Вечность не боялась прошлого, они были на равных. Вечность принимала его в себя, и он, ощущая ее обволакивающую надежность, больше не тревожил продолжающих жить всплесками синусоид.
Высота, с которой он озирал прожитую жизнь, сглаживала пики. Пронзительная боль, гнев, ненависть, смешиваясь в этом бесконечном, открывшемся ему, клубились успокоенной печалью, горькой философией неизбежности финала для всех.
Мюнхен лежал в развалинах. Последние дни бомбить стали реже, и их снова привели на завод, часть которого находилась в подземных помещениях. На верхнем этаже станочный цех наполовину был разрушен, но станки уцелевшей зоны работали, пока хватало топлива для дизель-генератора. «Сименс» производил оборудование для линий высоковольтных передач постоянного тока. Заключенные об этом не знали. Те детали, которые они изготавливали на своих участках, не давали представления о конечной цели. На завод привозили из близлежащего лагеря пеструю команду: русские, французы, немцы и евреи заполняли остатки цехов и под присмотром немногочисленной охраны работали с перерывами на воздушные тревоги. На этот раз сирены не среагировали на одинокий легкий бомбардировщик, американский «Дуглас-А20», и веер сброшенных им бомб дотянулся до последнего в Мюнхене производства корпорации.
Борис был оглушен взрывом, но быстро пришел в себя. Часть перекрытий обрушилась, похоронив под собой и рабочих, и их охрану, а наверху две оставшихся целыми при прежних налетах стены сравняло с землей. Там, похоже, не выжил никто. В том верхнем цеху работал Мишка Шерман, и Борис пытался отыскать его, живого или мертвого, но понял, что не в его силах справиться с завалами, под которыми, возможно, остался его друг. Их осталось трое: он, один француз с перебитой рукой и русский, совсем молодой парень… Француза с поврежденной рукой он едва успел выхватить из-под обрушившейся перегородки в нижнем помещении, тот видел падающие на него балки, но не смог опереться на повисшую безвольно руку, и Борис выдернул его в последний миг, спасая от неминуемой смерти. Русский, видимо, был серьезно контужен, почти ничего не слышал. Оба были растеряны, их никто не охранял, и они уцепились за Залесского, почувствовав в нем внутреннюю силу, способность принимать решения…
Немцы либо убиты, либо разбежались, дисциплина была уже не та. Этот самолет летел один, без прикрытия, пренебрегая ослабленным, неспособным серьезно противостоять авиации союзников «люфтваффе». Война заканчивалась. Это было понятно всем, и никто не хотел погибать в ее последние дни. Дом, в который они добежали со всеми предосторожностями приученных выживать в атмосфере ежеминутной смертельной опасности людей, был почти цел, выбитые взрывной волной окна стали обычной деталью пейзажа разрушенного города. Борис прихватил пистолет из кобуры мертвого оберлейтенанта и фляжку с его ремня. Он первым вошел в незапертые двери квартиры на втором этаже. Было видно, что хозяев нет и что тут уже побывали мародеры. Они забаррикадировали двери и расположились в дальней спальне, окна которой выходили на задний двор.
Борис перевязал руку француза, разорвав сохранившуюся в спальне простыню. Тот представился, подавляя стон: «Франсуа», и очень обрадовался, когда услышал от своего спасителя ответ на чистом французском. Русскому было совсем плохо, и они уложили его на кровать. Борис проверил фляжку, все мучились от жажды, но там оказался коньяк. Пить не стали. Надо было оглядеться, надо было добыть воды и какой-нибудь еды, но выходить из убежища было слишком опасно. Решили ждать ночи.
Русского звали Сергеем. Борис поговорил с ним перед тем, как тот заснул. Он давно не говорил по-русски и удивился, как легко ему удалось вспомнить все эти слова, правда, не очень правильными были окончания и, конечно, присутствовал акцент. Он никогда специально не учил этот язык, и в их районе было немного русских ребят, с кем он мог бы общаться, но Рига была наполнена русской речью. К тому же среди тех, кто окружал отца в бизнесе, были люди из России, и отец разговаривал с ними на том языке, который устраивал обе стороны.
