Прошло много лет, и фронтовики опять-таки уходили из жизни, кто по старости, а кто по болезни или от ранений, сказавшихся на их здоровье. Ушли в другой, нам незнакомый мир.
Сельчане приняли после войны всех, и своих и чужих, кто решил начать здесь новую жизнь. Приняли всех как героев. Трусов и предателей среди бакурских и тех, кто пришёл с ними, быть не могло, и не было. Всем помогали одинаково. А однорукий Фрол косил одной рукой так, что многие с двумя руками не могли за ним угнаться.
– А зачем тебе, Фрол, вторая рука? – шутя заметил кто-то из вновь прибывших в деревню. – Была бы лишняя и мешала бы.
Затаив дыхание, косившие рядом мужики остановились: задавать такой вопрос показалось для всех гадким глумлением. Фрол тоже остановился, косу к плечу приставил, единственной рукой стёр со лба пот и ответил:
– А ты попробуй! Коса у меня острая! Другой раз без языка не спросишь!
Все засмеялись: молодец, мол, Фрол, не растерялся.
В каждом подворье, с каких уже пор и не вспомнишь, обязательно была корова, чаще две, а то и три, и четыре. Много водили овец и коз, кур и петухов. Петухов особо много было, и берегли их, чтобы деревня оставалась живой от их удивительного постоянного петушиного хора.
У Маруси Фролкиной петух был на зависть всем – большой, как индюк, а раскрасила она его краше павлина. Бабы над ней шутили:
– Марусь, а Марусь, ты при петухе-то юбку не снимаешь? Мало ли что он подумает, он ведь не танк!
Но Маруся к тому времени сильно повзрослела, обабилась, с войны прошло много лет, и за словом в карман теперь не лезла:
– А что танк, стрельнет, так стрельнет, а ваши мужички уже пукнуть громко не могут. Вот бы всем, молодкам, по петушку завести. Мой-то петух, какой крепкий, как и мужик у меня! – Она вышла замуж после войны за кузнеца местного, и все в деревне его знали и за силу его недюжинную уважали. – Топчет кур, так уж топчет!
Бабы вздыхали и завидовали её «петуху».
– Да, Маруся, что правда, то правда. Все мы твоему «петуху» завидуем!
Водили в деревне и уток, и гусей, но реже – река была не сильно полноводной, а озёр и прудов, чтобы рядом были, не шибко много оказалось, не хватало.
Некоторые заводили свиней и как экзотику – индюков.
Рано утром, если собирались в центр, пройти было невозможно, стада коров шли по одной, по второй и по другим улицам так долго, что стоять приходилось не меньше часа, особенно детям. Родители им наказывали, чтобы боялись: а вдруг чья-то корова или бык подденут на рога, – так что ждали. Бережёного человека бог бережёт.
Маруся Фролкина наставляла сына:
– Гляди, бык как танк, идёт и не сворачивает!
А Фрол дочери объяснял:
– Корова рогами махнёт, как косой живот распорет!
Вся деревня утопала в зелени, не было ни одного дома, где не росли яблони, вишни, сливы. Реже попадались груши, а уж смородина да крыжовник расселились гуще кустарников. Все жители сажали картошку, морковь, капусту, красную свёклу, огурцы, помидоры. И это было за правило. В общем, легче сказать, чего не было, потому что в этой деревне было почти всё. Погреба и летом и зимой пополнялись свежим ядрёным квасом. Сами пекли хлеба и редко пользовались магазинным хлебом, свой-то из печи был вкуснее.
Весной деревня покрывалась красивым цветением яблонь, вишен, черёмух, сирени, и с высоты птичьего полёта были видны только серые пыльные просёлочные дороги, но когда сходил цвет, всё равно не было видно даже крыш домов, потому что летом их закрывали зелёные листья переплетающихся между собой ветвей плодовых и неплодовых деревьев.
И если дороги были для пеших и конных, то вы нам не поверите, что связь с большой землёй – Саратовом – была более чем необыкновенной. Здесь летал самолёт «Бакуры – Саратов», туда и обратно, хотя и называли его обидным словом «кукурузник». В те далёкие времена это был космос в некоторых смыслах этого слова, а для сельчан это был самый настоящий космос в полном смысле этого слова.
