В тяжелом настроении Яков Николаевич прибыл на совещание. Встреча с немецкими партнерами оказалась мучительной. Они задавали массу вопросов, касающихся технических характеристик изобретения, и, казалось, сами нарочно хотели всех запутать. «А может, подловить?» – догадался, наконец, бесхитростный инженер. Яков подумал о сложностях перевода и вероятных нежелательных последствиях. Попытался говорить по-немецки, что вызвало холодную ярость Нефедова и странную реакцию немецких участников встречи. Позже он сообразил, что говорит на специфическом диалекте, возникшем на российской почве в среде немцев, вышедших еще в XVIII веке из разоренных Семилетней войной земель Гессена, Бадена, Баварии и Рейнской области, с тех пор почти не имевших контактов с Германией. Бытовая речь разбросанных по России немецких колоний развивалась самостоятельно и независимо от тенденций литературного немецкого языка ХХ века. Пожалуй, его не понял бы и Артур, учившийся в Петришуле, где преподавали язык на хорошем уровне. Яков не получил системного языкового образования. В техническом плане его немецкий звучал так, как если бы он по-русски стал толковать о штуковине такой да штуковине этакой. Устыдившись, Бауэр совсем растерялся. Коллеги с немецкой стороны, тем не менее, получили некоторое удовлетворение. Делегация продолжила работу, а Яков Николаевич следующее утро встретил уже в Москве. Провожал его Нефедов, а сопровождал другой оперативник. Может, и не один? Яков с опаской оглядывал пассажиров. Старался угадать, кто из органов, кто сам по себе. К большому удивлению проштрафившегося, его повезли не в подвалы Лубянки, а в гостиницу «Москва», где водворили в одноместный номер с душем и телевизором. Первой мыслью, когда он вступил в длинный, застланный ковровой дорожкой коридор гостиницы, было: «Тут живет Людмила Зыкина!» Вероятность встретить главную советскую певицу отвлекла от переживаний, более того, вызвала восторженный трепет. В голове завертелись слова: «Когда придешь домой в конце пути, свои ладони в Волгу опусти…» Захотелось на природу, на рыбалку. – Правда ли, что тут живет сама Зыкина и окна ее выходят на Кремль? – обратился Яков Николаевич к сопровождающему. – Вам зачем? – Да так. Все же Зыкина! Говорят… Нет? Ответа не дождался. Понял, что не прощен. Снова придавили горькие мысли, безысходность и отчаяние. Оставшись один, Яков Николаевич лег в одежде на кровать и будто бы уснул с открытыми глазами, обращенными в идеально белый беленый потолок. Сколько он так лежал, известно только группе наблюдения. Довольно долго. Потом очнулся и сказал отчетливо: – Артур все эти годы был жив. Мысль о крестном постепенно стала проклевываться в забитое страхом сознание. Артур совсем недавно еще был жив, у него в ФРГ вдова и дети. Он помнил, он хранил последнее письмо из России, где не осталось никого, кто мог бы любить его. Поделиться этим открытием не с кем. Яков еще не понял, а лишь почувствовал, что только теперь он стал окончательно одинок.
В сумерках, не включая света, он стоял у окна в скупо обставленном номере советской гостиницы и, сжимая в кулаке тюль занавески, молча плакал. Лейтенант, дежуривший в этот час у прослушки, не мог правильно понять смысл происходящего. Однако в интересах дела подопечному дали успокоиться, обжиться, прежде чем постучали в дверь. – Войдите! Миловидная женщина принесла бумагу и письменные принадлежности. Теперь ему следовало написать объяснительную и подробный отчет о поездке, в том числе рассказать о действиях товарища Нефедова.
– К какому сроку?
– Мы вас не торопим. Пишите подробно.
Взяв шариковую ручку, Яков склонился над листом бумаги и будто утонул в воспоминаниях: звуках, словах, запахах детства и юности, когда все еще были живы. Но там не было Артура. Человек, ворвавшийся в его жизнь на Шнайдервиббельгассе, исчез много лет назад, Яков не мог ничего сказать о нем, и спросить было уже не у кого. Считалось, что он уехал в Париж.
