Улица уже полна народу. Движение остановлено. Мечутся телерепортеры, пытаясь отыскать лучшее место в мире. Жители улицы, кто полюбопытнее, уселись на крышах. Спровоцировать их не удается. И никто не приглашает репортеров к себе в дом, на балкон, в мансарду. Их в этот момент мне жаль меньше всего. Они здесь самые беспокойные, однако меньшинствам плевать на их душевное состояние. Сегодня праздник меньшинств, он бывает лишь раз в году. Примерно как у католиков Святое Рождество. У всех свои праздники, даже у японцев, которые, несомненно, лучше всего разбираются в микросхемах – параличе гуманитарных мозгов.
Музыка гремит на полную мощь. Я стою на тротуаре и не отстаю от других – покачиваюсь в такт, то есть делаю вид, что праздник мне безумно нравится. Никто и не подозревает, что я кокетливо блефую. Все доверчивые. Даже грустно, какие доверчивые. До безумия грустно и жалко. Особенно того, который так старался прижаться ко мне. Аристократическим жестом руки я отогнал его прочь, дав понять, что при других обстоятельствах, в другой день и если бы я был в другом настроении, неизвестно еще, ох неизвестно, как бы повернулась его и моя судьба. Он оказался очень сообразительным. Пошел искать счастья в другом месте. Провожая его глазами, я подумал, что и он одинок, как я или как мучающийся в Варшаве литовско-польский график.
Все еще не начинают, меня уже охватывает беспокойство. Немного устал вибрировать, словно изделие из магазина интимных принадлежностей. Нет, я не прав – такие изделия никогда не устают. Они аномально живучи, поэтому и хоронят надежды сильного пола на врожденные силы. Их можно было бы запретить…
Началось. Началось! По бульвару двинулись первые колонны. Впереди, как обычно, шагают регионы. Перед моими глазами проплывают Нормандия, Эльзас, Бретань, Лотарингия… Все с флагами, лозунгами. Да Та-а-ак, физически неполноценных людей надо уважать, поэтому за регионами следует Союз немых геев. Они безмолвны, зато их много – сотня, две сотни, три. И все немые! Прошла эта колонна тишины – двинулись лозунги, красные флаги, плакаты, гвоздики в петлицах, молоты, серпы, мушкеты и косы: Союз коммунистов-педерастов. Они настроены по-революционному и, как всегда, обещают лучшую и более разумную жизнь. Никто им давно уже не верит, однако они существуют. И все приятные, рослые, коротко стриженные, любят спортом заниматься. Этого нельзя сказать о следующем за ними Союзе троцкистов-гомосексуалистов. Последние совсем некрасивы, хотя и маскируются жутким макияжем. Здоровые и брызжущие энергией, шагают мимо педерасты-вегетарианцы, почему-то они держат в руках не овощи и фрукты, а фаллические символы, которые после мастурбации выстреливают водяными струями в тех, кто присоединяется к манифестации. На меня тоже немного попадает. Я доволен: жарко, и поэтому не вытираю рукой голову, где приютилось символическое семя вегетарианца-гомосексуалиста, наверное очень живучее и полное сперматозоидов. А вот подходит и Союз евреев-геев, на транспаранте они несут звезду Давида. Им на пятки наступают арабы-гомосексуалисты, они непривычно дружелюбны – ив голову не придет, что собираются вскоре взорвать парижское метро. Пауза. Впереди уже началась давка, поэтому я могу полюбоваться представителями Клуба педерастов-металлистов, украшенных неизменной своей атрибутикой: цепями, дубинами, кожаными куртками редкой красоты, черными блузками, утыканными металлическими заклепками. Конечно, их и сравнить нельзя с немыми – смиренными райскими овечками. Металлисты кричат, делают неприличные жесты, от которых сами еще больше возбуждаются. Окружающие меня наблюдатели равнодушны. Сразу понимаю, что им этот союз не нравится. Какой нравится? Не знаю. Проходит Клуб педерастов-рокеров. Точнее, проезжает, пролетает, проносится. С большим достоинством шагает мимо Союз педерастов-родителей. Вслед за ним – Союз лесбиянок, Ассоциация трансвеститов, Союз педерастов-студентов, педерасты-социалисты. Распевая красивую песню, проходит Смешанный хор педерастов и лесбиянок. Песня зажигает моих соседей. Они не выдерживают и присоединяются. Остается лишь думать, что они – бывшие музыканты. Необыкновенно роскошно наряженные, проходят представители Союза геев – производителей шампанского. Не новость, что все они чрезвычайно богаты. Пожалуй, богаче тех, кто называют себя членами Клуба геев – любителей собак. Не могу представить себе, что эти собаки тоже геи. Нет, скорее всего, я ошибаюсь. А может?..
