Читать книгу «Мемуары Дьявола» онлайн полностью📖 — Фредерика Сулье — MyBook.

VIII
Три кресла[159]

Два дня спустя после прибытия в Париж Луицци вступил в узкий круг людей, а именно в круг закулисных финансовых воротил. Поймите меня правильно: речь идет не о финансистах-либералах времен Реставрации, соревнующихся в богатстве с несметными состояниями аристократии, не о новоиспеченных богачах, отделывающих шелками и золотом свои апартаменты, где после особенно удачных сделок происходят грандиозные торжества с участием брокеров и менял, не о той новоявленной знати, которая, желая создать фамильную галерею, просит запечатлеть себя на охоте, не стесняясь к портретам членов семьи добавить изображение кучера или псаря, не о тех нуворишах, чьи многочисленные драгоценности, нагроможденные в несколько этажей на их разодетых и кичливых женах, никогда не придадут им того очарования и величия, которых истинная аристократка добивается одним наклоном головы, а артистка Оперы – тоненькой ленточкой, с любовью вплетенной в волосы. Мы говорим о людях, сколотивших свои капиталы гораздо раньше; они начали наживаться еще при Директории[160], вовремя присоединившись к крайне приятному поглощению национального имущества[161] и прочих радостей жизни.

В самом деле, Франция, пришедшая к Директории через ужасы революции и террора, явно походила на войско, с боями пересекшее страну, изрезанную гибельными пропастями и ощетинившуюся штыками вражеских засад; эта армия, потеряв в сражениях лучшую часть своего авангарда, прорвалась наконец в дружественный город, где оказалась в сытости и безопасности и получила, хоть и ненадолго, передышку. Бог мой, какое блаженство: вновь обнять друзей, гулять вовсю, пить и есть до отвала, смеяться и обниматься, танцевать – руки вверх, руки вниз, все враз и все вместе, не заботясь о туалетах, манерах и поступках, не обращая ни малейшего внимания на косые взгляды и сплетни, ибо все вокруг вовлечены в ту же круговерть.

Все носятся, бегают и суетятся под бравурные марши оркестра, под звон бокалов и золотых монет на игорном столе; грандиозный карнавал, чудесный разгул, когда память служит оправданием и зашитой от воспоминаний, ибо если бы вас попробовали уязвить: «Ну и набрались же вы вчера!» – то вы преспокойно бы отпарировали: «Да-да, припоминаю, вы упились в стельку».

И если бы одна женщина вздумала заметить другой: «Ваш наряд вчера в Опере выглядел весьма вольно…» – то другая, нимало не смущаясь, возразила бы: «А вы появились в Лоншане[162] чуть ли не в одной сорочке…»

А если бы первая спросила: «Что, малыш Трени стал вашим любовником?» – то ей бы ответили таким образом: «Я же не у вас его увела!» – и т. д. и т. п.

И тысяча других, совершенных в безумном упоении поступков, которые мы оставим на совести этих дам, большей частью превратившихся в безобразных, набожных и добродетельных старух.

Произошло же все следующим образом.

В то прекрасное время, столь прозрачное и откровенное, в страну возвратились полчища эмигрантов. Многие из них были еще слишком юными, когда покидали Францию, и большинство провело самое золотое время, от восемнадцати до двадцати пяти лет, в лишениях, нищете и подчас в плохой компании. С необычайным рвением новоприбывшие устремились в этот феерический мир, что давал возможность прикоснуться к столь недосягаемой ранее полуобнаженной роскоши Оперы. А денег-то им явно не хватало; их состояния, потрясенные, а то и разрушенные конфискациями, еще не были восстановлены или возвращены. И потому они занимали у мужей, чтобы потратиться на жен, закладывая свое будущее, чтобы позолотить настоящее.

Позднее, когда всеобщий угар несколько развеялся, когда классы начали оформляться, а капиталы, укрепившись, разложились по полочкам, дворяне Сен-Жерменского предместья[163] не смогли полностью порвать со своими кредиторами, задолжав им, с процентами, огромные суммы. Можно моментально пустить на ветер миллионы, но отдавать их – ох как это непросто и не скоро! Возврат долгов пережил Империю. Финансовые воротилы времен Директории мало-помалу отошли от дел, плавно перепоручив их смекалистым маклерам, использовавшим сей источник для накопления того капитала Реставрации, о котором говорилось выше, но так и не переняли ни невежества, ни нравов этих лавочников.