1919. «…Он уехал в Париж»
Проснулся Артур, должно быть, от стука поленьев, принесенных в дом и выложенных в подпечек. Как зашла хозяйка, не слышал, даже дверью не хлопнула, – видно, берегла сон постояльцев, но одно полено, когда наклонилась, выпало из охапки, прокатилось по широким половицам. И теперь в полудреме он слушал, как уверенно, широко и почти бесшумно ступает она по избе, перегороженной напополам большой русской печью. На слух, не открывая глаз, он рисовал себе образ женщины, которую все равно не разглядеть было в темной горнице задолго до мутного ноябрьского рассвета. Очевидно, молодая, сильная и довольно высокая. Маленькие звучат – шагают, передвигают утварь, рассекают воздух вокруг себя – иначе. Движения миниатюрных женщин – дробные, звук их в том же объеме жилого пространства мельче, чаще, короче. Как если бы сравнить целую ноту с одной восьмой или, по крайней мере, с четвертью. Суетливая мелкая бабенка способна выдавать дробь в размере одна шестнадцатая, как станет метаться по кухне туда-сюда, в спешке роняя поварешки, ножи, миски. Артур внутренне усмехнулся, вспомнив одну немолодую особу, у которой пришлось ему квартировать в Усть-Сысольске зимой восемнадцатого года. Если отвлечься от нотно-музыкальных образов, подойдет сравнение белки и косули. В Усть-Сысольске он наблюдал сумасшедшую белку, а здесь, вероятно, управляется по хозяйству косуля, и определенно зрелая особь. «Матерая косуля», – составил Артур слова, и сочетание показалось ему забавным. Она делала не более двух шагов – от шестка до лавки, от стола до полки… Как же называется эта полка справа от печи, сверху, куда складывают на отдых свежевыпеченные хлеба? Артур никак не мог запомнить. Много новых слов, сначала архангелогородского и вологодского, а теперь еще печорского говора, он узнал и усвоил за два года. А про полку для хлебов никак не мог заучить. Вот незадача. Во французском силен, и в английском отчасти тоже, родной немецкий у него, естественно, хорош, по русскому в предпоследнем классе кадетского корпуса получил высший балл. Налицо способность к языкам. Но эта полка… никак не идет в голову.
Он снова провалился в сон, неверный и навязчивый, не сон даже, а фрагмент довольно страшной, и к тому же еще жутко искаженной, яви из прошлой жизни. Володька Крамской бежит впереди всех, бежит по Садовой к Михайловскому замку, и полы его шинели мелькают над мостовой. Вот уж и особняк военного министра, за которым, они знают, откроется площадь и Замковая улица. Они бегут вслед за Володькой изо всех сил, срывая дыхание, до привкуса крови в горле. Но вот же, скоро, скоро у цели. Крамской сворачивает за угол особняка, Артур почти настиг его и тут едва не падает, поскользнувшись. Иннокентий Белов, набегая сзади, подхватывает Артура под локоть и сам вырывается вперед, но замирает, будто наткнувшись на стену, а Володька почему-то становится очень большим, как в кино, когда герой, до смены кадра сидящий за столом с барышней в затейливом интерьере павильона, вдруг приближается и занимает своим лицом большую часть экрана. Еще склейка – и на всю стену одни только вытаращенные глаза. В глазах паника, на титрах пояснение: «Муж пришел!» Володька разворачивается, в глазах его ужас, паника, он кричит Артуру, Иннокентию, всем кадетам, бегущим следом. В кадре, то есть во сне, один только рот. Крупный план. Нижний передний резец повернут внутрь, губы квадратом, слов не слышно, поскольку это немое кино, только бестолковая музыка тапера и титры: «Назад!» Видение преследует Артура с того самого дня – 29 октября 1917 года. Артур знает, что видеть Володьку Крамского – дурное предзнаменование. Пробовал по методу доктора Фрейда «управлять сном», заставлял себя смотреть дальше, причем так, чтобы Володька остался жив. Но сон обязательно обрывается после этого отчаянного безмолвного крика «назад». Надо, надо пересмотреть, чтобы закончить благополучно, и – еще раз, с самого начала бег по Садовой… Он плотнее накрыл голову барашковым воротником английской зимней шинели. Тело затекло на жесткой лавке, но лучше не шевелиться пока, чтобы вернуться в сон, пересмотреть его заново, иначе. Как?! Володьку тогда убили. Кто-то из осаждавших Михайловский замок заметил кадета и выстрелил. В грудь, затем еще раз – в спину. Крамской повалился на руки бежавшим следом Артуру с Иннокентием. Медленно, цепляясь за плечи товарищей, сползал вниз. Артур подхватил и, сколько мог, держал его, наклонившись вперед и опускаясь на тротуар вместе с раненым. Поэтому, должно быть, лицо Крамского снится самым крупным планом, и если не отогнать наваждение, кровь из уголка рта опять