Один из кардинальных ужасов моей жизни – эти ваши анекдоты, построенные на как бы общеизвестных аксиомах, которые кажутся мне не просто неочевидными, но абсурдными.
Вот например анекдоты про тещу. Мне как было в детстве непонятно, почему надо смеяться при описании конфликтов каких-то странных людей с матерями их жен, так и до сих пор, честно говоря, не въезжаю. Конфликт – это вообще не смешно, а неприятно. А все женщины-чьи-нибудь-тещи, встречавшиеся мне в жизни, были очень клевые. Начиная с моей бабушки Нади, которая навещала в военном госпитале своего раненого мужа и так понравилась его соседу по палате, что тот твердо решил жениться на одной из ее дочерей, чтобы стать членом семьи, где все называют друг друга «любчик» и не просто называют, а действительно любят – надо же! Так бывает?!
Этот сосед по палате потом, двадцать лет спустя, будет иметь несчастье стать моим отцом. Но это не очень страшно, все остальное у него в жизни сложилось неплохо.
Теща – лучший трофей, который мой папа, осиротевший младенцем в Гражданскую, добыл на Второй Мировой. Еще были какие-то китайские сервизы и платья из крепдешина для жены и все той же тещи, но они прошли, как с белых яблонь дым. И бабушка Надя прошла, и обе ее дочки, и папа потом тоже прошел.
Таков круговорот людей в природе.
А с белых яблонь дым у нас как раз вот прямо сейчас. Кроме него имеют место с белых каштанов дым, с белой сирени дым, и с белой черемухи дым. Все они, надо понимать, тоже очень скоро пройдут, как трофейные крепдешиновые платья. Но нам плевать, мы живем одним днем. И сегодняшний, к примеру, был так хорош, что даже если оказался бы последним, то и не жалко совсем.
Но он совершенно точно не последний. Мы проверяли.
«Мы проверяли» – это не то чтобы шутка. У меня вообще довольно хреново с этим вашим юмором. Правда, многие люди смеются, когда читают, что я пишу. И даже когда говорю вслух о чем-то скучном типа погоды, они смеются все равно. Но это не юмор, это гипноз. Чтобы парализовать жертву, а потом съесть. Но я никого не ем, потому что не люблю готовить, так что читатели в безопасности. И слушатели тоже.
Так вот, что касается непоследнего дня.
Штука в том, что иногда человек может развернуться лицом к будущему и увидеть там разные вещи. Некоторые видят апокалипсис и за это их записывают в пророки. А я вижу только длинную сияющую дорогу, белую и дымную, как яблоневый цвет, из которого состоит все.
Все, кроме анекдотов про тещу и еще про мужа-из-командировки. Потому что они состоят из внутричерепного говна. Зато детские анекдоты про грузина-жопарезина и котенка Трусики священны, они – чистый дзен.
Мой папа, кстати, часто просил меня рассказывать дворовые анекдоты (которые про котенка Трусики как раз) и страшно ржал. Он не знал слова «дзен», но был неплохим практиком. В отличие от нас, знающие многие слова и трындящих их всуе.
В промежутках между анекдотами про тещу.
Хуже анекдотов про тещу только эти ваши праздники, потому что они позволяют не думать о важных вещах триста шестьдесят четыре дня в году. Разик отстрелялись, и хватит.
А вот не хватит, ни фига. Каждый день надо вмещать в себя весь мир – с войной, чумой, мором, гладом, яблоневым дымом, черемуховыми холодами, душистыми майскими ночами, необходимостью защищать своих живых и провожать своих мертвых, с этой невыразимой бесконечной любовью, данной нам если не в ощущениях, то хотя бы в крепдешиновых платьях и ванильных сухариках, которые мы не едим в самый голодный день, а кладем в карман и несем кому-нибудь – угостить.
Потому что тот, кто вмещает в себя весь мир и ванильный сухарик в придачу, никогда не пройдет насовсем.
Один человек занимался осознанными сновидениями. Занимался долго и упорно, предположим, тридцать лет и три года. Преуспел, научился всем премудростям, отрастил себе тело сновидения, толстое, розовое и красивое.
После чего человек стал бегать по изводившим его всю жизнь кошмарам, крутить им сочные кукиши и дразниться: «бе-бе-бе!»
Другой человек тоже занимался осознанными сновидениями, долго и упорно, тридцать лет и три года. Научившись же всему, чему следует, в одном из осознанных сновидений устроил себе отличную спальню, притащил подушку с одеялом, каждый день засыпал туда, а уж там дрых себе в свое удовольствие, просто так.
Одно из самых сильных (часто неосознанных) желаний современного человека – оказаться в ситуации, когда он ничего не может испортить. Никакими своими действиями.
