Читать книгу «Время жалеть (сборник)» онлайн полностью📖 — Ильи Крупника — MyBook.
image

Геннадий Петрович заморгал, отвел глаза и начал стаскивать меховые сапоги, похожие на унты – в них тоже попала вода. На левом сапоге заело «молнию», никак не раскрывалась, Геннадий Петрович снова неловко дернул.

– Не надо, Владя… – сказал он, тронул мокрые волосы штурмана.

Владя вытер лицо, медленно поднял голову.

– Я… – И отвернулся, посмотрел вверх, на скалы. – Справа на норд – маяк Цып-Новолок, слева – Шарапов мыс.

Костин оперся рукой о камни, на руке ледяшкой блестели часы. Он очистил стекло: часы стояли, на них было ровно семь – остановились в воде.

Теперь было ясно, что попали на «пятачок»: скалы здесь шли полукругом, справа и слева входили в море.

– Я считаю… – начал Геннадий Петрович и замолчал.

У расселины, хлопая себя по плечам и бедрам, все еще прыгал засольщик Вася, хотел согреться. Возле засольщика, как мешок, сидел лысый механик, из уха его текла темная струйка. А по берегу брел Паша Гусев в разорванном ватнике и вел Паламарчука. Геннадий Петрович, моргая, глядел на них. Паламарчук лез по шлангу с мостика вслед за Костиным, позади был Степан Мироныч, капитан умер на камне, значит, Паламарчук выплыл последним…

– Я думаю, – проговорил Геннадий Петрович снова и закусил губу. Щеки его совсем запали, и щетина казалась очень черной. – Надо идти к маяку, – сказал он, наконец. – До маяка всего пять километров, и каждый из нас пройдет.

Щурясь, он поглядел на расселину, механик, прижав ухо ладонью, цепляясь другой рукой за камень, пытался встать.

– Подняться здесь, – продолжал Геннадий Петрович громче и тоже встал. – Идти на север… – и оглянулся на Владю, – на норд. На сопках нас встретят: сейнер дал знать на маяк.

Он подобрал меховой сапог, посмотрел на Васю в тельняшке, потом на Пашу Гусева. Паша стоял в двух шагах, держа за плечи босого Паламарчука.

Геннадий Петрович поднял второй сапог, разглядывая мерзлый мех, сложил сапоги вместе. Мех на сапогах был грязновато-желтым и блестел.

– У меня носки шерстяные, на мне две пары, – заслоняясь рукой от снега, пробормотал Геннадий Петрович, сунул сапоги Паламарчуку.

– Товарищи, – оборачиваясь, спросил он негромко, – у кого под ватником свитер?..

Паламарчук опустился на камни и стал натягивать сапоги. Геннадий Петрович посмотрел на Костина, и у Костина больно застучало в ушах – под кителем был лыжный свитер, но пуговицы ведь все равно не растегивались, потому что обледенели…

Тогда штурман быстро сбросил с себя твердый ватник, потащил через голову свитер и отдал Васе. Вася, дрожа, натянул его на тельник, разгладил складки.

– Погодите… – сказал Гусев и, вложив пальцы в дыру на своем рукаве, дернул его книзу, ватник затрещал. Гусев оторвал рукав.

– Это – на ноги, – пояснил он тихо. – Давайте рукава.

На втором дырки не было, и рукав не поддавался.

Гусев, точно на палубе, машинально отогнул полу ватника – на поясе висели самодельные ножны – и вынул шкерочный нож.

– Держите, Геннадий Петрович. – Гусев резанул по шву и дернул рукав. – Надевайте. – Потом повернулся к Туркову.

Турков с трудом поднял глаза.

– Ну!.. – сказал Гусев, и Турков протянул руку.

Гусев схватил его за локоть и стал пилить пальто по плечу. Оно было толстое и скрипело, и было похоже, будто пилили руку. Турков, вздрагивая, смотрел на нож.

– Есть, – сказал Гусев, и, бросив на камни новенькие коричневые рукава, вытер лоб. Тогда Костин, торопясь, стал рвать с себя китель, ругаясь и соскребывая с него лед. – У, дьявол!..

