Читать книгу «Наука: испытание эффективностью» онлайн полностью📖 — Л. Шиповалова — MyBook.
image
cover

Именно в этом контексте может быть понятно значение научных репрезентаций, объективированных форм выражения научной деятельности – речей, текстов, научных теорий, описания наблюдений и т. п.[12] Научные репрезентации представляют собой язык науки в широком смысле слова, и кажется само собой разумеющейся претензия этого языка на «понятность каждому», коль скоро объективность как всеобщность считается критерием его научности[13].

Два исторических примера могут свидетельствовать о том, что работа над «признанностью» Другим и, соответственно, необходимое воздействие на него, принадлежит существу научных исследований. Первый пример относится к периоду концептуализации понятия «объективной достоверности», характеризующего познание, начиная с XVII века. Этот концепт в текстах иезуитов включал три взаимосвязанных смысла. Во-первых, физическая достоверность факта, данного в непосредственном наблюдении. Именно с совершенствованием этого вида достоверности связано усложнение технического оборудования лабораторий. Именно его недостаточность предопределила существование двух других видов: моральной достоверности заслуживающего доверие свидетельства и метафизической достоверности правильно (логически или математически) построенного вывода[14]. Моральная достоверность, как модус достоверности объективной, отсылала не только и не столько к авторитетному свидетельству, статус которого утрачивал значимость и отчасти подвергался сомнению в контексте критики схоластической приверженности доверию авторитетам. Условием достижения моральной достоверности считалась также репрезентация результатов исследования незаинтересованным, не сведущим в научной деятельности, свидетелям. Апелляция к их пониманию означает необходимость признания Другими, по преимуществу теми, кто не имеет непосредственного отношения к деятельности конкретного ученого или научного сообщества[15]. Сложно не заметить, что эти два вида моральной объективной достоверности (старая и новая, отсылающие к знающему авторитету или к свидетельствующему большинству), требующие воздействия на Другого, в измененной форме продолжают существовать и проблематично взаимодействовать в современности. С одной стороны, мы имеем дело с проблематичной в своей объективности достоверностью экспертного суждения, используемого, но часто подвергаемого сомнению, в современных процедурах оценки научных исследований. С другой стороны, при обсуждении этих процедур мы сталкиваемся с предположением объективности тотального удостоверения значимости научного исследования любыми аутсайдерами. Статистика, числа, количественные показатели объемов внешнего финансирования или публикационной активности оказываются универсальными (в своей всеобщей понятности) анонимными критериями, заменяющими необходимость демонстрировать каждому и любому зрителю непосредственную научную работу [16].

Второй пример работы над созданием научного языка, который будет признан в качестве объективного, всеобщего, разделяемого всеми, – создание К. Линнеем единого способа именования растений, который должен использовать ученый, составляя словарь растений. Ботаника в эпоху Международного Кодекса Ботанической Номенклатуры с ее стремлением «дать растению название, которое подходит только к одному конкретному растению, а к другому не подходит, и которое будет понятно всякому человеку в любой точке земного шара», была наукой идеала коммунитарной объективности, служащей преодолению «слишком человеческих» различий в языке ученых[17]. Действительно, для Линнея познание вещей (научных объектов), по сути, зависело и определялось тем, насколько правильным будет именование: «Если не знаешь названий, то теряется познание вещей. <…> Дать истинное название способны только подлинные ботаники»[18]. Сквозь тезисы Линнея, в которых продумывается каким конкретным языком лучше пользоваться, показания каких органов чувств принимать во внимание, какую функцию растения учитывать в качестве сущностной, что полагать в качестве отличительного признака (время цветения, окраску, запах), какие собственные имена (боги, правители, известные ботаники) использовать, – сквозь все это сквозит забота о всеобщности, о том, чтобы суждение было обязательно разделено, а язык признан всеми. Эта забота служит в том числе формированию сообщества «подлинных ботаников».

Таким образом, формирование научного сообщества и достижение достоверности собственных суждений – это собственные цели исследования, которые с необходимостью включают воздействие на Другого. Формирующийся при этом научный язык, претендующий на всеобщую дистрибуцию, оказывается условием того, что он будет определять общественные практики, производя, таким образом, непосредственный общественный эффект[19]. Предпосылкой этого движения служит трансформация экзистенциального мотива «одиночества» в мотив «признания», связанный с необходимостью манифестации или репрезентации научных идей. Любопытно, что в кратком тексте «Всеобщий язык науки» А. Эйнштейн обращается к производству этого языка, исток которого лежит в одиночестве душевной жизни: «Наднациональный характер научных понятий и научного языка обусловлен тем, что они были созданы лучшими умами всех времен и народов. В одиночестве (и тем не менее в совместном усилии, если рассматривать их конечную цель) они создали духовные орудия для технической революции, преобразившей за последнее столетие жизнь человечества»[20].