Почти недостижимое в рамках текущей культуры ощущение. Пение пьяным хором, секс в наручниках и вхождение во вдохновенный поток – вот первые пришедшие в голову варианты. Наверное есть еще, но их немного.
Окружение – влияет. И изменяет нас, хотим мы того или нет.
Штука даже не в том, что трудно жить среди алкоголиков и сохранять трезвость. Или, скажем, соблюдать строгую диету в окружении обжор. Штука не в том, что нам станут дружно говорить, как надо жить и какое мнение иметь по всякому вопросу, и мы тут же послушаемся, как глупые дураки.
Окружение изменяет нас на более тонком и глубоком уровне. Постепенно и незаметно.
Есть, конечно, люди с повышенной сопротивляемостью среде. Я как раз из их числа, очень хорошо знаю, как все происходит, и могу сказать: на то, чтобы не поддаться влиянию – не только и не столько социальному, а вот этому глубинному, незаметному – уходит хренова прорва сил. Так много, что некоторые из нас ложатся и умирают молодыми, а некоторые просто больше ничего не делают, и не потому что не хотят, а потому что действительно не могут. Это – ну как сдерживать всем телом напор воды из трубы, которую вы прикрыли собой, и одновременно вышивать бисером. И не пять минут напоказ, а годами.
В юности у меня не было сил почти ни на что. Даже заварить чай или переодеться – это было огромное, очень нежелательное, вынужденное напряжение. Силы были только на те занятия, которые сами приносили силу – искусство, например. Или прогулки. Но это, как понимаем мы, подключение внешнего ресурса, а не задействование собственного.
А те, у кого сопротивляемость не повышенная, просто потихоньку изменяются в направлении, заданном окружением. Которое у почти всякого человека вполне случайно, будем честны.
Поэтому окружение – это очень важно. Причем даже не с точки зрения «любят-ценят-защищают-мучают-не понимают-воспитывают-поддерживают-чешут спинку». Все это, конечно, имеет значение, но на (условной) поверхности.
Штука в том, что мы в это постепенно превращаемся, точка.
Чем раньше человек оглядит свой ближний круг и задаст себе вопрос: «Хочу ли я в это превратиться?» – тем меньшая часть жизнь будет потрачена зря, вот и все.
Искренний ответ «да» свидетельствует, что ответивший – один из самых счастливых людей в мире. В прошлой жизни он, вероятно, спас от буки сто голодных сирот, и теперь заживо вознесен на небеса.
Если же превращаться в такое вам совсем не хочется – что ж, кто предупрежден, вооружен.
И, да. Одиночество – это в большинстве случаев означает «больше свободного времени для своих дел». И при этом оно почти недостижимо, можно заранее не пугаться.
Описывая самые обычные места, я вижу немного больше, чем другие свидетели. Это вовсе не означает, будто я что-то выдумываю, или, к примеру, бурно галлюцинирую.
Это как если бы два человека описывали одну и ту же комнату, и один ограничился описанием интерьера, а второй порылся бы в шкафах, почитал бы хозяйские письма, нашел бы прадедов клад под половицами, а потом описал все свои впечатления в комплексе. Не забывая, конечно, и об интерьере – он тоже важен.
И в этом смысле я просто гиперреалист.
В моих историях реальность предстает перед читателем – не во всей своей полноте, конечно, во всей полноте ее разве что ангелы, заполняющие каждый день прописи бытия, могут описать. Но я к этому стремлюсь.
Оранжевыми чернилами
Если идти домой по улице, где один за другим загораются оранжевые фонари, можно протягивать руку полуоткрытой ладонью вверх и собирать избыток света, как мандарины – раз, два, еще, еще.
И прикарманивать.
Потом, уже дома, выясняется, что оранжевым фонарным светом можно писать вместо чернил, не закончившихся, конечно, но изрядно загустевших во внутренней авторучке. Свет – те же (внутренние) чернила, только еще лучше.
Можно писать.
От всех этих сентябрьских дождей, хризантем и мокрых каштанов, запахов, свежих, горько-сладких, обморочно звенящих в ушах, обычного набора заключенного (в человеческом теле) строгого осеннего режима, почти невыносимо болит сердце, вынужденное расти, расширяться, чтобы вместить все это предзимнее великолепие мира.
Все равно не дорастет. Не вместит. Но надо стараться. Вернее, не «надо» даже, оно – само.
Накануне всякой зимы я прыгаю в пропасть. Затяжной прыжок, веселый и горький, никогда заранее не знаешь, кто откроет глаза там, на дне, весной.