– Давай, – не глядя на него, сказал Гусев следующему, и механик молча подставил плечо под нож.

– Ребята, – забормотал засольщик, – пояса… на ноги… обвяжем… – Он отстегнул медную бляху, положил ремень на камни, и теперь Костин торопливо потащил из брюк ремень.

Гусев, не оглядываясь, резал на штурмане ватник. Потом наклонился, взял Васин пояс, выдернул бляху и, сидя на корточках, разрезал широкий ремень на ленты.

Турков поднял ленту; он был без шапки, и волосы у него стали совсем твердыми, блестящими. Гусев тронул его за полу пальто.

– Что?.. – прошептал Турков.

– Замерзнешь, – так же тихо сказал Гусев. – Будет вместо шапки… – Он долго резал его коричневую полу, потом встал, обернулся к Костину, и Костин молча протянул руки.

Когда все обвязали тряпки ремнями, Геннадий Петрович, стараясь не спотыкаться, подошел к расселине, посмотрел наверх. С моря на скалы хлопьями летел мокрый снег.

– Я полезу, – пробормотал Гусев и шагнул к скале. – Здесь не очень круто… – Он ухватился за выступ и полез, нащупывая ногами трещины. Все глядели снизу.

– Сюда, – сказал Гусев и подал Геннадию Петровичу руку.

…Костин, завязав потуже ремень на ноге, долез, наконец, до поворота, до куста, что торчал из скалы. Куст был серый и сухой и весь обломан, Костин лез последним.

Он тяжело дышал и снова чувствовал боль в ногах. Ноги, верно, отвыкли ходить по земле – очень ломило голени. Костин пошевелил сперва правой, потом левой ступней, но боль не проходила.

Вверх по расселине, друг за другом, ползли горбатые ватники, расселина извивалась, и Костину чудилось, что по скалам ползет вверх большая серая гусеница.

Он торопливо перелез напролом, через куст, ломая прутья, и приподнялся.

В снегу лежал механик, что играл по ночам краковяк. Из-под тряпок на голове виднелась смуглая плешь.

Костин, вздрагивая, отполз на четвереньках назад, решив обогнуть его справа. Механик был слишком стар… На неподвижных ногах механика, в тряпках, блестела маленькая медная пуговица, и Костин, всмотревшись, узнал свои рукава.

VI

…Сопки были белые, такие чистые-чистые и такие яркие, что больно глядеть, вверх по сопкам уходили провода на столбах, столбы были тоже белые и на трех ногах – подпорках. Обнимешь столб, и сразу совсем не страшно, потому что столбы живые. Гудят?.. Они будто вылиты из латуни: столбы во льду… Паламарчук смотрел вверх, на серые провода, что провисали над головой совсем близко, толстые и лохматые, залепленные снежной пылью. Ударил мороз.

Паламарчук обнял подпорку, на ней была та же мохнатая пыль. А впереди поскрипывал снег, по снегу шел штурман, уходил все дальше, дальше, вверх, за Турковым, и Паламарчук видел их спины.

Он отодвинулся от столба и пошел следом за ними, под проводами. Сильно болели грудь и живот, и голова кружилась, оттого что в воде разбился о траловую дугу. Впереди качались столбы, как мачты, только были на трех ногах и плыли по снегу, а он не шел, он стоял на руле, и там – подальше, над полубаком, подскакивала луна, тонесенькая, золотая, подскакивала вверх и ныряла вниз.

Паламарчук зажмурился, потом тихонько приоткрыл глаза. Впереди все так же, шатаясь, брел штурман, и не было луны. Если б совсем зажмуриться, чтоб вернулось хорошее, хоть что-нибудь, только бы не столбы…

Паламарчук протер осторожно рукавом глаза. Ресницы были твердые и мокрые, и все время слипались ноздри.