Уже стемнело, но Залесский решил действовать ближе к середине ночи, лишь бы не уснуть. Возбуждение боролось со страшной усталостью… Приходилось напрягать всю свою волю, и он справлялся с этой задачей. Память листала страницы пережитого, мешая адреналин с горечью печали, и это помогало удерживаться на грани бодрствования и сна.
Русский, да, он знал и русский, но французский, немецкий в совершенстве, почти свободно – английский. Это все мама: она выбирала гувернантку, она настаивала на изучении языков, будто знала заранее, к чему нужно было его готовить.
Мама!
Мучительно впилось в мозг то, что он каким-то неимоверным усилием тогда, в сорок первом, выжег или заморозил в своей голове, или в душе, или в сердце. Люди научились придумывать обозначения этим эфирным движениям, недоступным разуму, ощущениям. Этот русский пробудил то, что, казалось, испепелено, или предчувствие фатальных перемен прорвало плотину памяти? Он боялся дать свободу воображению. Жизнь слишком долго висела на волоске, и опасным виделось любой неосторожное движение. Но из глубины сознания всплывала уверенность в том, что все самое страшное закончилось.
Мама!
В конце октября вся семья уже была в гетто, даже Мириям, которая жила с мужем отдельно, в те дни переехала к родителям. Ее муж, Арон, ушел с советской армией, и это добавляло переживаний, которых и так было через край. Их выгнали на улицу ранним октябрьским утром. Петерис, дворник, помог вынести несколько собранных заранее чемоданов и долго смотрел им вслед из-под руки, пряча глаза от яркости низкого солнца – или он скрывал слезы? Он знал эту семью много лет, и они всегда были добры к нему. В его руках лежали ключи от их квартиры, он должен был передать эти ключи новым жильцам. Будут ли они так же добры, как те, которых увели на мучения и смерть.
В самом конце ноября Борьку вместе с людьми, владевшими необходимыми немцам специальностями, с наиболее трудоспособными и молодыми мужчинами перевели из основного гетто в малое. В то утро его и еще 12 человек увезли на лесопилку на другой конец Риги, но вечером в гетто не вернули, как обычно, а оставили еще на день. Объяснили, что работы много и тратить топливо на их перевозку не хотят. Если идти пешком, то по времени как раз получится так, что пока придете в один конец, надо будет возвращаться обратно. Они вернулись вечером следующего дня.
Бориса спас Мишка Шерман. Из леса в Румбуле, где в эти два дня были уничтожены тысячи евреев, где людей сначала раздевали, потом партиями подводили ко рвам и расстреливали из автоматов, вернулись несколько человек. Один из них рассказал о том, как это происходило.
Многих убили еще по дороге сопровождавшие колонну полицейские, в основном люди из команды Виктора Арайса.
Борис слушал свидетеля расправы, не решаясь спросить о своих, но тот сам обратился к нему, разглядев в окружившей их толпе. Этот человек работал у его отца и знал всю их семью.
– Борис, твоих всех. Я видел, как ваша мама прикрывала младшую Эстер, но от пули не прикроешь. Прости, но лучше тебе знать, чем попусту надеяться.
Он выслушал и даже поблагодарил чудом спасшегося парня. Медленно приходило осознание произнесенных этим человеком слов. Мама, нежная, веселая, прекрасная его мама… Он не в силах был представить их – сестер, отца – обнаженными, замерзающими на ледяном ветру, испуганных, отчаявшихся на краю рва, под безразличными взглядами немецких солдат, под дулами их автоматов. Это невозможно. Вены загудели от напора взбунтовавшейся крови. Он ушел в дальний угол их убежища, встал на колени и стал биться головой о стену. Он даже не плакал, он превратил свой лоб в кровавое месиво, дерево, оклеенное старыми обоями, пропиталось его кровью и, если бы не Шерман и еще двое парней, он убил бы себя. Они не смогли оттащить его с первого раза, он зарычал по-звериному и раскидал их по углам. Но они навалились на него разом все трое, уже понимая, что с ним справиться уговорами не получится. Они связали его ремнями и уложили на пол. К утру у Борьки началась лихорадка, и он не мог выйти на работу, чудом удалось уговорить юденрат оставить его в доме.