Рядом со мной встает бабуся. Ошибся. Опять обманулся – старичок, наряженный в желтоватые носки, короткую юбочку, жилетик и с грудями, уход за которыми, видимо, довольно неплохой: они плотные, жесткие, соски, словно кубинские сигары. Старичок охвачен, возможно, чрезмерным восторгом. Однако я ему прощаю. Может, это его последний праздник? Даже не замечаю, из какого союза мне вручают презерватив. Я чрезвычайно люблю получать подарки, поэтому бросаюсь читать инструкцию: «Он смазан специальным составом и приспособлен даже для сосания». Это для меня неожиданность. Я несколько теряюсь. Размышляю: до или после его надо сосать? Мог бы справиться у старичка, однако он уже встретил другую «бабусю». Кажется, давно не виделись – тискают друг друга, гладят, вытирают друг другу слезы. Явно давно не виделись. Не буду мешать.
Теперь подарки на меня сыплются как из рога изобилия: получаю приглашения на дискотеки, в бары, кафе, рестораны, сауны, спортивные комплексы, тиры, манежи, специализированные магазины. И всюду бесплатно. Начинаю чувствовать себя необходимым. Сердце тает, пока я изучаю купон стоимостью десять франков, позволяющий наполовину бесплатно выпить чашечку кофе в сауне для геев. Почти соблазняюсь, потому что совсем рядом, да еще в такой день.
– Еле тебя нашел, – прерывает мои размышления и подливает ложку дегтя в бочку меда невесть откуда вынырнувший Даниэль. – Думал, что так и не увидимся.
– Значит, не выдержал?
Он останавливается на полуслове, потому что как раз в этот момент мимо нас проходит Союз педерастов-пенсионеров. Он совсем невелик – каких-то пять пенсионеров. Им трудно идти, однако держатся. Из последних. Один уже устал, поэтому другие два ведут его под локотки. Четвертый едет на моторизованной инвалидной коляске. Пятый несет транспарант. Все умиляются. Умиляюсь и я. Плачут пенсионеры, вспоминая прошедшую молодость и утраченную твердость мышц. Плачут присоединяющиеся, увидев, что их ожидает. Все начинают дружно хлопать. Аплодисменты перерастают в овации. Кто-то подбегает и вручает самым стойким пенсионерам цветы. Овации еще более бурные. Пенсионеры машут цветами. Они идут очень медленно, словно специально стараясь доставить как можно больше удовольствия наблюдающим за ними. Инвалидная коляска начинает дергаться – кончились батарейки. Помочь бросается пара лесбиянок. Оставив флирт с другой семьей, они толкают коляску ветерана – к сожалению, без медалей – в направлении Бастилии. Все с облегчением переводят дух.
– Даниэль, мы присоединимся к Лиге педерастов-анархистов и двинемся к Бастилии.
Мой друг колеблется. Теперь в нем борются профессор университета и анархист. Побеждает второй. Мы идем в сторону Бастилии. Идем туда, где когда-то де Сад трубил в трубу.
На полную наслаждаюсь гениальностью Фрэнка Заппы. Его искусство исходит из самого сердца, и не только из него. Наши соседи очень терпимы, а может, и нет. Может, они тоже его любят, недавно умершего, теперь меня развлекающего, забредшего из семидесятых. Заппа шутит. Заппа ругается. Заппа плачет. Заппа жалуется. Шкала беспредельна, и я хочу, чтобы никогда не кончалась эта оргия музыки и текста.
Лежу на полу, закинув ноги на ритуальный мусульманский столик. Все еще жарко, все еще не знаю, что делать, за что взяться, каким образом, какими средствами развеселить этот город. Голова пуста, словно побежденный вирусом компьютер. Она не рождает мыслей, монографий, диссертаций, докладов. Ее опьянили эксперименты лос-анджелесского маэстро. В этот миг меня не интересуют ни прошлое, ни настоящее, ни завтрашний день, доставляющий постаревшим немало забот. Не стал бы утверждать, что это блаженное состояние. К сожалению, оказаться в другом не удается, хотя, впрочем, я этого и не хотел бы.
