– Полно ж, полно, моя перепелочка! Не плачь, моя лебедочка! – говорит ей Василь, прижимая к сердцу. – Пускай я на чужой стороне один буду горе знать, а ты, оставшись тут, будь здорова и весела да дожидай меня. А чтоб нам отраднее было, так прошу тебя: как взойдет вечерняя звездочка, то ты вспоминай меня, глядя на нее; в ту пору я с фурою буду отдыхать, гляну на ту звездочку и буду знать, что и ты на нее смотришь, то мне отраднее будет, как будто посмотрю в твои глазки, что как звездочки блестят. Не плачь же, не плачь!..
Вот так-то они в последние часы разговаривали и обое плакали беспрестанно! А когда уже пришло время совсем прощаться, так что там было!.. Когда уже и старый Наум так и хлипает, как малое дитя; а мать, смотря на слезы да на скорбь Марусину, даже слегла; так уже про молодых что и говорить!.. При прощаньи выпросила Маруся у Василя сватанный платок, что на сговоре ему поднесла, затем, чтобы иногда в дороге не потерял, и что она на платок, как будто на Василя, будет смотреть. Чтобы успокоить ее, Василь отдал, а она в тот платок положила орехи, те еще, что с самого начала Василь дал ей на свадьбе, завязала да и положила к сердцу и говорит:
– Тут будет лежать, пока ты воротишься и сам возьмешь.
Сяк-так, Василь насилу вырвался от стариков, а Маруся пошла его провожать. То было на самые проводы (в Фомин понедельник), и надо было идти чрез кладбище, где на могилах в тот день все поминают своих покойников. Вот Маруся взяла кутью, чтобы и своих помянуть. Положила вареную курицу, три связки бубликов, булку, два пирога да сверху пятикопеечный пряник; да взяла материн мешочек с деньгами, чтоб нищим раздать, а Василь с нею также нес в платке три десятка крашеных яиц.
Пришли на могилы, как пан отец священник уже и там и собирается служить панихиду. Маруся поставила к куче и свою кутью и поминальную грамотку батюшке подала, чтоб помянуть и ее родственников.
Смутная и невеселая Маруся все молилася и знай клала поклоны; как же запели дьячки: «Ни печали, ни воздыхания», так она так и зарыдала и говорит:
– Как ты воротишься, Василечку, то, может, на этом кладбище будешь меня поминать.
Василь даже вздрогнул от этих слов и хотел ее остановить, чтоб и мысль такую выкинуть из головы, так и у самого слезы невольно так и льются, а на сердце такая грусть упала, что дух ему захватывает! И сам не знает, отчего ему это так стало.
Отслужили панихиду, подала Маруся кутью пану отцу, а старцев божиих обделила крашеными яйцами и деньгами за Царство Небесное померших. Сели люди на могилах трапезовать и поминать родственников, а Марусе уже не до того, потому что Василь через силу едва проговорил, что уже пора ему идти к хозяину.
Батюшки! Как зарыдает Маруся! Да так и повисла ему на шею! Выцеловала его… что-то? И в глаза, и в лоб, и в щеки, и в шею… После, как будто кто ее наставил, разом оставила его, глазки засверкали… То была бледна, а тут зарумянилась; да так громко, как бы не она, сказала Василю без запинки:
– Василь! На кладбище меня оставляешь, на кладбище меня и найдешь… Благодарю тебя за любовь… Чрез нее я узнала счастье на земле. Поминай меня; не вдавайся в тугу… Прощай на веки вечные!.. Там увидимся!..
Это сказавши, не озираяся уже, пошла домой скоро, так легко ступая, как будто и к земле не дотрагивалась. А Василь? Его как гром поразил!..
Стоит как вкопанный… Потом горестно вздохнул, поднял глаза к Богу, перекрестился, положил поклон и, припавши на то место, где стояла Маруся, целовал землю вместо нее, боясь удерживать и самую мысль о том, что сказала ему Маруся, а после проговорил:
– Господи милосердый! Пусть я один все беды претерплю, пусть я умру, только помилуй Марусю! Дай нам пожить на этом свете… но в том да будет воля твоя святая! – Да и пошел тихим шагом к хозяину.
