Читать книгу «Моя борьба. Книга вторая. Любовь» онлайн полностью📖 — Карла Уве Кнаусгора — MyBook.

Вдоль по улице медленно и печально тянулся поток машин, лица едущих в них освещали уличные лампы, насыщая салоны мистическим свечением, а водители еще синевато мерцали в отсветах приборной панели. В некоторых машинах долбили басы и ударные. На противоположный тротуар вытекал поток посетителей из «НК»; вскоре голос из громкоговорителя начнет объявлять, что через пятнадцать минут универмаг заканчивает свою работу. Пышные меха, мелкие, поскуливающие песики, темные кашемировые пальто, кожаные перчатки, гроздья пакетов с покупками. Один-другой молодежный пуховик, одни-другие джоггеры, пара вязаных шапок. Какая-то женщина бежала, придерживая шапку рукой, и юбка под расстегнутым пальто билась о ее ноги. Куда она так спешит? Картина была почти тревожная, и я обернулся ей вслед. Но ничего не стряслось, она просто свернула на углу к Кунгстрэдгорден. На каких-то решетках у стены сидели три бомжа. Перед одним стояла картонка, на ней тушью было написано, что ему нужны деньги на ночлег. Шапка с несколькими монетками лежала рядом. Двое других выпивали. Я отвернулся, проходя их, у «Академкниги» перешел дорогу и быстро зашагал мимо суровых, как будто бы безликих фасадов, думая о Линде, что она, возможно, злится, возможно, считает, что вечер уже испорчен, и как мне не хочется со всем этим разбираться. Еще один перекресток, прямо мимо дорогущего итальянского ресторана, короткий взгляд на кафе «Глен Миллер», у которого как раз в ту секунду из такси выгружались двое, и дальше к «Налену». Около него был припаркован огромный музыкальный шикарус с прицепом, за ним белый фургон Шведского телевидения. Из него по тротуару расползался толстый пук кабелей, я безуспешно стал было вспоминать, кто там нынче выступает, но уже поднялся на свои три ступеньки, набрал на двери код и вошел в подъезд. Стоило мне шагнуть на лестницу, как этажом выше открылась и хлопнула дверь. По грохоту я догадался, что это русская. Ретироваться в лифт было поздно, я продолжил подъем, и точно, она уже спускалась мне навстречу. Она сделала вид, что не видит меня. Я поздоровался все равно.

– Привет! – сказал я.

Она что-то такое пробормотала, только уже миновав меня.

Такие соседи, как наша русская, бывают только в аду. Первые семь месяцев нашей жизни здесь ее квартира пустовала. А потом однажды ночью мы проснулись в половине второго от шума в подъезде, ее дверь грохнула, и под нами, у нее в квартире, врубили музыку на такую громкость, что мы с Линдой не слышали друг друга. Диско, с басом и большим барабаном, отчего у нас дрожал пол и звенели стекла. Ощущение было такое, как будто мы включили у себя в комнате стереоустановку на полную громкость. Линда была на восьмом месяце и плохо спала, но даже я, хотя обычно дрыхну под любую канонаду, и думать забыл о сне. В перерывах между песнями мы слышали, как она кричит и вопит. Мы встали и пошли в гостиную. Что делать? Позвонить на горячую линию? Она как раз для таких случаев. Я был против, это уж слишком по-шведски, неужели нельзя просто спуститься вниз, позвонить в дверь и объяснить? Конечно, можно, но чур я и пойду. Я пошел сам. Долго звонил, когда мне не открыли, стал барабанить в дверь, но никто не вышел. Еще полчаса сидения в гостиной. Наверняка они сейчас сами уймутся. Постепенно Линда так разъярилась, что сама пошла вниз, и тут женщина внезапно открыла дверь. Она сразу все поняла! Она шагнула к Линде, погладила ее живот, ой, да ты носишь ребенка, сказала она Линде на своем русифицированном шведском, я извиняюсь, плохо получилось, но меня бросил муж, и я не знаю, что теперь делать, разумеешь? Но ты беременна, тебе надо спать, милочка моя.