Он долго потом ни с кем не разговаривал; все, о чем он тогда думал, все, чего хотел – убивать. Добраться до их глоток, рвать их, видеть, как из их ран течет кровь. Он строил в голове планы один рискованней другого. Выбраться из гетто для него не представляло труда, нужна была цель. И план созрел. Он знал, что квартиру в подъезде, где жила Байба, занимает немецкий офицер, он несколько раз видел высокого, сухопарого капитана и решил подкараулить его и убить. Эта идея стала мостиком к жизни, в этом был смысл – отомстить. «Отомстить», – он повторял это бесконечно. У него был спрятан под порогом лачуги, в которой они жили, штык от немецкой винтовки, и одним декабрьским вечером он оказался у заветного дома. Темнело рано, улица не была освещена, и ему удалось проникнуть в подъезд незамеченным. Маленькая, в несколько ступеней лестница вела в подвал, он был заперт, и Борис штыком взломал замок. Оставалось надеяться, что немец этим вечером придет. Он рисковал, конечно, но цена жизни теперь была иная, он и не рассчитывал пережить эту ночь. Волновало только одно – дотянуться до глотки этого в мышиной форме.
Он пришел, когда Борис уже не надеялся его дождаться. Капитан не успел оказать сопротивления, он ничего не видел, в подъезде была кромешная темнота. Борька успел к ней адаптироваться, и его движения были точны, первый же удар снизу в подбородок лишил офицера сознания. Борька утащил его в подвал, зажег приготовленную лучину и привел немца в чувство. Он хотел видеть глаза своего врага, когда штык будет входить в его плоть. Он сидел верхом на неподвижном теле и наблюдал за реакцией приходящего в себя офицера. Залесский держал штык прижатым острием к тому месту на шинели капитана, под которым билось его сердце. Тот открыл глаза, почувствовал проколовшую кожу сталь и тихо произнес:
– Я не СС.
На Борькиной куртке желтела звезда Давида, и немец разглядел ее при свете лучины.
Борька разбирался в знаках различия, он понял, что имел в виду капитан. Армия с презрением относилась к карателям и зачастую не одобряла то, что делали с евреями люди из СС и других специальных команд. Все это промелькнуло в его голове в те секунды, что он смотрел в глаза на побелевшем лице. Тот не делал попыток освободиться и, похоже, приготовился умереть.
Не то, все не то! Он понял, что не сможет нажать на ребристую ручку своего оружия. Страх, стыд за свою нерешительность, позорное, взявшееся непонятно откуда сочувствие к этому длинному фашисту – все смешалось в голове. Он перехватил штык за лезвие и, размахнувшись, ударил немца тяжелой ручкой по голове. Он не знал, убил он его или только оглушил. В голове стучало – это не то, не то, что принесет успокоение. Через час Борька уже был на своей лежанке в гетто.
Он все-таки задремал и не сразу сообразил, чем тряс перед ним взволнованный француз. В здоровой руке он сжимал пакет, под мышкой другой, перевязанной, зажал бутылку темного стекла.
– Рис, – Франсуа весь сиял. – Рис, Борис!
В пакете было с полкило риса, а в бутылке оливковое масло. Он слышал, как француз осторожно шуршал на кухне, но был уверен в бесполезности поисков съестного после того, как тут побывали такие же голодные бродяги. Видимо, во время бомбардировок одна из полок кухонного шкафа упала на нижнюю и прикрыла собой этот пакет, а масло Франсуа нашел среди пустых бутылок в углу кухни. Она была заполнена на треть, видна была ее незаполненная часть, и поэтому ее оставили нетронутой. Это был королевский подарок судьбы, осталось найти воду – и можно было пировать.
– Во дворе вода должна быть, – это включился в разговор Сергей. – Прошлую неделю лило, как из ведра, в какой-нибудь емкости вода осталась.
Француз непонимающе уставился на Бориса. Тот пояснил: «Деревенская смекалка». Сергей успел рассказать, что родом из-под Смоленска: «Деревенский я!» – так он представился.
О проекте
О подписке