Давно ли наша Маруся была веселенькая, как весенняя заря, говорлива, как воробушек, проворна и игрива, как ласточка, – а теперь точнехонько как в воду опущена. Говорить, мало и говорит; сядет шить, да стегнула ли иголкою или нет, вывела ли нитку или нет, тотчас и задумается, и ручки сложит; пойдет в огород полоть, станет над грядкою, да хоть целый день будет стоять, ничего не сработает, пока мать ее не позовет; приставит обед, то либо в нетопленную печь, или забудет чего положить, либо все у нее перекипит, что и есть не можно; да до того довела, что – нечего делать! – взялася мать сама хлопотать. Часто ворчал на нее отец и ласково уговаривал, чтоб не тужила, чтобы в грусть не вдавалася, что грусть истребит ее здоровье, что она от того зачахнет, занеможет, и какой ответ даст Богу, что наивеличайшую милость Божию, здоровье, не умела сберечь и погубила его.
Что же? Только и речей:
– Таточко, батечко! И ты, матинка родненькая! Что ж мне делать, когда не могу забыть своего горя! Не могу не думать об моем Василечку! Свет мне немил, и ничто не развеселяет. Сердце мое разрывается, глядя на вас, что вы обо мне так сокрушаетесь, да что же я буду делать! Я и сама своей тоске не рада… Только у меня и мысли: где-то теперь мой Василь? Знаю, что день, что час, он от меня все далее, вот меня скорбь и душит! Не тревожьте меня, не беспокойте меня, как будто вы ничего и не видите; и не развлекайте меня, мне как будто легче, как я говорю на свободе и что никто мне не мешает.
Старики, посоветовавшись между собою, дали ей волю: пускай, говорят, как себе знает, так с собою и делает. Наградил ее Бог разумом; она и богобоязлива и богомольна, так ее отец милосердый не оставит. Пусть поступает, как знает.
Еще с того дня, как проводила Василя, не надевала Маруся никакой ленты; как навязала на голову черный шелковый платок, так и пошло; все черный платок, да и полно! То охотница была по воскресеньям да по праздникам в церковь ходить, а теперь и в буднишний день, как услышит, что звонят, то скорее и идет в церковь. Всякий божий день любимое место, куда было ходит, все в бор к озерам, где с Василем в первый раз ходила; сядет там под сосенкою, развернет платок, что Василь ей оставил, смотрит на него, да свои орешки перебирает в руке, да и поплачет… Как же только начнет вечереть, она уже и сидит подле хаты на завалине и высматривает вечернюю звездочку… Покажется она… тут Маруся тотчас станет так весела, так весела, что не то что!
– Вон он, мой Василь! – сама с собою разговаривает. – Он смотрит на эту звездочку и знает, что и я смотрю!.. Вот так блестят и его глазки, как было бегу к нему навстречу…
И тут уже ее, хоть зови, не зови, хоть что хочешь делай, а она и с места не пойдет и глаз от звездочки не отведет, пока она совсем не зайдет; тогда, тяжко вздохнув, скажет:
– Прощай же, мой Василечку! Ночуй с богом да возвращайся скорее к своей бедной Марусе.
Вошедши же в хату, перецелует всякой орешек и платок раз сотню поцелует, да, сложивши все, прижмет к сердцу, да так и заночует; а уж и не говори, чтоб спала хорошо, как должно!
Сяк-так, то с грустью, то с тоскою, прожила Маруся до Спасова поста; а к Успению, говорил Василь, будет неотменно. Хоть и не совсем Маруся повеселела, да все-таки как будто стала понемногу оживать. Она и дома прибирает, она и с отцом в поле; вот уже и Наум, смотря на нее, что она стала рассеиваться, и сам стал веселее и думает: «Слава тебе, Господи! Еще только Спасовка наступила, а уже Маруся совсем не та; как вновь родилась: вот-вот Василь приедет. Тогда забуду всю беду, скорее сделаю свадьбу, да и пускай себе живут». Когда куда едет по хозяйству, то и дочь берет с собою, чтобы ее лучше развлечь. Когда ж она иногда останется дома, то, управившись, идет в бор за грибами, да-таки так сказать, что день за день, да стала опять и к работе проворна и во всяком деле прилежнее, и что день божий, то все веселее, все рассчитывает:
– Вот Успение недалеко, вот-вот Василь возвратится.