Линда вернулась счастливая, что ей удалось достучаться до соседки, рассказала мне, как они поговорили, мы вернулись в спальню и легли. Через десять минут, как только я уснул, сумасшедший концерт продолжился. Та же самая музыка на прежней громкости с теми же воплями между песнями.

Мы снова вылезли из кровати и сели в гостиной. Время шло к половине четвертого. Что делать? Линда хотела звонить на горячую линию, но я не хотел, потому что хоть звонки и анонимные в том смысле, что патруль не говорит, кто позвонил и пожаловался на непорядок, соседка сложит два и два и сама без труда догадается, а она в таком нестабильном виде, что вызывать патруль – только напрашиваться на неприятности в дальнейшем. Тогда Линда предложила, что сейчас мы перетерпим, а утром напишем ей вежливое письмо и скажем, что мы люди толерантные и все понимаем, но такой уровень звука посреди ночи неприемлем. Линда легла на диване в гостиной, животом вверх и тяжело дыша, я вернулся в спальню, и час спустя, то есть около пяти утра, шум наконец прекратился. На другой день Линда написала письмо, уходя, мы кинули его соседке в ящик, и все было тихо часов до шести вечера, когда кто-то стал барабанить нам в дверь. Русская соседка. Упрямое испитое лицо было белым от ярости. В руке она комкала письмо Линды.

– Это что, блин, такое? – орала она. – Да как вы смеете?! В моем собственном доме! Даже не думайте указывать, что мне делать у себя дома!

– Письмо вежливое… – начал я.

– С тобой говорить вообще не буду! – заявила она. – Зови начальника!

– Что вы имеете в виду?

– Ты в семье никто. Тебя выгоняют курить на улицу. Торчишь во дворе как придурок, курам на смех. Думаешь, я тебя не видела? Давай мне ее.

Она сделала несколько шагов, намереваясь пройти мимо меня в квартиру. От нее несло перегаром. У меня колотилось сердце. Ярость – это единственное, чего я всерьез боюсь. Мне никогда не удается предотвратить слабость, которая тогда разливается по всему телу. Ноги ватные, руки ватные, голос дрожит. Но она не факт что заметит.

– Говорите со мной, – сказал я и шагнул ей навстречу.

– Нет! – заголосила она. – Я буду с ней говорить. Она письмо писала.

– Послушайте, – сказал я. – Вы включали очень громкую музыку посреди ночи. Мы не могли спать. Так делать нельзя. Вы сами понимаете.

– Ты не смеешь указывать, что мне делать.

– Возможно, но есть правила общежития, – сказал я. – Они касаются всех, кто живет в доме.

– Ты знаешь, сколько я плачу за квартиру? Пятнадцать тысяч в месяц!!! Я здесь живу восемь лет. Никто никогда не жаловался. Тут заявляетесь вы. Мелкие добропорядочные людишки. «Я ведь беременна».

На этих словах она скорчила рожу, изображая добропорядочность: сжала губы и покивала головой. Нечесаная, бледная, таращит глаза.

Она прожгла меня взглядом. Я опустил глаза. Она развернулась и пошла вниз.

Я закрыл дверь и повернулся к Линде. Она стояла в коридоре, привалившись к стенке.

– Да уж, решили вопрос, – сказал я.

– Ты о письме? – спросила Линда.

– Да. Теперь начнется.

– Хочешь сказать, что я виновата? Нет, это она съехала с катушек. Я здесь ни при чем.

– Успокойся, – сказал я. – Не хватало нам еще поссориться.

В квартире под нами завели музыку на такой же громкости, что и ночью. Линда посмотрела на меня.

– Пойдем пройдемся?

– Мне не близка мысль, что нас выживают из дома, – ответил я.

– Находиться тут все равно невозможно.

– Невозможно, да.