Ну вот, дальше тянуть некуда. Давай. Прямо сейчас.
Очень просто быть умным пессимистом. Проще вообще ничего не придумаешь: сел на диван, включил гениальный супермозг, обработал жизненный опыт, огляделся вокруг – ААААААААА! УЖОСНАХ! Все, дело сделано.
Быть глупым пессимистом ровно так же просто. Послушал в детстве, чего взрослые говорят. Потом вышел во двор, послушал, чего говорят старшие мальчишки и девчонки. Потом получил в рыло, чтобы не подслушивал. Потом вырос большой, еще послушал, еще пару раз в рыло получил, и – voila! Допер наконец, насколько ужасен человеческий наш удел. Даже гениальный супермозг включать не надо, и так отлично получилось.
Быть глупым оптимистом тоже не очень сложно. Но тут одно из двух – или сразу родился таким счастливчиком, что в рыло ни разу не получил, или так много добрых сказок в детстве читал, что даже «в рыло» не помогло.
А еще можно пойти к первому попавшемуся гуру. Или просто базарную гадалку поймать в хорошем настроении, чтобы счастливую жизнь предсказала – тоже отлично работает, если гениальный супермозг не включать. Гениальный супермозг – он, зараза такая, весь кайф обломает. Но если у нас его нет, все в порядке.
А вот быть умным оптимистом практически невозможно. Невыполнимая задача – со всей этой херней взлететь. Но если кто имел несчастье родиться на свет с гениальным супермозгом, имейте в виду – именно для этого он и выдан. Зараза такая.
Потому что необходимость делать невозможное никто, извините, не отменял. И не отменит. Без делания невозможного жизнь вообще не в зачет.
Пауль Клее, чье творчество с равным основанием относят ко всем главным художественным течениям XX века, живописец, график и теоретик искусства, писал: «В былое время люди рисовали вещи, которые можно было увидеть на земле. Вещи, на которые им было приятно смотреть и на которые они хотели бы смотреть. Сейчас, рисуя, мы воссоздаем несомненную реальность видимых вещей и, делая так, выражаем веру, что в отношении к миру в целом видимое – только вырванный из него кусок, а другие истины, в большинстве своем, скрыты».
Пока о «скрытых истинах», то есть, о невидимой части реального мира говорит живописец, зритель остается, так сказать, в безопасности. Какие бы «скрытые истины» ни открылись ему на полотне, зритель, если пожелает, может игнорировать это откровение, списать увиденное на живость художественного воображения автора, и жить, как прежде. В этом случае фундамент его представлений о мире не будет поколеблен. Земля не уйдет из-под ног. Небо не станет ближе.
А значит, чуда (ради которого и дано нам искусство) не случится.
Какая жалость.
Игнорировать художественное высказывание фотографа более затруднительно. Сколько бы теоретических работ о художественной фотографии ни было написано специалистами (и внимательно прочитано нами), непросто избавиться от отношения к фотографии как к документу.
К тому, что можно нарисовать то, чего на самом деле нет, мы давно привыкли. Однако идея сфотографировать то, чего нет, даже сейчас, в эпоху фотошопа, кажется рядовому зрителю вполне абсурдной.
И хорошо что так.
Потому что фотография (та фотография, о которой имеет смысл говорить здесь и сейчас) нужна нам именно в качестве моста между видимой и невидимой составляющими мира. Понятно, что все искусство в целом – такой мост, но традиционное отношение к фотографии как к документу делает ее идеальным инструментом. Фотографу верят как никому другому.
А нам того и надо.
Полное доверие – именно то настроение, в котором следует встречаться лицом к лицу с искусством. Это, я знаю, нелегко. Современному человеку нужно быть очень храбрым, чтобы довериться кому (и чему) бы то ни было. В том числе, художнику.
Но только доверившийся получит то, ради чего было создано искусство – весь мир. Видимый и невидимый. Весь целиком. Все, что лежит под солнцем.
«Все, что лежит под солнцем» – такое определение дал искусству немецкий художник Йозеф Бойс.
Нельзя сказать, будто после его слов мир внезапно изменился. Во всяком случае, с неба не посыпались чудесные этикетки с надписью «Art», не приклеились по собственной воле к чему ни попадя, и случайные прохожие не пали – кто в обморок, кто на колени – ошеломленные официальным открытием выставки Творца.
И все же высказывание Бойса – одно из важнейших культурных событий двадцатого века. Потому что благодаря ему стало возможно говорить об искусстве некоторые простые и важные вещи. Настолько важные, что без них не имела бы смысла не только работа любого художника, но и жизнь человека на этой земле. Настолько простые, что точные формулировки сродни детскому лепету.
О проекте
О подписке