– Сегодня больше есть не будем, – возвращает меня из комы Даниэль. – Пойдем ужинать к моему приятелю. Он – неисправимый гурман. К нему придешь – уйти не можешь. Так, бывает, отяжелеешь.
Весьма скептически реагирую на эти его слова. Больше есть не будем. Не знаю, что значит «больше», однако он уже умял гуся с картошкой и салатом. Последние я был вынужден съесть сначала. И только после этого – гуся.
Снова обожравшись, сижу за столом, даже не помышляя о том, чтобы куда-нибудь двигаться. Зачем?! Для чего?! Почему я должен опять куда-то тащиться?! Это недоразумение. Этот его засранный приятель живет в восточной части северного Парижа. Значит, придется добрый час толкаться в метро. Ради чего?! Я поел и совершенно не хочу заводить новых знакомых, которых и так достаточно. Для чего нужны все эти знакомые, если тебе ничего от них не нужно?! Для чего они вообще существуют – те знакомые, от которых пользы как от козла молока или от коровы спермы? Их вполне успешно может пронести и без меня. Примерно как у Геббельса слово «культура», так у меня слово «знакомые» вызывает аллергию, безнадежность, бешенство и безумие. Я прекрасно без них обхожусь, а теперь еще и поел. И действительно не вижу никакой причины, которая заставила бы меня отправиться в тот северный Париж, заселенный арабами, фундаменталистами и извращенцами, притворяющимися кинопродюсерами.
– Нам обязательно нужно к нему пойти, так как он ждет.
Хотел бы сказать: пусть ждет, – однако улыбаюсь и замечаю, что очень приятно встречаться с новыми людьми, особенно такими, которые приглашают в гости на ужин. Хочу добавить, что приглашение на ужин, завтрак или второй завтрак – это наилучшая мера человечности, исходя из которой можно делать очень широкие выводы о человеке, его воззрениях, поведении, составе семьи и даже сексуальной ориентации. Сказать это не успеваю, так как должен убрать со стола и выкинуть с тарелок обглоданные и наполовину обглоданные гусиные кости.
Гусь был изумительный. Не представляю, что бы его сегодня могло превзойти. Я бы сказал, что даже провозглашение меня Великим Двигателем Вселенной не могло бы сравниться с гусем, а потому, пока Даниэль не видит, засовываю в рот кусок мяса. Вовремя успеваю стереть жир с губ, так как он уже рядом со мной – меняет Фрэнка Заппу на Игги Попа. Я так сыт, что даже не возражаю.
Мне теперь все равно, мог бы выразиться и посильнее. Сильнее не выражаюсь, беру себя в руки.
После гуся появляются и мысли. Размышляю о том, что было бы, если бы человек, съев какое-нибудь животное, стал бы испражняться его детенышами. Например, съел страуса – и высирал бы его яйца. Тюленя – выводишь через задницу тюленят. Антилопу – антилоп. Были бы тогда даже специальные службы, проверяющие, придерживается ли гражданин установленных в обществе норм и традиций, то есть разводит ли гражданин индюков, скворцов, голубей, заботится ли о вышедших с испражнениями дельфинах, моржах, пингвинах. Думаю, не всех бы тогда прельстила возможность попробовать слонов. С другой стороны было бы больно, если бы слоненок приходил в этот мир через задницу того, кто съел его родственника. От этих размышлений почувствовал себя гораздо лучше. Теперь не так уж и неприятно отправляться в гости. Ладно, пойду.