Привыкнув к громким именам и к огромному политическому влиянию, они решились допустить в свои гостиные только самых знаменитых биржевиков и толстосумов, и в результате у них собирались как люди, чьи предки сотворили древнюю Францию, так и создатели ее новейшей истории. Позднее, в эпоху Реставрации, эта финансовая верхушка полностью повернулась в сторону Сен-Жерменского предместья и связалась с дворянской элитой самыми тесными узами, быстро переняв у нее надменность, огромные претензии и, в частности, роскошно обставляемую и чисто внешнюю благочестивость. Правда, в этом обществе редко появлялись истинные аристократки, но зато часто попадались мужчины из самых высших слоев общества, которые сохранили деловые или дружеские связи с капиталистами этого круга. Во многих семьях подрастали прелестные девушки и юные красавцы, обладавшие очертаниями лиц и рук древнего дворянского рода, несмотря на то что титула графа или барона их папаша удостоился подчас только при Империи, и сиятельные вельможи принимали в них интерес с таким само собой разумеющимся покровительственным превосходством, что никому и в голову не приходило доискиваться до его причин.

Итак, из всех гостиных, что казались Луицци подходящими для становления необходимой ему чистейшей репутации, он предпочел дом госпожи де Мариньон, или просто Мариньон – как говорили те, кто удостаивался чести быть принятым в ее доме или оказывал ей честь своими визитами. Госпоже де Мариньон в то время (182… год)[164] было от пятидесяти до шестидесяти лет: очень высокая, довольно стройная, хотя и изрядно костлявая, с прекрасно сохранившимися зубами, пергаментным лицом, в неизменном чепце, изысканно открывавшем седые, тщательно уложенные волосы, со сверкающими глазами, острым носом, тонкими губами, всегда туго зашнурованная и стянутая, она никогда не украшала себя ничем, кроме как душегрейкой из великолепной ткани всегда одного и того же покроя; она столь открыто признавала себя пожилой женщиной, что мужчины уважали ее за силу воли, а ровесницы ненавидели всей душой. Злые язычки ехидно замечали, что добровольный отказ от каких бы то ни было притязаний не совсем искренен, что таким образом госпожа Мариньон (здесь предлог «де» обычно опускался) только мстит тем, кто, в отличие от нее, сумел сохранить свои прелести и, несмотря на возраст, еще пользуется успехом.

Госпожа де Мариньон устраивала многолюдные приемы, благодаря чему Луицци получил возможность завязать ценные знакомства и теперь с полным правом приветствовал у Итальянцев[165] или в Опере самых блистательных господ из тех, что занимают наилучшие ложи. В целом же в этом доме царили весьма строгие порядки: например, музыка исполнялась только профессиональными артистами, ибо госпоже де Мариньон, у которой подрастала необычайно талантливая дочка ослепительной красоты, самодеятельность представлялась опасной. Платные певцы развлекали приглашенных, которым возбранялось развлекать друг друга собственными силами. Желающие играли в вист по пятьсот франков на кону, но хозяйка никогда не потерпела бы крупного проигрыша; здесь часто давали обеды, редко танцевали и никогда не ужинали.

Все в этом доме казалось столь упорядоченным, правильным и выдержанным, что Луицци пока не приходило в голову разузнавать о каких-либо тайнах общества, в которое он, человек совершенно новый[166], вошел как по маслу благодаря своей знатности, состоянию и великолепным манерам. Но одно маленькое событие разбудило его любопытство и заставило взяться за колокольчик из потустороннего мира.

Однажды вечером, прямо во время арии, которую исполняла госпожа Д., в дверях гостиной неожиданно, запретив слугам докладывать о себе, появилась женщина лет тридцати; мужчины, толпившиеся у дверей, посторонились, и она прошла к просторному полукругу кресел, из которых незанятым оставалось только одно, напротив пианино. Незнакомка, сделав знак извинения госпоже де Мариньон, кивнувшей ей не вставая и с явным раздражением, пересекла салон и села на свободное место.