Он пошевелил носом, но носа не почувствовал, и не было щек. Он набрал полные руки снега, стал растирать лицо. Впереди, качаясь, плыли столбы. И Паламарчук посмотрел вверх, в сторону, где нет проводов… В селе звали его дурачком, «белявым цыганом», – так раньше звали отца… Отец очень любил лошадей, как цыган, но не был бродягой, но он тоже не был бродягой, просто хотел шофером…

…Почему не взяли в шоферы, а забрали в стройбат под Кандалакшу? Но там увидел, чего нигде не увидишь, – плоское море и дикий берег в красной траве. Море называлось Белым, а вода была серая, из воды торчали чугунные валуны и выходили из моря прямо в траву: была осень, и то не трава – голубика, огненные кусты, а мокрые ели стояли у валунов. И служба была там – просто работа…

«Шпигат… – шептали над самым ухом. – Шпигат…» Что такое шпигат?.. Паламарчук споткнулся и упал у столба, вламываясь по локти в наст. Зачем шпигат? Штурман Владя на вахте все посылал взять «ключ от шпигата», «открыть шпигат»… Но шпигат – это дырка для стока воды за борт, и «открыть» его – все равно, что скушать круглую дырку бублика. Паламарчук зажмурил глаза, то была старая шутка, но разве в шутках дело.

…Никогда так не бегал в жизни, как при спуске трала, – в ветер, по колено в рыбе, тащил впереди на плече все тот же «бешеный» конец – мессенжер, и ржавый гак свисал ему на грудь. И был доволен – впервые за столько лет… Ведь он всегда хотел для себя такого, только не мог сказать: когда нет больше крыш, все тех же дорог и улиц, а тащишь в ветер трос на плече…

– Ваня! Ваня… вставай!..

Паламарчук открыл глаза. Он лежал на снегу под серыми проводами. Лежать было удобно, только трясли за плечо, и тогда увидал над собой страшную рожу с набухшими кровью испуганными глазами, не лицо, а рожу в пушистом инее – багровую и распухшую, повязанную женским платком. И Паламарчук заморгал. В этом чужом лице не было ничего человеческого, но голос был жалобный, хрипящий от дикого страха.

– Ваня… замерзнешь…

Паламарчук с трудом повернулся на бок, упираясь локтем в снег.

Человек сидел перед ним на корточках и все шептал. На голове у него был не платок, а клетчатое кашне штурмана-одессита, и кудри, забитые снегом, были как у штурмана. Но голос чужой.

Держась за его руку, Паламарчук встал и сразу согнулся от боли в животе и груди, вцепился ему в плечо. Паламарчук был выше ростом, и это чужое плечо было как подставка.

Теперь они брели бок о бок по яркому снегу, снег стал рыхлым. Паламарчуку казалось, что под его рукой сильно дрожат плечи этого чужого в кашне, и не мог понять, почему он шепчет: «Десять лет», – что это значит, только видел на его раздутой щеке мокрую полосу. И вдруг разобрал, что значит «десять лет».

Это было десять лет тюрьмы штурману за то, что посадил тральщик на камни и погубил людей. И хотя Владя тоже не знал, кто во всем виноват, это не важно, важно только, что он – вахтенный штурман, остался за все в ответе.

Паламарчук молчал, он опять смотрел на столбы, теперь они уходили вниз, и не было больше никакого штурмана, вахт и никакой тюрьмы, и никто не виноват.

Штурман смотрел на него снизу вверх, по обмерзшему лицу его ползли к подбородку слезы.

– Не будет… – пробормотал Паламарчук и левой рукой тронул его за ватник на груди. И вдруг почувствовал себя совсем старым, хотя был всего на два года старше.

– Ничего не буде, – повторил он снова, как ребенку. – Пойидешь до дому, в Одессу.

– Я… я не одессит, Ваня, – сказал тихо штурман и вытер слезы. – Я из Пензы…

Снег доходил теперь до колен, и Паламарчук понял: они давно спускаются вниз, в лощину, и стиснул за плечи Владю, потом тихонько снял руку с Владиного плеча и стал держаться только за локоть, стараясь идти сам, потому что штурман дышал тяжело и уже спотыкался.