Пока мы одевались, музыка прекратилась. Возможно, ей самой было слишком громко. Но мы все равно пошли гулять, спустились в гавань у Нюбруплан, в черной воде отражались огни, медленно приближавшийся паром на Юргорден расталкивал носом слоистую шугу, затянувшую фарватер. «Драматен» на другой стороне дороги был похож на замок. Это одно из моих любимых зданий в городе. Не из-за красоты, потому что красотой оно не блещет, но из-за особой ауры, которая исходит от театра и его окрестностей. Возможно, все объяснялось просто: камень стен светлый, почти белый, а сами плоскости такие большие, что здание сияет даже в самые темные дождливые дни. Постоянно дующий с моря ветер, развевающий флаги у входа, усиливал ощущение открытого пространства, зато гнетущей монументальности, часто зданиям присущей, не было. Не похож ли он на невысокую гору у моря?

Мы шли по Страндгатан рука в руке. Море до самого Шеппсхольмена было черным. Да еще окна светились лишь в нескольких зданиях, и все создавало чудно́й ритм города, он словно заканчивался, перетекал в пригород и природу, а заново начинал набирать обороты на другой стороне, где Гамла-Стан[8], Слюссен и вся возвышенность в сторону Сёдера сверкали, переливались огнями и шумели.

Линда травила байки о «Драматене», в котором она, можно сказать, выросла. Ее мама, служа там актрисой, в одиночку растила их с братом и частенько брала с собой на репетиции и спектакли. Для меня это была ожившая легенда, для Линды обыденность, о которой она не особо любила говорить и сейчас бы не стала, конечно, если бы я не выспрашивал. Она все знала об актерах, их тщеславии и самоотдаче, страхе и интриганстве, со смехом говорила, что блестящие актеры зачастую самые неумные и непонятливые и что актер-интеллектуал – это оксюморон; но хоть она и презирала актерство, презирала их манеру и пафос, их дешевые и пустые, взрывоопасные и переменчивые чувства и жизни, но мало что она так высоко ценила, как их сценические шедевры; например, она страстно рассказывала о бергмановской постановке «Пер Гюнта» – она видела ее бессчетное число раз, работая в тот момент гардеробщицей в «Драматене», сколько в пьесе было фантастического и сказочного, но также бурлеска и абсурда, – и об уилсоновской постановке «Игры снов» в «Стадстеатер», где она работала в литературной части, постановке более строгой и стилизованной, но столь же магической. Линда сама в свое время собиралась стать актрисой, два года подряд доходила до последнего тура на экзаменах в Театральную школу, но когда ее не взяли и второй раз, ей перехотелось, все равно ее никогда не возьмут, и она устремила взгляд в другую сторону, подала документы на писательское мастерство в Народный университет Бископс-Арнё, и через год дебютировала сборником стихов, написанных за год учебы там.

Сейчас она рассказывала мне о гастролях, в которые съездила с «Драматеном». Для всего мира это театр Бергмана, они всюду приезжали как звезды, в тот раз в Токио. Шведские актеры, рослые, развязные и пьяные, ввалились в один из лучших ресторанов Токио, никакого тебе разуться или вообще как-то соотнестись с местным антуражем, наоборот, машут руками, тушат окурки в чашках саке, громко окликают официанта. Линда в коротком платье, у нее красная помада, черные волосы, стрижка «паж», сигарета в руке, и она неровно дышит к Петеру Стормаре, который тоже здесь. Лет ей пятнадцать, и для японцев, как сама говорит, она представляла комическое зрелище. Но они, естественно, и бровью не повели, а тихо обслуживали их, даже когда один швед вывалился сквозь бумажную стену на улицу. Это Линда рассказывала со смехом.

– Когда мы собрались уходить, – сказала она, глядя на мост Юргордсбрун вдали, – официант вручил мне подарочный пакет. Комплимент от шефа, сказал он. Я заглянула туда, и знаешь, что там было?

– Нет, – сказал я.

– В пакете был мешок мелких живых крабов.

– Крабов? Это что-то значит?

Она пожала плечами:

– Не знаю.