капает на грудь Артура. Бурое пятнышко навсегда осталось отметиной на его кадетской шинели. Отчистить не было никакой возможности. Тетя Эмма так и сказала: unmöglich. На том закончилось участие Артура и его товарищей по выпускному классу в петроградском восстании. Они на руках несли Крамского четыре квартала. Долго стучали в дверь. Парадное закрыли еще накануне, поскольку в городе неспокойно, и отпуска, а также посещения кадетов родственниками отменяются. Точно так и прежде говорили: неспокойно в городе. Отмена отпусков и посещений длилась уже неделю. Все знали, что в Петрограде давно, с прошлой зимы «неспокойно», – так не сидеть же взаперти, в полной безвестности и в безопасности, будучи на старшем курсе, в строевой первой роте, с правом ношения личного оружия? И пусть право это временно отменили, сидеть взаперти теперь, они полагали, подло. Во всех классах, даже в младших, по рукам ходило воззвание Комитета спасения Родины и революции. Воззвание появилось в ночь на 26-е, сразу после учиненного большевиками переворота. Каким-то образом известия просачивались сквозь наглухо запертые парадные двери Александровского, Императора Александра II кадетского корпуса, или, как он теперь,
после Февральской революции, назывался, военной гимназии.
Затем известно стало, и не без попущения преподавателей училища, что Георгий Петрович Полковников, на днях только смещенный Временным правительством с должности командующего Петроградским военным округом из-за подозрения в связи с большевиками, – теперь уже снова командующий. Теперь он командующий армией Комитета спасения Родины и революции. И притом у него есть план восстания против захвативших власть большевиков. В ночь на 29 октября юнкера согласно этому плану вышли в город, сняли солдатские караулы, заняли телефонную станцию на Большой Морской, отключили от связи Смольный, начали разоружать формирования Красной гвардии. Отовсюду слышалась стрельба, на Итальянской кадеты видели из окон спален верхнего этажа броневик, летевший в сторону Невского. Жизнь в городе винтом закручивалась, революция входила в штопор, и только кадеты оставались отрезанными от всего происходящего досадным распоряжением воспитательского совета. Терпеть произвол или уйти в побег? Поставив такой вопрос, уже невозможно ответить на него так или этак. Группа товарищей по роте – им стало известно, что штаб восстания находится рядом, буквально на той же Садовой улице, в здании Николаевского инженерного училища, то есть в Инженерном замке, – ушла в побег. К тому времени Инженерный, или, как его называли эстетствующие, монархически настроенные петербуржцы, Михайловский замок, оказался уже окружен, и защищавшие его юнкера
отчаянно отстреливались. Невзначай получилось так, будто сбежавшие в самоволку кадеты зашли в тыл к осаждавшим, устроив некоторый переполох в рядах так называемой Красной гвардии. За ними поначалу даже кинулись в погоню. Оценив, однако, ничтожность без того отступавшего отряда, бросили затею и только постреляли вслед для острастки. Постреляли результативно. У парадного проливал кровь не только смертельно раненный Володька, но еще двое задетых слегка кадетов. Одного ранило в руку, другому – как раз Иннокентию – надвое раскроило пулей правое ухо. Никто из группы не струсил и не скрылся, что позволяло им гордиться собой и проверенной в бою кадетской дружбой. Володька умер в приемном покое, на руках у товарищей. Последнее, о чем он просил, – не говорить маменьке. К вечеру в лазарете военной гимназии набралось до десятка раненых кадетов: в побег ходили, как оказалось, несколько разрозненных групп учащихся, и кое-кто добрался до Владимирского военного училища, где под руководством кадровых офицеров бой повстанцев с большевистскими отрядами оказался наиболее кровопролитным. Рассказывали, что в результате артобстрела здание училища и близстоящие дома практически разрушены. Поверить в это казалось невозможным, но очевидцы утверждали. Кроме того, в лазарете скрывались два с лишним десятка юнкеров, пострадавших в уличных стычках. Среди них оказались тяжелораненые. К утру несколько человек умерли. На следующий день в городе говорили о расстрелах и стихийных расправах над пойманными юнкерами и офицерами. Раненых большевиствующие солдаты добивали на месте, других отводили к Петропавловской крепости и расстреливали, спуская трупы в Неву. Никто из александровцев в тот день корпуса не покидал. Посторонних внутрь не пускали. Забивали досками и столами окна первого этажа – готовились отражать натиск. Говорили о боях в Москве, где восстание вроде бы еще продолжалось, и неясным оставался его исход.