Но нельзя не вспомнить, как сильно коснулась деревни революция и Гражданская война, пострадали сельчане сильно, потому что окаянные годы прошли как по земле красивых и благоухающих мест, когда бандиты жгли их дома, так и по душам и судьбам самих жителей.
Больше всех запомнила Гражданскую войну, наверное, Дуня, уроженка этих мест с монголоидными чертами лица, даже иногда смеялись деревенские мужики, что она самого Мамая видела, а возможно, и родилась от воина монголо-татарского нашествия, но это, конечно, была неуместная шутка, бравшая свои корни от неповторимой в молодости Дуниной красоты. Сколько ей лет, никто не знал. Некоторые помнили её молодой и красивой, да такой красивой, что утверждали: сам Котовский, который в мае 1921 года гонял по бакурским лесам одну из банд Антонова после Тамбовского восстания, влюбился в неё до беспамятства. Остановился он тогда в том доме, где сейчас жестяной магазин, большой и просторный, рядом с амбулаторией, напротив дома врача-гинеколога.
…Они проснулись утром, Григорий Иванович целовал беспрестанно Дуню и шептал ей на ухо:
– Дунюшка, родная моя! Люблю я тебя сильно! Ты-то что молчишь?!
– И я тебя люблю! – с тоской говорила Дуня.
– Ну так поехали со мной!
– У тебя, Гриша, жизнь слишком рискованная. Вдовой меня сделаешь…
Она глядела в самый корень исторических событий и потом узнает, что легендарный комбриг Григорий Иванович Котовский убит на отдыхе рядом с Одессой в августе 1925 года адъютантом бандита Мишки Япончика.
А перед отъездом из Бакур, рано на заре, рядом с домом Дуни Григорий Иванович поставит своего коня на дыбы и закричит на всю округу:
– Ну что, Дуняша, последний раз спрашиваю: любишь ты меня или нет?
Дуня распахнёт окно, вдохнёт полной грудью чистой майской свежести, перекрестит Григория Ивановича и со слезами на глазах простится с ним:
– Люблю! Люблю! Поезжай с богом! Григорий Иванович! Не томи душу!
Потом Дуня часто рассказывала сельчанам, какой Котовский был в то время, и с придыханием вспоминала о его недюжинной силе.
Затем, по прошествии нескольких лет, её возраст словно остановится, она больше не будет меняться внешне, то есть как будто не старела, ей было всегда по виду примерно 45—50 лет, это в ту пору, когда приехали в деревню Иван с Зинаидой.
В период буйных лет Гражданской войны, а это здесь происходило ближе к девятнадцатому году, Дуня уже была зрелой, дородной, статной дамой, а не юной глупой пигалицей.
История произошла тогда страшная: во время эсеро-кулацкого мятежа бунтовщики увели из деревни человек двадцать простых бедных мужиков, которые вроде бы были за красных. Забрали их, связали, как рабов, в одну колонну и увели в лес к Волчьему оврагу. Раздели до исподнего, остались мужики в белых нательных рубахах и таких же кальсонах. И бандиты всех расстреляли и потом даже не добивали. Март был на дворе, снега в овраге лежало много, знали, что кого не застрелили до смерти, всё равно замёрзнут. Так оно всё почти и вышло.
…Сегодня в Сердобске, в самом центре города, на площади, памятник небольшой уцелел, с позолоченной надписью – бакурским коммунарам, отдавшим свою жизнь во время эсеро-меньшевистского мятежа.
Но Дуня тогда любила крепкого молодого красноармейца Федота Ражева. Нашла она его в Волчьем овраге раненого, ещё живого, тот шептал:
– Уходи! А то и тебя пристрелят!..
– Да ты что, Федотушка! Любимый мой! Как же я без тебя уйду? Как же я тебя брошу? – она сняла с себя тёплую одёжку, всё, кроме валенок, завернула его, как младенца, и 10 километров волоком тащила до деревни; дошла до первой избы, постучала и упала в проём открывшейся двери, простонав:
– Помогите!