Луицци заметил, что появление женщины произвело определенный эффект, от него не укрылись также ее резкая бледность, заметно увядшая красота и совершенная элегантность[167].

Но куда большее впечатление на него произвел тот факт, что две дамы, сидевшие справа и слева от кресла, к которому направилась новая гостья, тут же поднялись и быстро прошли в соседнюю комнату, где уединились картежники. Музыкальная пьеса еще не закончилась, и потому оскорбление было очевидным. Оглушительный скандал разразился при полном молчании действующих лиц, спрашивающих и отвечающих друг другу только при помощи взглядов; забытая слушателями певица механически закончила арию.

Прозвучал последний такт, и госпожа де Мариньон также вышла, чтобы присоединиться к двум женщинам, так жестоко оскорбившим новоприбывшую. Как хозяйка дома, она вполне могла бы все загладить, присев рядом с обиженной и поболтав с ней несколько минут о том о сем; но, несмотря на ее заметную и крайнюю досаду, казалось, даже в собственном доме она не смела взять на себя такую ответственность.

Луицци уже был отдаленно, то есть самым обыкновенным для великосветских салонов образом, знаком с женщинами, позволившими себе столь странную выходку. В кресле справа только что сидела сорокапятилетняя баронесса де Берг, известная своей фанатичной набожностью и тесным общением с церковниками, бывшими в моде; она славилась своей благотворительностью, поддержкой учебных заведений и безупречным образом жизни. С другой стороны сидела госпожа де Фантан. Ей было пятьдесят лет, но, несмотря на годы, она была на удивление миловидна – настолько, что позволяла себе не скрывать свой возраст. О ней практически ничего не было известно, если не считать того, что все знали о ее крайне неудачном первом замужестве, в результате которого она рассталась со своими детьми. Поговаривали также, что союз с господином де Фантаном навряд ли утешил ее после несчастий первого брака, и удивлялись, что пролитые слезы не оказали никакого воздействия на ее внешность. Ко всему прочему к ней, как и к госпоже де Берг, все испытывали глубочайшее уважение за героический стоицизм, с которым они сносили все беды, а также за великолепное воспитание, данное ими своим отпрыскам: у баронессы был сын, а у госпожи де Фантан – дочь.

Луицци решил оставить пустые размышления на сей предмет, правильно полагая, что ничего интересного таким путем не разузнает, и самым непринужденным тоном, каким только ему удалось, спросил у ближайшего соседа, кто же эта гостья, так оскорбительно брошенная между двумя опустевшими креслами.

– Силы небесные! – услышал он в ответ. – Это же графиня де Фаркли.

– Но я ее не знаю…

– Внебрачная дочь маркиза д’Андели[168].

– А-а! – протянул Луицци с видом человека, не узнавшего ничего нового после содержательной лекции.

– Да-да, – его собеседник уже начал терять терпение, – та самая Лора де Фаркли, о которой так божественно говорят: «Кто хочет лавров, ищите Лору»[169]. Вам ясен каламбур?

– Вполне. Мне кажется, история ее похождений была бы очень занятна…

– Да вам все ее расскажут!

– Именно, именно так. – В разговор вмешался известный в то время щеголь, славившийся идеальными стрелками, складками и узлами своих туалетов. Он говорил не поворачивая головы, словно застыв в ошейнике накрахмаленного белого галстука. – Вы справедливо полагаете, что ее историю могут рассказать только все, все вместе, ибо никто не знает ее целиком.

– Но, – возразил первый собеседник Луицци, – вот вам, пожалуйста, пример: господин Косм де Марей. Он был, говорят, ее любовником и, я думаю, в состоянии дать нужные сведения барону.

– Ба! – фыркнул другой. – Косм, как и все остальные, знает только своего предшественника и последователя…

– А может быть, и напарника…

– Весьма возможно, но он не принадлежит к людям, строго ведущим учет; и он не столь силен в арифметике, чтобы делать сложные подсчеты.

– Но я хотел бы тем не менее его выслушать… – настаивал Луицци.