Опаздываем на добрых два часа, однако мой друг не волнуется. Меня успокаивает, что хороший тон требует опаздывать на два, четыре часа и более. Опаздываем на два с половиной, когда спускаемся в метро, чтобы отправиться в арабский квартал. Поезда, разумеется, не ходят, так как на нашей линии какой-то разочаровавшийся прыгнул под поезд и, естественно, погиб. Пока ждем, воображение рисует картины: персонал метро вытаскивает на перрон останки тела; женщины, одевшись в белые одежды, клянутся никогда больше не садиться в последний вагон; японцы собираются фотографировать трагедию, однако полиция их не пускает; матери закрывают детям глаза; более извращенные делятся с окружающими виденным неделю назад. Поезда метро по-прежнему не ходят. Значит, самоубийца был парень не промах. Не каждый, прожив даже сто лет, может гордиться, что однажды ему удалось дестабилизировать положение в столице. Так или иначе, то, что сделал самоубийца, величественно и разумно – мы опоздаем на четыре часа. Ради этого стоило жить. Он своего добился. Хороший тон действительно требует приходить с небольшим опозданием.
Когда хозяин открывает двери, его лицо радостью не светится. Он словно подавлен и недоволен. Вовсе не кажется, что нас ждали, сгорали от нетерпения, готовились. Он даже немного сердит и, кажется, негостеприимен, хотя ботинки снять и не велит. Зовут его Жан, и в какое-то мгновение мне приходит в голову, что он гений – дело в том, что не бывает и минуты, когда оба его глаза были бы одновременно открыты. Когда он открывает один глаз, то закрывает другой. Когда этот устает, открывает тот, а этот закрывает.
Словом, охвачен постоянной сменой. Предугадать ее невозможно, так как совершенно неизвестно, как долго он будет держать закрытым один глаз или открытым другой. Кстати, глаза у него, мягко говоря, выпученные. Может, он их бережет, чтобы не вылезли из орбит? Не знаю. Он играет этими глазами как мячиками, поэтому сначала я и осмелился подумать, что он гений и что такой у этого гения стиль. Опять ошибся. Он больной, однако не знаю, как называется эта болезнь, когда на мир смотришь только одним глазом, а другой закрываешь. Название должно быть. Мне очень хочется его спросить, однако он, кажется, сжился со своей бедой, а теперь думает, что это признак гениальности. Сдерживаю себя и не спрашиваю. Не могу оторвать взгляда от его глаза, глаз. Попадаю в капкан неинтересной мне игры, поэтому считаю: один, два, три, четыре, пять. Открыл. Снова считаю: один, два, три. Открыл. На него можно смотреть как на произведение искусства. Не надоедает. Я мог бы предложить экспонировать его в Центре Помпиду, однако вряд ли он согласится. Может, стоит попробовать…
– Садитесь за стол, – умоляет он, а его глаза играют, играют, играют.
Мы садимся к пустому столу, на котором стоит какой-то странный аппарат, который он получил, как рассказал Даниэль, на день рождения от друзей. Снова подумал, что друзья с ним общаются только для того, чтобы можно было насладиться непредсказуемой игрой его глаз. С другой стороны, женщин ему не нужно соблазнять. Он только взглянет, как они уж должны все понять. Женщинами в этом доме и не пахнет. Зато пахнет квартирантом, который, весьма гордо стуча шлепанцами, шествует в туалет. Ему за столом сидеть запрещено. Когда начинают доноситься звуки, я понимаю, что с пищеварением у квартиранта неважно. Лекарства предложить не осмеливаюсь.
Жан ставит на стол самую большую и ужасающую мерзость в мире – шипучее яблочное вино необычной крепости, целых три градуса! Я готов облеваться при одной мысли, что и мне придется пить, хвалить. Рюмок у него нет, поэтому наливает в чашки.
– За встречу! – произносит тост хозяин.
– За встречу! – откликаюсь я, однако едва смачиваю губы этим ядом.
Яблочный уксус придает ему сил. Теперь он вращает глазами еще быстрее. Даже достигает определенного рекорда, поскольку пару раз я не успел досчитать и до одного – с такой молниеносной скоростью меняются пространства его мировосприятия. Даниэль сидит спокойный и довольный. Он торжествует, ибо подарил мне новое знакомство. Думаю, моему приятелю эта яблочная кислота тоже по сердцу. Он просит подлить себе и очень удивляется, что моя чашка еще полна. Хотел бы сказать ему, что мы, восточноевропейцы, пьем все, однако не пьем то, что нам не нравится. Молчу, потому что я первый раз в этом доме, да и пришел без цветов.
– Будем есть, – радостно объявляет Жан. – Будем есть, – повторяет он, словно ни один из присутствующих этого не слышал. – Будем есть, – заканчивает он.