Обратимся теперь к концепту автономии. В период формирования науки как социального института (XVII–XIX вв.) дискурс эффективности уже находится в проблематических отношениях с дискурсом свободы или автономии в контексте определения статуса таких субъектов научной и образовательной деятельности как университеты. В правовом смысле автономия в первую очередь предполагает самоуправление, при этом выделяется два взаимосвязанных аспекта – независимость от централизации власти и собственное законодательство. Именно в таком смысле следует говорить об автономии средневековых корпораций, в том числе университетов, которым была предоставлена самостоятельность в сфере финансовой, административной и отчасти академической[21]. Отдельность существования – главный принцип такой автономии. Именно против такого рода отдельности, отсутствия включенности в общественные процессы, была направлена просветительская критика средневековых университетов в XVIII веке. В результате этой критики трансформация научных и образовательных структур порой определялась усилением государственного управления и контроля, обеспечивающих связь научных исследований и образования с общественными потребностями. Так происходило отчасти и в ходе реформ образовательной системы в Германии в конце XVIII века, «огосударствление» определяло создание новой системы высшего образования во Франции времен Наполеона, в Австрийской империи и в России[22]. Причем в России это относится и к созданию собственно научных учреждений, образовательная деятельность которых не была приоритетной[23].

В XIX веке не без влияния немецкой классической философии приобретает институциональное выражение иное понимание автономии, связанное со статусом университета и науки. Существенное в нем – не отдельность, но следование всеобщему закону разума. Здесь свобода предполагает не противопоставление целому (например государству), но, напротив, претензию на то, что частные максимы могут становиться правилами всеобщего законодательства, а собственные задачи – приобретающими всеобщее значение в результате борьбы за признание или вследствие практики широкого мышления[24]. В этом случае автономия уже, безусловно, не противостоит задаче общественной легитимации и необходимому воздействию науки и образования на иных социальных субъектов, но включает ее[25]. Потому и наука классического немецкого университета, имевшего в своем основании такое понимание свободы, следуя собственным целям, служила одновременно интересам национального государства и культуры.

* * *

Мы видим, если понятие эффективности толковать широким образом, то оно не противостоит существу научных исследований и автономии, понятой как следование закону разума и включающейся в существо определения науки и образования с XVIII–XIX веков. Эффективность обнаруживается на нескольких уровнях и репрезентирует различные степени дистрибутивности научного знания[26]. Воздействие на Другого принадлежит научному исследованию, потому что оно связано, во-первых, с необходимостью формирования научного сообщества; во-вторых, с заботой о достоверности научного суждения; и, в-третьих, с претензией всеобщего языка научной картины мира – определять практики повседневности в нем. Проблема включения равным образом свободы и эффективности в характеристики исследований становится очевидной постольку, поскольку обнаруживаются две стороны эффективности: с одной стороны, естественное и необходимое стремление самого ученого выражать себя в исследовании, представляя его результаты Другому (назовем это «внутренней» стороной эффективности, связанной со свободой); с другой стороны, становится явной переживаемая научным сообществом в качестве гетерономии оценка этих результатов с позиции управляющих наукой «аутсайдеров», порой не понимающих существа научных проблем и принципиально не внимательных к ним. Это представляет собой «внешнюю» сторону эффективности.

Следствием осознания возможности приписывания науке двух существенных предикатов (эффективности и свободы) является тот факт, что решение проблемы (работа над совмещением двух сторон эффективности) оказывается задачей для самого ученого. Только он сам переживает в полной мере как эту двойственность внутреннего и внешнего, так и необходимость разрешения проблемы, поскольку в противном случае его личностная определенность оказывается стоящей под вопросом. Философский характер проблемы принципиально отличает ее от, например, науковедческой постановки вопроса об адекватном измерении эффективности науки или от административной задачи обоснованного распределения ее финансирования. Только в первом случае решение проблемы происходит из осознанного стремления совместить автономное развитие науки, с одной стороны, и ее оценку общественным мнением – с другой. Только в первом случае становится понятной сложность и неоднозначность критериев эффективности науки, а также самого понятия эффективности.