…С тех пор минуло два года. Сегодня снова ноябрь, 27-е по новому стилю. Зима. Зима в этих местах наступает рано, уже в сентябре задувают метели, и к Покрову встает лед на малых реках. В ноябре, на Казанскую, лед способен выдержать груженый конный обоз в сотню подвод. Тогда и начинается настоящая война, почти невозможная летом из-за непроходимости лесов и болот. Летом здесь воюют в пределах судоходных притоков Печоры и Вычегды, отбивая порой друг у друга водные транспорты. Воюют без размаха, но с лютою злобой, малыми отрядами, все против всех, беспорядочно переходя на белую или красную, либо еще какую сторону в зависимости от текущей выгоды. Зимой же начинаются перемещения больших соединений, впрочем, тоже в пределах застывших рек, а еще – зимних, натоптанных десятилетиями волоков через бескрайние бездонные болота. Чуть свернул с проезжего пути – и утонул в снегах с головой. Разминуться с неприятелем тут, на просторах Русского Севера, почти невозможно. Все участвующие в противостоянии стороны пользуются одним и тем же санным трактом, ведущим от Якши до Чердыни, от Троицко-Печорска на запад, к верховьям Вычегды, или на восток, к Щекурье, откуда начинается совсем уж призрачный, в начале века заброшенный и вновь востребованный теперь Сибиряковский тракт за Урал – мимо горы Сабли к поселку Саранпауль.
Артур на Сибиряковский тракт не попал, хотя и командирован был из Архангельска в штаб Мезень-Печорского района Северной армии как раз в связи с операцией по переброске запасов хлеба, скопившихся в Саранпауле. В отряд, сопровождавший санные караваны, Артур не успел, ушел отряд. А потом все переменилось, и вместо Саранпауля он пошел воевать крохотное селение Кожим на Кай-Чердынском участке фронта. Кожим взяли, но удержать не удалось. Их потерпевшее неудачу соединение переправилось в Троицко-Печорск, где началось формирование 10-го Печорского полка. К исходу лета 1919 года полк частично передислоцировался в поселок Якша в среднем течении Печоры. Торговая пристань Якша послужила плацдармом для броска на Пермь через купеческий город Чердынь. Четыреста лет город использовался торговым сословием как коммерческий форпост на пути из Белого моря в Каспийское, как перевалочный пункт на великом водоразделе Печоры и Камы. «Кто владеет Чердынью, – говорил генерал-майор Шапошников, – тот владеет Уралом». Возможно, Шапошников преувеличивал, но ведь – генерал. А потому,
дождавшись, когда зимник установится, пошли батальоны коротким путем с Печоры на Каму, воевать Чердынь. Сам же Шапошников, командующий русскими войсками Мезень-Печорского района Северной области, еще в начале августа отозван в Архангельск на должность заместителя начальника архангельского гарнизона.
Судьба Артура, счастливая, если судить по тому, как часто многие люди намеревались его убить и до сих пор ни разу не убили, долго гнала не окончившего полный курс кадета на север и северо-восток. Впрочем, теперь он был уже не кадет, а произведенный в соответствии с условиями военного времени в звание походного юнкера офицер, прошедший боевое крещение и закаленный в схватках с врагом. В сентябре 1919 года судьба, наконец, впервые определенно и решительно повернула на юг, вверх по течению Печоры до поселка Якша и дальше. На юг повернула, поскольку двигаться севернее и восточнее не было уж никакого смысла. Судя по тому, как легко полк выбил из трактового села Петрецово засевших там красных, называвшихся почему-то батальоном, а на деле оказавшихся горсткой плохо вооруженных и не по сезону одетых оборванцев, решение пробиваться к Чердыни было верным и своевременным. На пути стоял Ныроб, куда отступил красный батальон. С ходу в Ныроб не сунулись, требовалась разведка. И, кроме того, ждали, пока подтянется арьергард.