Раз в пост, на третий день после Преображения[140], отдавши обедать и прибравши все, пошла в бор за грибами и уже никуда больше, как к тем же озерам. Напала на место, где много грибов было, да такие славные; и хоть бродила в воде, де насобирала их полное ведро и еще лукошко. Она еще их собирала бы, но как пошел же дождь, да проливной как с ведра, да с холодным ветром; а она была в одном набойчатом[141] корсете, и свиты не брала. Что ей тут на свете делать? И не говори, чтобы куда забежать да пересидеть дождь, потому что до села было далеконько, а дождь так и поливает! Негде деваться – надо бежать домой. Шла, а где и подбегала, да пока пришла домой, так одно то, что устала, а другое, измокла ужасно, так вода с нее и течет; а озябла ж то так, что зуб с зубом не сведет, так и трясется.
С бедою пополам добежала до дому. А дома ж то: мать старенькая и все себе больная, не смогла подняться с постели и в печи затопить. Беда, да и полно, нашей Марусе! Нитки сухой на ней нет, а негде обсушиться; озябла как будто зимой, а негде обогреться. Взлезла на печь, да как не на топленную, так еще пуще озябла. Покрылась тулупом, ничего! Так лихорадка ее и бьет!
Пришел и Наум, управившись с батраками. Некому ему и ужинать дать, да и нечего. Прежде было рассердился, а после, как расслушал, что ему Настя, стоная, рассказывала, так и замолчал. После взглянул на Марусю да даже испугался! Господи! Твоя воля! Сама, как огонь, горяча, а ее трясет так, что и сказать не можно!
Защемило сердце у нашего Наума! Подумал, подумал, да и стал Богу молиться. Это у него уже такое было правило: ежели хоть малая беда или радость ему какая, тотчас к Богу. Так и тут. Помолился, перекрестил три раза Марусю и лег себе. Прислушивается, чуть ли Маруся не заснула?
– Дай, Господи, чтоб заснула и чтобы завтра здорова была! Сказавши это, лег и заснул.
Только что в самую полночь будит его Настя, из всех сил толкает и говорит:
– Посмотри, Наум, что с Марусею делается? Стонет час от часу более… вот все крепче… даже кричит!..
Наум уже подле больной:
– Что тебе, Маруся! Чего ты стонешь?.. Что у тебя болит?..
– Таточко… Батечко!.. Ох… Не дайте пропасть… Колет… Ох, тяжко мне!.. Делайте, что знаете… ко… колет меня!..
– Где колет, Машечко?
– Вот… в бок… ох-ох!.. В левом боку… Помогите мне… Не вытерплю! Бросился Наум, высек огня, засветил свечу, и Настя уже встала; где-то и сила взялась! К Марусе… А она все больше стонет…
Что делать? И сами не знают. Сяк-так, старики вдвоем затопили печь, укутали Марусю шубами… Так кричит:
– Жарко! Не вылежу на печи… Положите меня на лавке… Ох, жарко мне!.. Ох, тяжко мне!.. Болит же бок… ох, болит!..
Скорее постлали на лавке. Взялись старики подводить Марусю… Она не сможет идти, старики не смогут ее вести… Тянутся, силятся, толкаются… Наум сердится, кричит на жену, что ему не помогает; Настя ворчит на него, что он дочку на одну ее клонит… Маруся стонет, плачет, а старики, глядя на нее, себе плачут.
Через превеликую силу дотащили Марусю, положили на лавке, укрыли рядном[142], потому что ей все было жарко; а сами стали советоваться, что с нею делать. Настя всё, чтобы бежать к знахарке, чтоб умыла, либо сказала; потому что это ей, может, сглаз; или пускай перепуг отнимает, или лихорадку отшепчет; пускай, что знает, то и делает. Так же Наум не то говорит, потому что он очень не любил ни знахарок, ни ворожей; что только они дураков обманывают, да с них денежки сдирают, а сами не могут никакого добра никому сделать, разве беду – так так! Вот он тотчас достал иорданской воды[143], да и велел Насте, чтоб тою водою натерла Марусе бок, где болит, и дал той же воды немного напиться, а сам подкуривал ее ладаном, помолился с Настею Богу… Как вот Маруся приутихла и стала как будто засыпать. Старики от радости уже хотели тушить огонь и сами ложиться… Как тут опять Маруся не своим голосом закричала:
– Ох, лишечко! Колет меня, колет в бок, печет… Ох, тяжело мне! Батиночко родненький! Матиночко моя, голубочко! Ратуйте (спасайте)!.. Помогите мне… Смерть моя… не дает… мне дышать!..