Еле-еле отходили: обморозилась сильно, думали, не выживет, а если и выживет – руки или ноги отрежут. Ну а Федот, когда его в дом затащили, был уже мёртвый. До сих пор и не знают, умер он от ран, что у него были, или просто замёрз, пока Дуня тащила его по мокрому снегу, возможно уже мёртвого, на своём старом тулупе. Федот промок и, видно было, продрог, потому что покрылся гусиной кожей и стал весь розовый, значит, ещё жил и умер, вероятно, от переохлаждения, о чём больше можно было подумать. Долго Дуня потом вспоминала о Федоте, собиралась даже уйти на службу к красным, чтобы отомстить за любимого, но вскоре в селе всё поутихло, и революция разрешилась сама собою, пришла советская власть. Все, кто после Дуни, бегали в овраг спасти кого-то из родственников или вообще спасти кого-то, не успели: тот, кто не умер сразу от пули, замёрз от мартовской промозглой стужи.
Дуня оказалась тем первым человеком, кого Зинаида встретила в этом селе и полюбила, подружилась с ней навсегда. Была у Дуни и семья, если говорить на тот момент, когда Иван и Зинаида приехали жить в её родную деревню.
Дуня была по фамилии Мазилкина, а сын у неё, Иван, был Толстов. Родила она его уже поздно от заезжего в их деревню плотника Ивана Толстова, хорошего мастерового, рукодельного мужика, работающего по найму, а проще говоря – шабашничал он. Любила она его или нет, она и сама сказать не смогла бы. Но был он видный, крепкий, здоровый с виду. А значит, и дети, рождённые от него, должны быть здоровыми. Вот, может, поэтому и родила от него, а то, что он был женат, она, конечно, знала. Так пассия самого Котовского распорядилась своей жизнью, чтобы не прожить её в одиночестве.
Сын Иван вырос, стал тоже крепким, здоровым мужиком, но ростом меньше, чем его отец-плотник, и очень сильно пил, что не водилось за его отцом – Иваном Толстовым; скажем точнее: к несчастью Дуни, сын был запойным алкоголиком, не бакурской породы. Дуня нашла ему тихую, послушную жену Нюсю, к её огорчению страшную грязнулю, но хотя бы тихоню, и ничего Дуня так и не смогла с ней поделать всю жизнь, какую им довелось прожить вместе. Сама-то Дуня была, как говорится, чистюлей, всё в руках горело, всё, до чего ни коснётся в доме, выходило ладно и красиво, сама шила и вышивала, хорошо и вкусно готовила, в доме ни соринки, ни пылинки не увидишь.
Может, эта особая чистоплотность и свела Зинаиду по наитию сразу с Дуней, одной из старожилов деревни. Была жива у Дуни и мать, и вот возраст той уже точно определить никто не мог, но все говорили, что ей больше ста лет. Тихая, молчаливая, как будто немая. А ростом – она уже согнулась от старости, и до этого была небольшая, то есть невысокая, а уж когда сгорбилась – так вообще чуть больше метра от земли была её голова, если даже полностью разгибалась во весь рост, а это значило, что голову она иногда немного приподнимала, чтобы посмотреть чуть дальше.
Ивана дорога повела по своей извилистой траектории. В жизни ведь ничего не бывает случайного, и поэтому немудрено, что его первое знакомство в деревне, наиболее близкое и доверительное, произошло не с кем-нибудь, а именно с самой бабкой Калачихой. Жила она в деревне тоже давно, не меньше Дуни, но были они совершенно разными.
То, что ходили слухи, будто она с Антоновым якшалась, с тем самым, которого Котовский бил и громил в Тамбове и здесь и гонял по тамбовским и бакурским лесам, было сейчас не самое важное – пойди, разберись, у кого она, правда-то настоящая, – у красных или у белых. Бабка Калачиха была хитрая, себе на уме, говорят, даже ворожила и колдовала. В деревне её не очень любили и привечали, при встрече крестились, чтобы она только не видела, днём обходили дом другой стороной, а ночью вообще боялись ходить даже в её сторону. Конечно, в этом было много суеверия и предрассудков.
Жила она с дедом Калачом, и в деревне уже мало кто знал, как их на самом деле звали, чьи они были по фамилии, так как уж очень были старые, древние. Детишки у них давно стали взрослыми и рано разъехались, а к этому времени уже и детишки сами превратились в стариков, а внуки, скорее, были рядом с пенсионным возрастом и в деревню никогда не приезжали. По крайней мере, только Дуня вспомнила как-то раз об их приезде, но это было давно, и те, кто мог ещё вспомнить, уже тоже сильно состарились.