От каждого шага дымилась белая пыль, она оседала на лбу и у самых глаз влажными, совсем мелкими точками, но на щеках это не чувствовалась, потому щеки были твердыми, как дерево. И Паламарчук опять подумал о Владе, и теперь ему казалось, что он давным-давно знает про эту Пензу, просто это совсем не важно.

Только ногам еще было тепло в меховых сапогах; правда, левый немного жал – у Геннадия Петровича, наверно, маленькие ноги. Ваня пошевелил пальцами на ноге и остановился, и сразу, ожидая его, остановился штурман.

Впереди уходили в сопки Гусев, Геннадий Петрович, Костин и Толя Турков, они казались совсем уже маленькими. Ваня смотрел, как они идут, шатаясь.

Держась за живот, Паламарчук посмотрел на вершину сопки. Он больше не мог идти, и захотел хотя бы представить тех, кто идет сюда к ним на лыжах, с маяка, и он представил: по сопкам шел капитан Теплов с шестьсот двадцатого. И хотя Ваня знал, что такого быть не может, что с сейнера только радировали на маяк, он теперь видел ясно: к ним шел Теплов на длинных лыжах – высокий, как Паша Гусев.

– Сапоги… – прошептал Паламарчук, согнувшись, стискивая рукой живот, и сел в сугроб.

Он потянулся пальцами к «молнии» на сапоге – кончики пальцев были в белых пузырях и двигались очень медленно; хотел дернуть «молнию» и повалился боком в снег.

– Стащи сам, – сказал он, пытаясь вытянуть ноги.

Он лежал неподвижно, а перед глазами все так же медленно-медленно, потом все быстрей расходились круги, будто бросили в воду камень, только круги были розовые и зеленые, вперемежку, а потом исчезли, и он увидел черную воду, сбоку бежал по ней блеск от луны, синеватобелый, и вздрагивал.

Он знал, что видел раньше точно такую ночь, и все пытался вспомнить, когда это было, но мешали круги, и вспомнил «Рыбачью Банку» – промысловый квадрат, когда сходились корабли после шторма, редкую ночь, лунную, в ясных звездах, а на палубе чистый снег, и очень тихо…

И снова мелькнули снег и небо, лицо Влади; Паламарчук пошевелил ногами, и, поняв, что Владя взял сапоги, опять посмотрел в воду, но теперь уже совсем черную, без огней и без звезд…

А Владя взял сапоги и пошел и удивился: идти почему- то стало легко, меньше горела ссадина между ног, которую натер до крови обледенелыми штанами, было тепло, он думал о Ване, о сапогах, снова делал громадные шаги, но отчего-то не проваливался в снег. Это было непонятно. А потом почувствовал, что мороз утих, даже стало жарко, но Владя уже не удивлялся.

Все тело было в тепле, захотелось пить. Так тепло было только прошлым летом в Херсоне. Прошлым летом, когда кончал мореходку, когда все из выпуска решили ехать в Заполярье, стояла в Херсоне страшная жара, и он на всех углах пил газированную воду без сиропа, но никак не мог напиться, живот у него раздулся, как барабан, а внутри урчало… Семь-восемь – звали его ребята в мореходке, Владя Семь-восемь, семь-восемь – ни два, ни полтора… Просто фамилия у него была дурацкая: Севосин, Володя Севосин. Совсем не Владя… А он так хотел быть похожим на кого-то другого, очень заметного, ловкого, разбитного, и будто сам придумал себя другим, как придумал себе отца-моряка, другой дом, походку, и всем говорил, что отец служит в Черноморском пароходстве… Зачем? Отец был бухгалтером в пензенской промартели, старый, и без одной руки.

Прямо в лицо летел снег, стало трудно дышать; он знал, что надо идти быстрей, но плохо помнил – зачем и куда. И вдруг все вспомнил, куда идет: назад, поднять ребят, которых он погубил… Они позади, в снегу: Вася-засольщик, повар Любушкин и еще – лысый третий механик. Их надо вести к маяку.