– И что ты с ними сделала?

– Взяла с собой в гостиницу. Мама так набралась, что ее надо было транспортировать. Я поехала одна в такси, поставила пакет в ногах. А в номере налила в ванну холодной воды и вытряхнула их в воду. И они всю ночь ползали в ванне, пока я спала за стенкой. Все это посреди Токио.

– А дальше? Что ты с ними сделала?

– Здесь история заканчивается, – сказала она и сжала мою руку, улыбнувшись мне снизу вверх.

У нее с Японией особые отношения. За сборник стихов она получила как раз японскую премию, картину с японскими иероглифами, до недавнего времени висевшую у нее над столом. И что-то есть чуть-чуть японское в ее тонких и красивых чертах лица.

Мы побрели вверх к площади Карлаплан; воды в округлом бассейне, из середины которого в летнее время бьет огромный фонтан, не было, а дно засыпало листьями с деревьев вокруг.

– Помнишь, как мы ходили на «Привидений»[9]? – спросил я.

– Конечно! – сказала она. – Я никогда не забуду!

Я так и знал, она вклеила билет на тот спектакль в фотоальбом, который завела, забеременев.

«Привидения» оказались последней работой Бергмана в театре, а мы ходили на спектакль, еще не будучи парой, одна из первых вещей, которые мы сделали вместе, разделили друг с другом. Полтора года назад, а кажется, что в другой жизни. Она посмотрела на меня теплым взглядом, от которого я таял. На улице было холодно, задувал резкий, обжигающий ветер. Что-то заставило меня вдруг задуматься, на какой восточной долготе находится Стокгольм – было в нем что-то чуждое, с чем я не сталкивался дома, но я не мог определить, что именно. Вот самый богатый район города, совершенно мертвый. Все сидят по домам, на улицах не бывает толчеи, хотя тротуары здесь сделаны шире, чем в других местах в центре.

Женщина и мужчина с собакой шли нам навстречу, он – заложив руки за спину, в солидной меховой шапке, она – в шубе; перед ней, принюхиваясь, семенил мелкий терьерчик.

– Сядем где-нибудь посидим? Пиво или что еще? – спросил я.

– Давай. Я уже есть хочу, – сказала она. – Бар в «Зите»?

– Отличная идея.

От холода я покрылся гусиной кожей и поднял воротник пальто.

– Господи, что ж за холодина. Ты не мерзнешь? – спросил я.

Она помотала головой. На ней был огромного размера пуховик, взятый напрокат у главной подруги Хелены, ходившей с пузом того же размера ровно год назад, прошлой зимой, и меховая шапка с длинными завязками с меховыми помпонами на концах, я купил ее Линде, когда мы были в Париже.

– Пихается?

Линда положила обе руки на живот.

– Нет. Малыш спит, – сказала она. – Он почти всегда засыпает, когда я хожу.

– Малыш, – повторил я. – Когда ты так говоришь, меня дрожь прошибает. А обычно я как будто не могу до конца понять, что в тебе целый человек помещается.

– А вот и да, – сказала Линда. – У меня такое чувство, что я его уже знаю. Помнишь, как он разозлился на тот тест?

Я кивнул. Линда была в группе риска по диабету, потому что у нее папа диабетик, и для анализа ей велели съесть какое-то сахарное месиво; она утверждает, что ничего более тошнотворного и омерзительного в жизни не ела, и малыш буянил в животе час с лишним.