Итак, если научное сообщество понимает себя в качестве субъекта эффективности и свободы, становится настоятельной задача – понять вторую «внешнюю» сторону эффективности в качестве превращенной формы первой и, соответственно, увидеть закономерность этого превращения[27]. Тогда сопротивление «внешнему» требованию эффективности может быть трансформировано в задачу преодоления внешнего характера этого требования и работу с ним как с собственной проблемой.

Следует отметить, что двусмысленность эффективности обнаруживается также в том, что объект возможного влияния научного знания не столь однозначен. С одной стороны, полученное научное знание может оказывать воздействие на последующие научные исследования, и только опосредованно на чуждого науке аутсайдера; с другой стороны, можно говорить о непосредственном воздействии науки на все сферы общественной жизни. В этом втором смысле эффектом науки может быть изменение уровня жизни и формирование общественного сознания, обоснованные решения в политике и максимизация прибыли в экономике. Иначе говоря, можно условно выделить интерналистский и экстерналистский аспект эффективности науки, правда, нельзя не заметить, что воздействие исследований на Другого неустранимо[28]. Должно быть понятно, что их оценку следует производить с помощью различных процедур и критериев. Первый аспект требует содержательной качественной экспертизы, хотя в некоторых науках[29] может быть удостоверен на основании публикаций в ведущих научных журналах. Второй аспект оценивается не менее сложным образом в силу того, что направления влияния различны, так же как и конкретные средства его осуществления. Объемы заключенных внешних контрактов на использование результатов, проведенные научные экспертизы, в том числе оценивающие оправданность решений в социально-политической сфере, подготовленные учебники и учебные курсы, влияющие на формирование общественного мнения, – это далеко не полный перечень несравнимых объектов, которые в той или иной степени выражают эффективность научных исследований и могут оцениваться. Эти эффекты, связанные с развитием науки, очевидно несоизмеримы. Вопрос об их систематизации, унификации, подведения под единую меру может быть отдан на откуп управляющим наукой структурам, стоящими перед задачей подсчета эффективности различных институтов и распределения финансирования. Возможен и другой вариант, когда проблематическое единство интерналистских и экстерналистских эффектов науки будет включено в задачу собственной идентификации научной деятельности, тогда это единство, так же как и система оценки различных эффектов, будет делом самого научного сообщества.

На пути ко второму варианту стоит ответ на вопрос: что является причиной того, что развитие научного знания само по себе или автономия научных исследований, связанная с эффективностью, начинает противостоять оценке науки со стороны общества и государства, управляющих наукой структур? Это одновременно и вопрос о вхождении в права и о приобретении власти узкого понятия эффективности или «внешней» стороны эффективности. Отвечая на него, следует признать следующее. Научная деятельность, подпадая под требование внешней универсальной измеримости собственного эффекта, что является необходимым условием контроля и управления, и выдвигается его субъектами – научным менеджментом, сама оказывается поздней жертвой классической научной рациональности, mathesis universalis, претендующей на открытие одного уравнения, объясняющего весь мир и все изменения в нем происходящие[30]. Уже, казалось бы, опровергнутый в своей позитивной значимости и отвергнутый историей европейской культуры «метанарратив» универсальной познаваемости и эффективного управления нашел свое последнее прибежище, поле приложения силы. Этим полем оказывается теперь не только мир (природа) в его целостности, не только человеческая культура в ее нередуцируемом многообразии, но и сама наука. Научная деятельность становится объектом точного наукометрического анализа, контроля и управления, «объективированным миром», доступным научному постижению[31].

Именно это расширение смысла классической научной рациональности на саму науку стоит, на наш взгляд, за утверждением возможности применения к исследованию узкого смысла экономической эффективности. Показатели результата и затрат, а также их сравнение могут быть использованы тогда, когда при заданных предпосылках (условиях развития, затратах) движение к завершению, к полезному результату, предсказуемо. «Детерминизм – гипотеза, на которой зиждется легитимация через результативность: она определяется отношением вход / выход. Нужно допустить, что система, в которой осуществляется вход, стабильна и послушно следует правильной «траекторией», в отношении которой можно установить постоянную функцию, а также отклонение, позволяющее правильно прогнозировать выход»[32]. Именно эта предпосылка – отношение к науке как к объекту классической научной рациональности, потенциально однозначно понятому, подчиненному естественной физической причинности, а не закону свободы, – служит основанием редукции значимых различий в самой научной деятельности (например, между различными уровнями и направлениями исследования) к уже существующему единству[33]. Эта предпосылка объясняет и невнимание к автономии научных субъектов, которые, превращенные в винтики механизма детерминированного производства предсказуемого результата, закономерно лишаются возможной роли «управления собой».