Дед Калач и бабка Калачиха имели чистый ухоженный двор с добротными хозяйственными постройками, но давно уже в них не водилась живность. Не держали они ни коров, ни овец, ни свиней, ни птицу – сил им на это уже не хватало. Баню, что стояла в огороде, топили редко. Сад постарел, как и хозяева. Сажали только картошку для себя и жили, может быть, на одну пенсию, если бы не одно «но». Бабка Калачиха была большим мастером, а лучше сказать, мастерицей по изготовлению самогона и ядрёного русского кваса. Угощала квасом любого гостя, а потом между делом предлагала рюмочку домашнего самогона.
Успех был ошеломительный; здесь часто и рождались слухи, что берёт она это колдовством и ворожбой, но Дуня в это не верила, а знала, что много времени потратила Калачиха, овладевая искусством приготовления кваса и выгона самогона. Почти вся жизнь у неё ушла на это. А ей приписывают хитрость бесовскую, а на самом деле настоящего успеха любой человек добивается трудолюбием, если можно применить такие слова к изготовлению зелья. Ну а что же здесь поделать? Знала Калачиха: придёт время, и не будет у неё сил ни на сад, ни на подворье, а на что тогда жить, если Калачу пенсию не платили и даже хлеб она вынуждена покупать в магазине, а не как все бакурские бабы, что сами в русских печах пекут? И стали её напитки, начиная с кваса и до самогона, продуктами на зависть всем – неповторимыми, высоких качеств и, конечно, большого спроса у мужиков пьющих, в основном приезжих и заблудших.
На что им с Калачом было надеяться, если дети перестали к ним ездить, а самим жить приходилось дальше, остались они, как два сорняка среди пыльной дороги.
Вот и подумаешь теперь, что привело Ивана в чистый ухоженный дом бабки Калачихи. Отличался он лишь тем, что не было в нём русской печки, а вместо неё – голландка, небольшая, места много не занимала, но тепло в доме давала хорошее: Калачи зимой не мёрзли.
– Зачем ты его приваживаешь? – грубо спросил Калач у жены.
– А ты вроде не знаешь?! Перестань тогда намазывать хлеб маслом! – съязвила старуха.
– Тебе же Пётр носит!
– За деньги! А этот будет за самогонку. И неизвестно ещё… это при прежней директрисе Петька был в почёте, а кем его сделает этот пришлый, неизвестно. Знаешь, как бывает: сегодня – пан, а завтра – пропал. Поверь, этот бродяга не на один год приехал…
– Почему ты думаешь, что он бродяга?
– Пьёт много…
– Грех это! Семью разрушишь! – не унимался Калач.
– Не у меня он пить научился… А грехов у нас столько, что теперь уже одним меньше, одним больше… какая разница на Суде там? – горько заключила несчастная старуха.
Вернулся Иван домой в бессознательном состоянии, он не выговаривал ни одного вразумительного слова. Ночью бредил, «воевал»: видел войну и себя на батарее, которая стояла насмерть за Родину.
Кричал он так:
– Стоять насмерть! Заколю!!! Не пройдут! Героями не рождаются!.. Врут… всё врут… Анюта! Анюта! Я не могу, права не имею!.. Прости! Возьми мой пистолет, пока никто не видит!..
Он пришёл домой, который только что они получили от государства, в сильно пьяном виде от угощения самогонкой бабкой Калачихой и принёс ещё про запас с собой. Утром он проснулся рано, его мучило похмелье, и он опохмелился. Зинаида не спала всю ночь, глубоко вздыхала и собирала все силы, чтобы не разрыдаться.
Она решила с Иваном поговорить, называя его пока ещё по имени:
– Ваня, может, ты не с этого начинаешь на новом месте?! – она показала ему на самогон.
– Ты знаешь, как это сделать по-другому? – у Ивана начала копиться желчь.
– Но ведь другие живут без этого, и ничего? – воодушевилась Зинаида.
– Откуда ты знаешь, как они живут? Что у них на душе и в сердце? – Тут уже Иван понимал, что желчи некуда деваться и она сейчас пойдёт, и поэтому надо сдержаться, чего бы это ему ни стоило.