– Она или он тогда очень удивился, – сказал я с улыбкой, глядя на Хюмлегорден, начинавшийся на другой стороне улицы. Из-за куполов света, высвечивавших где-то деревья с отяжелевшими стволами и растопыренными ветками, а где-то мокрые желтые травяные поляны и оставлявших в промежутках сплошную черноту, ночью парк завораживал, но не как лес завораживает, а как театр. Мы пошли по дорожке вниз. Кое-где еще лежали кучи листьев, но в целом и газоны, и дорожки через них были чистые, как пол в гостиной. Какой-то зожник медленно бегал тяжелой трусцой вокруг статуи Линнея, еще один спускался по пологой горке. Под нами, как я знал, располагалось огромное хранилище Королевской библиотеки, сиявшей огнями впереди. А через квартал начинался Стуреплан, район эксклюзивных ночных клубов. Мы жили в двух шагах от него, но как будто бы на другой планете. Там пристреливали народ прямо на улице, но мы узнавали об этом только из газет на следующий день; туда заглядывали, оказавшись в городе, мировые звезды; там считали нужным засветиться все шведские кумиры публики и элита бизнеса, о чем вся страна читала репортажи в вечерних газетах. Там не вставали в очередь на вход, а выстраивались в линию, и охранники проходили и выбирали, кто может зайти. Я раньше не видел не только такой жесткости и холода, как в этом городе, но и такого социокультурного разрыва. В Норвегии разрыв – просто географическая дистанция, и поскольку в стране живет так мало людей, то дорога на вершину, или в центр, коротка отовсюду. В каждом классе, уж точно школе, есть человек, достигший вершин в том или ином деле. Каждый знает кого-то, кто знаком с кем-то. В Швеции социальный разрыв гораздо больше, и поскольку деревни у них обезлюдели, почти все живут в городах, а люди с амбициями перебираются в Стокгольм, потому что все важное происходит здесь, то и разрыв гораздо заметнее: вроде бы так близко, а так далеко.

– Ты когда-нибудь задумываешься, откуда я родом? – спросил я и взглянул на нее.

Она покачала головой:

– Нет, по сути, нет. Ты Карл Уве. Мой прекрасный муж. Вот кто ты для меня.

– Из района массовой застройки на острове Трумёйя, вот откуда я родом, трудно представить что-то менее похожее на твой мир. А здесь я не ориентируюсь в жизни. Все мне глубоко чужое. Помнишь, что сказала мама, впервые зайдя в нашу квартиру? Нет? «Вот бы дедушка на это посмотрел, Карл Уве» – вот что она сказала.

– Так это же хорошо.

– Ты точно понимаешь, о чем речь? Для тебя квартира как квартира. А для мамы – бальный зал примерно, понимаешь?

– А для тебя?

– Да, для меня тоже. Но я не о том говорю. Не хорошая она или плохая. А о том, что я вырос совсем в другом антураже. Неизысканном до невероятности, понимаешь? Мне на него насрать, и на этот тоже, я просто хочу сказать, что это не мое и моим не станет, сколько бы я здесь ни жил.

Мы перешли дорогу, свернули на узкую улочку и пошли вглубь квартала, поблизости от которого Линда выросла, мимо «Сатурнуса» и вниз по Биргер-Ярлсгатан к кинотеатру «Зита». Лицо закоченело от холода. Бедра казались ледяными.

– Повезло тебе, – сказала Линда. – Это же большой плюс? Что у тебя есть куда стремиться? Было откуда вырваться и куда ворваться?

– Понимаю, о чем ты, – сказал я.

– Здесь все было к моим услугам. Я в этом росла. И почти не могу отделить себя от этого всего. Плюс ожидания, само собой. От тебя ведь ничего не ждали? Кроме того, что ты выучишься и найдешь себе работу?

Я пожал плечами:

– Я никогда не смотрел на это так.

– Понимаю, – сказала она.

Повисла пауза.

– А я всегда жила в этом. Может быть, сама мама и не мечтала ни о чем, кроме того, чтобы мне было хорошо…

Она посмотрела на меня:

– Поэтому она так тебе и рада.

– А она рада?

– Неужели ты не заметил? Ты должен был заметить!

– Да-да, заметил.

Я вспомнил, как я первый раз встретился с ее мамой. Маленький дом на старом лесном хуторе. На дворе осень. Мы сели за стол сразу, как вошли. Горячий мясной суп, домашний свежий хлеб, стеариновая свеча на столе. Время от времени я чувствовал на себе ее взгляд. Любопытный и теплый.

1
...
...
14