Он уже давно не шел, а бежал по снегу, но мешали сугробы у самых глаз – потому что совсем не бежал, а лежал все там же, в трех шагах от Ивана, у валуна, без сапог, на правом боку, до горла засыпанный снегом, и было очень тепло. Но все равно пытался бежать, крикнул Васе, что идет к нему, что никого он не бросит. Путались слова дурацкой песни про какой-то одесский порт и что не поэт он и не брюнет…

 
…Мне бить китов у кромки льдов,
Рыбьим жиром детей обеспечивать…
 
VII

Турков шел медленно, пытался считать валуны, но от блестящего снега глаза слезились, Турков сбивался.

Валуны темнели в снегу, в стороне от столбов, сверху, как крыши, налипали лепешки снега. Валунов очень много, разных: мелкие, очень гладкие или огромные, вроде куска скалы. И разного цвета: светло-серые, красноватые, просто ржавые. С одного валуна свисают желтые сосульки.

Он пошел быстрее, стучало в голове, и больно стучало во рту, под пломбой.

Тряпки от пальто обматывали голову, как ледяная чалма, сколотая булавкой. Он потянул их ко лбу, пониже. У виска болтался лоскуток, все время подпрыгивал. Когда Турков скашивал глаз, он видел на лоскуте клочок серой ваты – хорошо, что забрал пальто. И поискал глазами Пашу Гусева.

До Паши было теперь метров сто, он давно шел вверх, на сопку, обхватив рукой за спину Геннадия Петровича. Вплотную за ними плелся Костин.

Ветер дул все сильнее, Турков наклонил голову ниже, потом, задыхаясь, прикрывая лоб ладонью, опять поглядел вперед. Костина не было – перевалил за сопку. Этот инженер презирал их всех, а сам… сам он был сопляк, пацан и не любил работать. Владя, штурман-одессит, точно называл его: «Хитролог»!.. Господи… – Турков схватился рукой за щеку, замычал от боли: под пломбой било двойной иглой. В Подольске никогда не болели зубы, а тут у людей – от холода! – выпадают зубы, волосы, болит сердце, течет кровь из ушей, как у механика.

Он сдавил пальцами щеку. От боли прошибло потом, сразу ослабели ноги. Почему ушел сейнер?! Где он – капитан Теплов?.. Кругом одни валуны… Надо представить, что это не сопки, иначе совсем конец… Мой подольский пустырь. Теперь на нем сплошь огороды, а раньше была трава по пояс, в ней играли мальчишки, кругом стояли березы… а теперь он идет по пустырю домой, в пальто… без рукавов, и протягивает руки. И вдруг подумал, что ему за это ни перед кем не стыдно, будь оно проклято!..

Васины ремни на ногах ослабели, и лохмотья чужого ватника волочились по снегу, а на левую ногу поверх тряпок была натянута перчатка механика, коричневая от машинного масла; Турков больше не подтягивал тряпок, чтобы не останавливаться, не чувствовал ничего, только зубы… И нес домой зубы: костяную пластинку акульих зубов, красивую, как белый гребень. Это Паша всегда вырезал и дарил на память, чтобы показывали дома; и было самым лучшим, что живет на свете Паша, которого можно еще догнать!..

Впереди виднелись только следы, их заносило снегом, а наверху, за гребнем сопки, кто-то звал. Тогда он рванулся вперед, протянул вперед руки:

– Иду-у-у! Я – здесь!.. Я жи-вой!

VIII

Не останавливаться, не оборачиваться – экономить силы.

До этого никогда не знал, что можно ощутить свое сердце. Не стук в груди, не биенье и не укол, а само сердце, округлое, небольшое, теплый комочек. Кажется, его можно коснуться ладонью и, правда, держать в руке, защищая. Оно теплое, тонко пульсирует, но стук отдается не в груди, а в левой ключице. Самое драгоценное, что осталось еще на земле и что надо спасти, – собственное сердце. Это оно и зовется – Валерий Костин…

Ни к чему оборачиваться, нельзя спешить… Экономить силы.

Почему ушел капитан Теплов – никогда не понять. Он был самым лучшим, кого тут встретил.

1
...