Теперь вижу, как Даниэль вытаскивает из своего рюкзака сыры десяти сортов, итальянскую ветчину, польское филе, австрийский пирог, фрукты, овощи. Глазам не могу поверить, а Жан, как и полагается, все это выкладывает на стол. Он гостеприимен, так как и мне предлагает подлить яблочного уксуса. Говорю, что с удовольствием выпью. Только попозже.
– Какой стол! Какой стол! – радуется Даниэль.
Теряю дар речи, так как не знаю, то ли я дурак, то ли он притворяется. Даниэль весьма предусмотрителен. Он захватил с собой даже сладости, пирожки, минеральную воду, соки.
– Французское гостеприимство, – характеризует ситуацию Жан, а его глаза теперь, соревнуясь друг с другом, моргают уже с бешеной скоростью.
– Научу тебя, как тут надо есть, – говорит мне Даниэль. – Вот на это блюдечко кладешь сыр, после этого засовываешь его в этот аппарат, и тогда…
– Что будет? – осведомляюсь я, так как мне интересно.
– Увидишь, увидишь, – не хочет выдавать тайну он.
– Я – бретонец, – ни с того ни с сего заявляет Жан.
Сую сыр в аппарат. Жду. Вытаскиваю – плавленый сыр. Плавленый сыр.
– О, как чудесно! – Даниэля настигает оргазм.
– Мы, бретонцы, любим поесть, – все не нарадуется своему происхождению Жан. – Потому что мы – бретонцы.
Мне насрать, бретонец он или баск. Ем плавленый сыр с ветчиной и не чувствую себя на седьмом небе.
– Может, еще вина?
– Нет, спасибо, не нужно, – отвечаю.
Не могу на себя нарадоваться. Я, такой галантный, приятный, воспитанный, приглашен в гости. Мне так хорошо, так хорошо… Особенно находиться в гостях. Только будьте любезны, не наливайте мне больше этой яблочной отравы. Три процента алкоголя, где это видано?! Не хочу и того сыра из аппарата, который Жану подарили на день рождения друзья, должно быть в надежде, что как-нибудь он их угостит.
Даниэль по-прежнему в трансе от угощения Жана. Не хватало еще, чтобы начал хвалить его кухню и кулинарную изобретательность. Жду не дождусь этого момента. Не дождусь, так как Жан тащит второй литр яблочной мерзости. Никак не пойму, зачем они пьют эту кислятину?! Во-первых, опьянеть от этого вина невозможно – оно вдвое слабее пива. Во-вторых, довольно приторное. В-третьих, газированное. Когда я однажды предложил Даниэлю попить газированнои минеральном воды, он отказался, заметив, что углекислый газ очень вреден для организма. Ничего не понимаю. Ничего! Здесь все непредсказуемо.
– Что ты делаешь? – обращаюсь, набравшись смелости, к Жану.
– Был артистом…
– Балета?
Нет, он не понимает остроты или намека. Он чист, как все цветы Индии, которыми украшают себя еще более чистые священники и монахи.
– Актером. В театре.
Мне такое не в диковинку: со своими глазами он мог бы метить и в президенты – толпу было бы не оторвать от его взгляда. Актер – это хоть актер.
– Долго был актером? – пытаюсь я продолжать интеллектуальную беседу, так как иначе он снова будет заставлять меня есть и пить.
– Восемь сезонов.
– Целых восемь…
На том беседа и заканчивается. Надо бы спросить о ролях, однако знаю заранее, что играл он недорослей, дурачков, обиженных. Режиссер был бы сумасшедшим, если бы доверил ему Ромео или Фауста. Правда, для пьес Брехта нужны разные маргиналы. Подозреваю, что о Брехте он и не слышал.
– Ты окончил театральную студию, – скорее утверждаю, чем спрашиваю я.
– Он самоучка, – встревает Даниэль, прекрасно знающий биографию Жана и тем гордящийся.
– Я и композитор.
– Неужели?! – не могу я надивиться многообразию его способностей. – Ты и композитор?!
– Да, сочиняю музыку на компьютере. Это просто.
– Сам научился?
– Да. Это несложно. Поставлю тебе произведение, на которое меня вдохновило море.
Даниэль пытается его остановить, но тщетно. Жан уже за пультом.
О проекте
О подписке