Вот почему и вышло, что теперь Артур проснулся на широкой, но жесткой лавке в крестьянской избе гдето на дальней безымянной окраине Пермской губернии.
…Как у Фадиных Во дерéвеньке
Жить-то весело.
Жить-то весело У Фадиных,
Ой да, любить некого.
Заморозчики покатятся,
Кого хошь люби.
Полюбил парень
Девчонку расхорошую.
Да недолго с ней жил,
С девчоночкой, —
Три неделюшки.
четвертую неделюшку
Расставаться стал.
Расставание тяжелое
Со миленочком…
Женщина «косуля» тихонько напевала за работой. Вот она вздохнула, не закончив печального рассказа о расставании с миленочком. Помолчала и начала заново: «Как у Фадиных во деревеньке…» Артур приподнял воротник шинели, надеясь увидеть певунью. Ничего, кроме слабо освещенной цветастой занавески, отделявшей горницу от кухни. Тьма. Даже тень, отбрасываемая лучиной, куда-то ускользала, теряясь и ломаясь в сборках цветастой ткани, чуть вздрагивающей от резких движений укрывшейся за ней женщины. Печь только затоплена. Судить об этом можно по запаху дымка, тонко плывущего поверх выстуженного за ночь, но все еще крепкого жилого духа, настоянного на испарениях овчин, сапог, оружейной смазки и миазмах пятерых взрослых мужчин. Артур снова закрыл глаза. Принюхивался, прислушивался и продолжал спать, представляя, чтó происходит по ту сторону его сна.
Как только сложенные колодцем – тут, на севере, поленья на поду всегда очень аккуратно, с особым тщанием выкладывают колодцем, – полыхнули и занялись стойким пламенем, хозяйка ставит заслонку так, чтобы дым из печного зева направить точно в трубу, в отверстие, называемое хайлом русской печи. Дым уходит, и запах его становится едва уловимым обещанием скорого тепла. Артур не раз просыпался в северных русских избах. Наблюдал, как женщины творят ритуал возжигания огня в печи. «Возжигания огня и нового дня, – додумал он пафосно, переворачиваясь в темноте на спину. – А ведь и не весталки вовсе». Рассветет нескоро. Ноябрь в этих широтах, как в Петербурге, темен и мутноват до полудня, а с полудня опять надвигаются сумерки. Березовые дрова, определил Артур, продолжая принюхиваться. И не трещат поленья, а гудят, сгорая. Сухие. А ехали вчера весь день по дороге сквозь густые ельники. Значит, есть где-то березняк, сорное дерево, нестроевое, зато на дрова лучше не найти. Хозяйка опять не допела про заморозчиков и трехнедельную любовь, куда-то вышла. Должно быть, скотину кормить. Есть ведь у нее скотина какая-то
в хозяйстве?
Артур, накинув шинель, встал с лавки, потянулся. Отодвинул занавеску. Хотелось пить. Поискал ковшик. Нету. Где у них питьевая вода? В кадушке должна быть… И тут вернулась хозяйка. Она шагнула в избу, нагнувшись в низком проеме двери, и, придерживая под грудью новую охапку дров, выпрямилась перед Артуром глаза в глаза, ну точно, как и ожидалось, – высокая. Лицо открытое, с широкими скулами, темными от румянца, глаза большие, круглые, карие, в лохматых от инея ресницах. Брови дугами, на лоб прядка выбилась из-под повязанного под шалью ситцевого платка. Прядка кудрявая, темная. А рот – чуть приоткрытые губы теплые, пухлые, взгляд не оторвать. «Целоваться!» – подумал Артур, нет, даже не подумал, а сразу захотел с ней целоваться. Уж потом слово пришло. Для чего еще такие губы? Ему стало весело и ловко. А хозяйка говорит:
– Доброе утречко, господин офицер! До ветру пошли, так с крыльца не оправляйтесь, нужник под сараем, я тропку размела. Пользуйтесь.
И понесла поленья мимо Артура, слегка задев его полой тулупа. Все! Какие после этого поцелуи? На самом деле постояльцы вчера с крыльца мерялись, у кого струя дальше достанет. Позорище. Он бы не вернулся в избу, пока все не встанут, чтобы не встречаться с кареглазой хозяюшкой один на один, да ведь мороз, а вышел в исподнем под шинелью. Прошмыгнул обратно, лег, будто опять заснул.
О проекте
О подписке