– Ваня, я понимаю: война – это трагедия! Но чем раньше ты начнёшь привыкать к другой жизни, тем тебе будет легче. Выбрось из головы своё прошлое!!
– Ду-у-у-ра! – заорал Иван и поспешил выйти из дома, чтобы не сделать чего хуже.
В селе их встретили хорошо – они были не первыми специалистами, кто приезжал в Бакуры. Зинаиду, которая устроилась лаборанткой в деревенскую лабораторию, о чём уже упоминалось, сразу полюбили за трудолюбие, чистую душу, доброе сердце, сильный, но не злобный характер. Она была просто трудягой, и то, что у неё не получалось сразу, она брала настойчивостью и усердием, как, впрочем, и всегда было в её нелёгкой жизни.
Как-то она задержалась на работе, и зашёл главный врач, он же был хирургом, и он принимал Зинаиду на работу, спросил:
– Почему задерживаетесь, Зинаида Михайловна?
Он увидел удивление на её лице. Так удивлялись многие, кто слышал своё имя-отчество, не успев устроиться на работу: они просто не знали особенностей главного врача, что он легко это запоминал.
– Да хочу научиться сразу всему, пока время свободное есть, – Зинаида обрадовалась такому вниманию главного врача и тому, что он запомнил сразу её имя.
Она даже в училище не часто встречала таких преподавателей.
– Вы ж из деревни, как я понял из личного дела… Курские соловьи… – Ей стало ещё приятней от таких подробностей, о которых помнит редкий руководитель. – У вас обязательно всё получится. Люди, что живут в деревне, как никто знают цену своему труду. Мы ещё увидимся с вами не раз.
Он пошёл к выходу, а она растерялась, и забыла, что хотела сказать, и с трудом вспомнила слова благодарности, и прокричала не сильно громко уже вслед главному врачу, когда за ним захлопнулась дверь:
– Спасибо!
Ивана, надо сказать, тоже полюбили на работе. Ему достался старый деревянный маслозавод от предыдущей директрисы-хозяйки или, точнее, мастера и хозяйки – в общем-то, в добротном хорошем состоянии, но этот одарённый и талантливый фронтовик сумел сделать так, что завод зажил новой жизнью. Стали выпускать сыры, которые раньше не делали, – твёрдые и плавленые, разносортные, которые продавались только в больших областных городах. И тут же он показал, как можно на старом оборудовании выпускать сливочное разнообразное мороженое. Такое мороженое дети могли купить только в городе, конечно, не считая того, что завод и до этого, и сейчас продолжал выпускать качественное сливочное масло, но он показал, как легко делать и шоколадное, уж не говоря о сливках, сметане, брынзе, казеине, что завод производил раньше и производит сейчас.
Но вскоре его пыл охладили, заставив выпускать продукцию только согласно государственному плану, но где-то в верхах уже тогда восхищались и уважали талант Ивана и появились мысли построить новый завод в Бакурах с большими объёмами и с большим количеством квалифицированных работников.
Но первый секретарь райкома партии не унимался:
– Вы, товарищ, Шабало́в, – делая ударение на последнем слоге.
– Шаба́лов! – поправил Иван, переставляя ударение.
– Да, вы, товарищ Шабалов, в первую очередь коммунист. А только потом – Мастер маслозавода, и, заметьте, я произношу слово «мастер» с большой буквы. Мы уважаем ваш талант и вашу инициативу…
– И отправляете нашу продукцию в Москву! – Иван начинал заводиться, и его директор Виктор Степанович предчувствовал скандал, но разделял мысли своего подчинённого, радеющего за жителей всех регионов.
– Вы не можете оспаривать решение последнего пленума партии! – продолжал гнуть свою линию первый секретарь райкома, маленький, пузатый, с лысой головой человек, который не был на фронте, как считал Иван – отсиделся всю войну в тылу.
Ивану даже хотелось стукнуть кулаком по столу и закричать ему прямо в лицо: «Тыловая крыса!»
– Я вам приказываю, слышите, приказываю! – продолжал райкомовец. – Выпускать только то, о чём я не раз уже говорил.
– Во-о!.. Во-о!.. Во! – Иван сложил два кулака в фиги и, вытянув их вперёд, тыкал ими в сторону партийного руководителя.
О проекте
О подписке