Видит Наум, что совсем беда, надо что-нибудь делать. Схватил шапку, побежал к соседке, разбудил, попросил ее, чтобы шла скорее на помощь к Насте; пока управился, пока довел ее до двора, как уже и светает. Не заходя домой, пошел в город. Был у него знакомый, приятель цирюльник, да еще Марусин и кум; она у него трех девочек крестила; так к нему-то он пошел советоваться, что надо делать; а когда можно, так чтоб и сам пришел да посмотрел на болящую.
Так-то старому скоро и дойти! Идет и, кажется, все на одном месте; станет поспешать, задыхается, ноги не служат, хоть совсем упасть. Жалеет Наум, что не разбудил кого из батраков, спавших на гумне, в соломе; так что ж? Хоть бы и скорее дошел, так не умел бы так всего рассказать; а как бы цирюльник не захотел идти, то батрак не умел бы его и упросить, как сам отец.
Солнышко поднялось, когда Наум добрел к цирюльнику. Пока его разбудили, потому что он был себе уже богат, а через коровью оспу[144] стал уже ходить в таком кафтане, как и господа; так надо туда же за господами долго утром спать. Вот, пока согрели ему самовар, пока он напился того чаю, закуривая трубкою, как наш исправник[145], пока-то, потягиваясь, вышел к Науму, так уже было довольно светло. Да уж за то спасибо, что, как расспросил, чем больна Маруся, так вдруг и собрался, схватил скорее что-то за пазуху, да взял склянку с чем-то, да и говорит:
– Наум Алексеевич! Худо дело, надо поспешать как можно. Не поскупись нанять извозчика. Мне ничего проходиться, да нужно поспешать.
Наум тотчас бросился, взял извозчика, и что есть духу поехали с цирюльником домой.
Как осмотрел цирюльник Марусю, так даже зацмокал. Стал ее расспрашивать, где и как у нее болит? Так она за кашлем и слова не скажет. Цирюльник покачал головою, да и говорит себе тихонько:
– Овва! Худо дело!
А Наум, это услышавши, да и руки опустил…
Бросился цирюльник и как можно поспешает, да и бросил ей кровь из руки, после развязал склянку, а там все пиявки, да и припустил их к боку. Пока то да это делалось, Наум так, что ни живой ни мертвой; то пойдет, то станет, то сядет, да все, вздыхая, руки ломает; а пуще то его смутило, что цирюльник был невесел. А Настя? Бедная Настя! Та и нужды нет. Она там около Маруси и помогает, и держит, и что надо делает, и так справляется, что как будто и не была больна. Так-то, великое горе и беда как постигнет, то уже меньшее и забудешь и не уважаешь его.
Управившись, цирюльник вышел в сени отдохнуть. Наум пристал к нему с расспросами.
– Худо дело! – сказал ему цирюльник. Наум так и бросился ему в ноги и плачет и говорит:
– Приятель мой, Кондрат Иванович! Делай, что знаешь, только не погуби моего дитяти!.. Не положи меня живого в могилу!.. Век буду родным отцом звать! Бери у меня, что хочешь, бери все имение… Только спаси Марусю!..
Цирюльник даже заплакал и говорит:
– Друг мой, Наум Алексеевич! Разве же мне не жаль своей кумы! Что бы то я делал, чтобы вылечить крестную мать моих деток! Да как нет Божьей воли, так наш брат, хоть с десятью головами, ничего не сделает!
– Так моей Марусе не жить? – даже вскрикнул Наум.
– Один Бог знает, – сказал цирюльник да и пошел опять к больной. Посмотревши на нее и подержав за пульс долго, говорит:
– Молись, Алексеевич, Богу! Когда заснет, то не об чем и тужить. Вот тихонько все и отступили от нее, чтоб ей не мешать спать…
Так куда ж то! Только что как будто стала дремать, как поднимется кашель, да пресильнейший, так и подступает к груди и дышать ей, сердечной, не дает; а тут и в бок снова начало колоть.
Долго того рассказывать, как она три дня так страдала! Что цирюльник таки лечил, а то еще он и немца привозил; и тот и пластырь к боку прикладывал, и чего-то уже не делал… Так нет легче, да и нет! И что далее, то еще хуже было.
Наум давал им волю: что хотели, делали. А сам, запершись, все Богу молился, бросится на колена, руки ломает и, как положит поклон, да с полчаса лежит и все молится:
– Господи милосердый! Не осироти нас! Не отнимай от нас нашей радости! Лиши меня всего имущества, возьми меня, старого, немощного, возьми меня к себе…
Потом и прибавит:
– Но да будет воля твоя святая со мною, грешным! Ты все знаешь, ты и сделаешь все лучше, нежели мы, грешные, располагаем.