– Ах, дорогуша, – воскликнул один из фатов, – уж лучше я перескажу вам «Тысячу и одну ночь»[170]. К тому же еще раз позволю себе повторить, что никто, кроме самой госпожи де Фаркли, не поведает вам ее историю; а для верности ей нужно каждое утро выпускать новое издание своих похождений, исправленное и, главное, дополненное.

Луицци пропустил мимо ушей последнюю прелестную шуточку, ибо, когда ему объявили, что только сама госпожа де Фаркли может поведать ему о себе, тут же понял, что самым полнейшим образом узнает все от того, кто столько раз удовлетворял его любопытство.

Но, чтобы этот новый опыт принес ему больше пользы, чем предыдущие, Луицци решил сначала узнать о госпоже Фаркли от нее самой. Ему хотелось услышать, что и как она будет говорить о себе. Он полагал, что, станет ли эта женщина бравировать своим постыдным поведением или же попытается скрыть его под лживой маской и сделать вид, что оскорбления ею не заслужены, другого такого случая, чтобы исследовать порок в его наивысшем развитии, ему может не представиться[171].

Не откладывая дела в долгий ящик, барон пересек заполненную мужчинами гостиную и, раскланиваясь с женщинами, мало-помалу приблизился к госпоже Фаркли и сел рядом с ней. Женщина не могла не посмотреть на того, кто занял пустующее место. Этот жгучий взгляд, быстрый и пронизывающий, внушил Луицци какой-то необъяснимый страх; ему показалось, что уже не первый раз он испытывает на себе чары этих глаз, у него даже мелькнула мысль, что он видел это бледное и утомленное лицо тогда, когда оно было еще юным и непорочным.

Однако, покопавшись в памяти и не найдя ничего связанного с этим мелькнувшим видением, барон решил завязать разговор, благо зазвучавшая в это время музыка служила вполне естественным предлогом для начала беседы. Не успел Луицци произнести первую, ничего не значащую фразу, как в гостиной вновь появилась госпожа де Мариньон. Когда она увидела барона рядом с госпожой Фаркли, на ее лице невольно отразилось чувство явного неудовольствия. Тем не менее она подошла к госпоже Фаркли и сказала совершенно непринужденно:

– А я вас ищу, милая моя госпожа Фаркли! Хотела бы спросить, что вы думаете об этой кашемировой шали, которую я собираюсь подарить племяннице: у кого еще такой изысканный вкус, как у вас! Никто лучше вас не понимает в этом деле!

– К вашим услугам.

– Я злоупотребляю вашей любезностью…

– Ну что вы, вовсе нет.

– Да, кстати, а как поживает господин д’Андели?

– Как всегда, сударыня; как счастливый человек.

– Он постарел?

– О да, ровно настолько, чтобы продолжать веселиться ночами напролет на балах; сегодня он ждет меня в Опере.

– Вот кого называют настоящим отцом!

– Да, поистине, он замечательный!

Во время этого короткого разговора госпожа Фаркли, засобиравшись, взяла с кресла шарф, веер, букет – весь этот очаровательный арсенал женщины в бальном наряде. Как только она покинула гостиную вместе с госпожой де Мариньон, как явились госпожа де Фантан и баронесса дю Берг; вскоре вернулась и госпожа де Мариньон, но уже одна. Нельзя прогнать незваную гостью более откровенно, чем это было проделано с госпожой Фаркли. Луицци оставался на месте и поднялся из кресла только при виде пожилых недотрог. Те поблагодарили его за любезность так сухо, что он никак не мог сомневаться в неуместности своего поведения. А госпожа де Мариньон выразила вслух то, о чем говорили гневные взгляды ханжей; проходя мимо Луицци, она как бы невзначай обернулась с видом презрительного удивления:

– Как! Вы еще здесь? А я думала, вы давно в Опере, на свидании…

Эти слова загнали Луицци в тот тупик, который подчас превращает мужчину в самого злобного из всех существующих на свете зверей.

Поначалу он всей душой воспротивился грязному обвинению, брошенному госпожой де Мариньон в адрес госпожи де Фаркли.

1
...
...
35