сказать, что Несницкая изменилась, похудела или постарела. Это был другой человек: меньше, ниже, вместо косы по голове рос неровный ёжик, рука опиралась на инвалидную палку.
Василий Дмитриевич сделал единственное, что можно и нужно было сделать, – предложил ей венчаться.
– Ты спасти себя хочешь, – голос Несницкой был мёртвым механическим звуком, без цвета, вкуса, запаха, без колокольчиков и переливов, которые звучали в нём раньше, а только когда они исчезли, стало ясно, что они были. – Душу спасти запутавшуюся.
– Я давно выпутался и начал новую жизнь, ты же знаешь, вместе с тобой с того дня, как ты сюда попала, – В. Д. говорил без вызова, упрёка, но с мягкой шутливостью, чтобы Люба не думала, что он её жалеет.
– Ты жалеешь меня, – отвечала она без улыбки и без строгости. – Какая жена из калеки? Брат любит сестру богатую, а муж жену здоровую. Я не могу принять такой жертвы.
– Но я жизнь прожил, у меня уже всё было, и жена, и семья. Мне ничего не надо. Мы обвенчаемся, я буду жить с тобой, для тебя. Я этого хочу! Ты будешь моим монастырём, Любочка.
– Меня больше так не зовут. Меня будут звать по-другому. При постриге дают новое имя.
– При постриге!?
– Ты не ослышался. Я уже всё решила. Я буду молиться за нас обоих.
– А что же яааах, – он задохнулся, хотел спросить «буду делать?», а спросил, – могу для тебя сделать?
– Иди. С миром.
О проекте
О подписке