Приступит к немцу, просит, руки ему целует… Вынес шкатулку с деньгами, а в ней, может, было ста три рублевиков, и просит:
– Бери, говорит, сколько хочешь, все деньги возьми, все имение возьми; всего лишусь, в нищие пойду – только вылечи мое дитя: она у меня одинешенька… Без нее к чему и мне жить? Не будет мне никакой радости!.. Кто меня досмотрит?.. Кто?..
Да так и зарыдает.
Нужды нет, что немец, да и он заплакал, и хоть бы копеечку взял. В последний раз, как был и опять чего-то ни делал, а потом сказал:
– Ничего не можно сделать! С тем и поехал.
Молился Наум, молился – и как-то уже плакал! Так и обливается слезами. После вышел из комнаты, посмотрел на Марусю, видит, что она как та свеча догорает, перекрестился и в мысли говорит себе:
– Господи! Твоя воля святая! Прости нас, грешных, и научи, что нам творить и как тебе повиноваться!
Да с сим словом и пошел.
Идет и за слезами света не видит. Позвал священника; тот даже удивился, что такая здоровая девка, три дня как заболела, а уже и на Божией дороге.
Пока священник пришел со святынею, Наум воротился и, крепясь, чтоб не плакать, через великую силу говорит Марусе:
– Доню! Причастим тебя; не даст ли Бог скорее здоровья!
– Я этого хотела просить… да боялась вас потревожить… И уже здоровье!.. Разве спасения души… когда б только скорее!.. – едва могла это проговорить Маруся.
Бросилась Настя, прибрала хату и сени, а Наум затеплил свечу и ладаном покурил, как вот и батюшка пришел.
Пока Маруся исповедовалась, Наум с Настею и кто еще был из соседей вышли в сени. Вот Настя и говорит мужу:
– На что ты ее так потревожил? Она теперь подумает, что уже совсем умирает, когда призвали священника?
– Что же, старуха, будем делать? – тяжело вздохнувши, сказал Наум. – А каково ж было бы, как бы она умерла без покаяния?
– Да что же ты, старый, говоришь? Где ей еще умирать? Еще только сегодня четвертый день как порядочно занемогла.
– Але! Четвертый! У Бога все готово: его святая воля! То я еще скорее ее умру, нужды нет, что она уже на ладан дышит, – сказал Наум, да и отошел, горько заплакавши, и говорит себе тихонько:
– И когда б то Господь послал свою милость!.. Воля твоя, Господи! Задумалась и Настя, да и размышляет:
– Правду ли же то Наум говорит? Как-таки, ни горевши, ни болевши, да и умирать? Хоть бы недели две проболела, а то…
Тут кликнул священник, чтобы все вошли в хату, будет ее приобщать. Наум, сам чуть живой, еще смог подвести ее до Святого причастия… Маруся приняла тайны Христовы, как ангел Божий! Потом легла, перекрестилась, подвела глаза вверх и весело проговорила:
– Когда мне… такая радость здесь… после Святого причастия… что же будет в Царстве Небесном? Прими и меня, Господи, в Царство твое Святое!
Священник, посидевши и поговоривши из Писания, пошел домой.
Немного спустя, что у Маруси кашель как будто бы перестал, и она уже хотя и не стонет и будто бы спит, так в горле стало крепко хрипеть, а в груди как будто клокочет… Вот Настя и говорит старику:
– Да, ей-богу, она не умрет, видишь, ей легче стало.
– Молчи да молись Богу! – сказал ей Наум, а сам даже трясется. – Теперь, – говорит, – ангелы святые летают над нею. Страшный час тогда настает, как праведная душа кончается. Нам, грешным, надо только молиться Богу!
– Господи милостивый! Ты сам боишься, да и меня пугаешь, – так говорила Настя, не примечая своего несчастья, а Наум все хорошо видел и знал, что к чему и после чего что идет, да и говорит:
– Если б то Бог милосердый сотворил такое чудо!
Потом затеплил страстную свечу[146], поставил перед образами, а сам пошел в комнату… и что-то уже молился! Куда-то ни обещал идти на богомолье! Сколько имущества раздать на церкви, нищим…
Как вот Маруся довольно-таки громко проговорила:
– Таточко!.. Матинко!.. А подойдите ко мне…
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке