На другой день начались сборы. Собирать-то особо было нечего, а ему – и подавно. Но хлопот отыскалось по уши. Первым долгом, прежде чем уехать по завершительным делам, воевода наказал ему отписать о благополучии к матери, по своему усмотрению. Почерк у Федьки был острый, неровный, а самые смелые и ладные завитки и росчерки заглавных буквиц выходили по случайности, когда вовсе не старался. Начиная же прилежничать, он только всё портил. Думая, что бы ещё сказать, кроме что живы и здоровы и в Москву вскоре едут ко двору, он вспомнил вдруг давнее лето, чистый гладкий ольховый стол перед распахнутым окном, и как записывал с её слов способы заготовления впрок огурцов и яблок, но как не тщился выводить строки ровно и разборчиво, получилось скверно (Петьку и того не заставить, может сейчас чуть поумнел). Зато вот перекладывать на свой лад сказы о Муромце, или там о Финисте-Соколе Ясном его не надо было упрашивать. Начинал рукой твёрдой размеренно, но всё ж и тут вскоре писание сваливалось стремительно вкось; в порыве неуёмной жажды высказать всю душу о волнующем, он щедро прибавлял от себя красок и дел невиданных, а также клякс, и обычно завершить славную повесть не хватало ни времени, ни места на свитке. Передавши объятие брату, приветы няньке Марфуше и Фролу, он перечитал, и усмехнулся. До того детским смотрелось это посланьице… Ничего-то из него не видно, не ясно, как бы и не было никакой осады, да и надо ли знать им больше, чем сказано? Разве говорил когда воевода о подвигах своих или тяготах, о сомнениях и бессонных ночах, или о том, как от ран выхаживался, в тех письмах, что читала им вслух Арина Ивановна? Говорил, что напасть разрешилась, и всё. Да и впрямь, надо ли беспокоить её, если всё счастливо завершилось. Одно дело – понимать, чуять, что за краткой как бы холодностью слов таких стоит, другое – знать и видеть это самому… Запечатал, как полагается, деревянным оттиском с перстня воеводы. Подумал, и присовокупил к грамоте обёрнутый куском сафьяна красивый засапожный ножичек, из приглянувшихся ему трофейных, мимоходом извлечённый из крайней кучи в сенях. Положил в торбу для нарочного26 назавтра, рядом с отрезами шёлка и платками, тоже в подарок. Отсылали и денег на особый случай, но сейчас без охраны много посылать по такой дороге было не умно.
Скучал ли он по дому, который часто снился? – Нет, пожалуй, решил Федька, пощипывая мочку уха с небольшим золотым кольцом, которым его снабдили по получении места в государевой свите, как велел негласный обычай всех рынд. И которое он не хотел снимать.
Воевода вернулся с умельцем-швецом27от Строганова. У его молодой жены, Ольги, щеголихи, раскрасавицы, рукодельницы несравненной, для Рязанской митрополии в дар своими руками вышившей белый плат жемчужный работы удивительной, в мастерской брались обрядить их обоих "по высшему разряду". Федька глядел на разложенные перед ним куски парчовой материи, и ему нравилось всё, однако выбрать было нужно наверх что-то одно. Привычка воспитания нашёптывала о скромности, тем паче что батюшка был обычно к нарядам равнодушен, и всему предпочитал добротность и строгость. Роскошь признавал только в оружии. Никогда не носил он ни ферязей28, ни шуб в пол, ни ожерелий меховых, хоть и положено было по чину думному, и даже зимою накидывал обычно одну бекешу29. И сейчас вот отдал подновить свой синий бархатный, едва ли хоть раз надёванный кафтан, да всю навесную «канитель» чтоб переделали на позолоченную, ну и опашень подбить бобром заново. Федьке же предоставил полную свободу и час времени на все обмеры. Тот и рад бы выбрать что поскромнее, но среди предложенного такого не нашлось. Ничего Алексей Данилович не делал спроста. Ну и ладно! Федька указал на самое яркое, червонное, сплошь затканное золотыми соцветиями. Под стать новым сапогам.
Приоделся и Сенька. От счастья бледный, выслушал он договор между отцом и воеводой Басмановым в том, что временная служба его может стать постоянной, если и впредь будет проявлять столько же рвения, умения и расторопности, и что, если отец его, скорняк Тимофей Светлой, не против лишиться своего подмастерья, ехать тому при воеводском сыне в Москву… Мог ли мечтать о таком! Когда по поручению отцовскому, в канун осадной битвы, оттащил из мастерской починенный конский убор в дом царского воеводы и плату получил, и уже обратно бежать собрался, да услыхал во дворе окрик молодого боярина, Фёдора Алексеича, спешившего куда-то: «Эй! Да, ты, поди сюда! Ты от шорника? В сбруе соображаешь, стало быть? Коня распряги и денник конюхам сведи быстро!». И кинул ему медяк за труды.
Москва,
ноябрь 1564-го
В кремлёвских покоях воевода держался свободно, как у себя на подворье. Постепенно и Федька перестал стискивать нервно зубы и кулаки, дыхание выровнялось. Он устал переживать, всецело положась на отцову мудрость и Божью волю. Раскланялись с князем Мстиславским у входа в Святые Сени. Были здесь уже и Захарьины, воспитатели при малолетнем царевиче Иване, и князья Вельские, и старший Телятевский, и ещё с десятка два думных бояр.
– Салтыков, Лев Андреевич, – тихо пояснял воевода в промежутках всё новых взаимных чествований, уже по одним чертам которых можно было предположить, как кого принимают, – оружничий государев. Рядом Яковлев с Серебряным, из опалы восстановлены, как видно. А вон и Челядин, конюший, пройдоха, с ним ни полслова. Сицкий-князь, тоже государю родич… А, Василий Андреич, поздорову ли?
– Да тут, похоже, легче бы немым прикинуться, – Федька отчаялся сходу упомнить всё. И хоть по дороге воевода время от времени излагал ему, кто тут есть кто, условно делимые на "своих" и "противных", Федька всё ж запутался. Выходило, что и своим доверять не следовало, и от противных не отворачиваться. Через сводчатые проёмы над шапками перелетали глухо и монотонно отголоски и шуршание одежд. Красота росписей тут была необыкновенная. Неожиданно Федька напоролся на надменный взгляд Михаила Черкасского, перешедшего из рынд в полковые начальники. Они тоже раскланялись.
Князь Афанасий Вяземский вошёл горделиво, особо никого не выделяя почтением, и за ним – единственное приятное и знакомое лицо, Иван Дмитриевич Колодка-Плещеев. Федька, увидав его, испытал некоторое успокоение. Между прочим сравнивая свой наряд с парчовым кафтаном Вяземского, показавшегося Федьке самым тут статным и молодым, не считая Черкасского, он убедился, что не уступает ему ни в какой степени. Разве что позавидовал легко независимой повадке держаться, с которой Вяземский как бы плевал на всех вокруг.
Салтыков, исполнитель обязанностей царского дворецкого, стоя у раскрывшихся дверей думной палаты, обернулся к собранию, приглашая всех войти. Далее, рассевшись по обеим сторонам палаты, стали ожидать появления государя.
Исподволь озираясь, Федька недоумевал, как это он мог проходить у стремени царского почти три месяца и ничего не разглядеть толком.
Все разом стали подниматься, держа снятые шапки у правого бока. Вошёл царь Иоанн Васильевич.
Разогнувшись из поклона, Федька впился взором в его высокую широкоплечую фигуру, поднявшуюся по четырём ступеням к обитому золотом трону. Рынды в белоснежном великолепии, с сияющими серебряными бердышами в руках, в золотых цепях крест-накрест, застыли за ним, в шести шагах по обе стороны, и у дверей.
Ни на кого не был похож ликом царь. И голосом главенствовал надо всем, хоть говорил не громко. Наперво обратился он к тётке своей, Евфросинье Старицкой, с сочувствием по кончине старого князя, десять лет назад приключившейся в тяжкое для всех них время, да теперь вот милостию Высшей мир меж родами царскими установился. Помятуя о батюшкиных суждениях о предстоящем перекрое в ближнем государевом кругу, Федька попытался собраться со вниманием к происходящему, но вникнуть в суть речей вызываемых к ответу государем бояр, хоть и слышал и понимал каждое слово, не мог, и даже не потому, что упоминались имена и случаи, ему по большей части не ведомые, кроме самых главных, о которых, опять же, воевода давал разъяснения прежде. Голос царя смущал. Слышался ему необычайным, и проникновенным, и даже кротким местами, и тотчас – отчуждённым, льдистым, затаившим не обиду – гнев. Федька смотрел, слушал, ощущал всеобщее напряжение, точно и все, как он, ждали чего-то внезапного, и страшного для себя, а желали благодати от него. Но сегодня, видно, был особый день, и гнев, который Федьке явно виделся в чертах царя под странной печалью, покуда он выговаривал укоризненно собранию о желанном единстве, так и не выказал себя. Через малое время молчания Иоанн посветлел челом, и заговорил о недавней рязанской победе. Их победе! О том, что деяние это уберегло не одну Рязань только, а и всю Русь от скорого поругания, и время, что выгадано теперь для них всех, чтоб с силами вновь собраться, неоценимо будет. Федьку подкинуло с места собственное его имя, произнесённое устами царя вслед за именем его отца. Им велено было приблизиться.
Воевода поцеловал руку государя и благодарил его от обоих, и поднялся, отошёл вниз и в сторону, а Федьку оставил на коленях перед ступенями. Государь спустился к нему сам. Веяние тяжёлой золотой парчи колыхнулось прямо перед ним, рука, красивая и сильная, в тяжести сверкающих камней, как тогда, но гораздо чётче видимая теперь, коснулась его. Жёсткие тёплые, пахнущие ладаном пальцы приподняли за подбородок его лицо. И он не опустил глаз, не смог оторваться от неотвратимости всматривающегося в него Иоанна. Губы царя жёстко дёрнулись, а тьма очей из тени вопрошала саму Федькину душу. И он не знал, что делать, надо ли что делать, можно ли дольше молча отвечать ему, но и не отвечать невозможно, когда тебя мгновенно и до дна всего забирают.
– Подымись, Федя. Да не отходи далеко от меня, – и царь кончает пытку, позволив ему выдохом прижать губы к тёмным венам тяжёлой от перстней руки.
Было до странности тихо, как будто что-то шло не как всегда. Всё собрание смотрело на них молча, в молчании этом Федьке явственно слышалось недоумение общее. С облегчением Федька почуял на плечах своих мягко-ласково помогающие встать и направляющие ладони седого боярина, доселе незаметного, появившегося откуда-то из-за царского возвышения. Отведя его по ступеням вверх, прямо к трону, с добродушной и даже какой-то домашней улыбкой посоветовав шепотком лукавым не опасаться ничего и взбодриться, дядечка этот оставил Федьку стоять за спинкой царского кресла, за левым государевым плечом. Тут уж Федька не вынес, опустил ресницы, ни жив ни мёртв.
Алексей Данилыч незаметно для всех осенился крестно, переводя дыхание.
Далее, в громадной дворцовой трапезной, он очнулся от потрясения не сразу. Воевода сидел около царя, и они тихо переговаривались неподалёку. Прочее собрание вкушало угощение неторопливо, и время от времени ходили меж столами чашники, подавальщики и прочая челядь. Федька отведал мёду из своей чаши, уловив одобрительный жест воеводы. Тут рядом оказался тот же дядечка, улыбаясь беззаботным хмельком, подал послушному Федьке драгоценный золотой кубок с красным виноградным заморским вином и подмигнул:
– Звать меня Иван Петровичем, а я ещё деда твоего, соколик, помню. Красавец был мужик Данила Басман Плещеев, вот во всём толк понимал! Батюшке государя нашего, князю Василию Ивановичу, верой-правдой, во всякое время, и душою и телом служил, жаль только, больно головушка буйна была. А и ты, смотрю, весь в него, да ещё краше. Поди-ка, поднеси государю вина. Обойди слева, да подай справа, с поклоном поясным. И не отходи, пока не отпустит. Ступай.
Федька и сам не понял, как уже выполнял наказ. В груди бухнуло – царь с улыбкой смотрел на его руки, и принял кубок, обняв на миг ладонями его пальцы. От такого знака особого благожелания он оторопел ещё больше.
– Слыхал ото многих, храбро ты бился, Федя. А скажи, не страшился ли хоть немного? – и государь одобрительным вниманием будто приобнимает за плечи его, в очи заглядывает. – Не жаль ли тебе было жизни своей цветущей?
– Было, государь, – отвечал он, выдохнув, наконец, не в силах и малейше лукавить сейчас. – И жаль было, и страшно тоже.
– А отчего ж не бежал, не прятался?
– Так… стыдно же! Уж лучше пусть страшно.
Царь смеялся, и просил ещё вина принести. Улыбался довольно и отец, которому на ухо нашёптывал Иван Петрович, покручивая седой пышный ус. Федьку помаленьку отпускало как будто. И как будто побоку пристальные взоры, отовсюду на них недобро кидаемые.
Но в темноте опочивальни, в московском доме на Никитской, вымотавшись за этот день хуже, чем в первые осадные сутки, он всё не мог уснуть. И вроде же распрекрасно случилось всё. Отчего так муторно и жутко… От себя, что ли, от царя, так близко бывшего, что всё мерещится, но и не верится? Верно, слаб он рассудком, раз от ласки государевой едва не околел на месте, а теперь вот мучается без сна и весь трясётся.
Отец повелел отдыхать как следует, сказал, завтра разговор обо всём будет. Завтра так завтра.
– Батюшка, а кто он, Иван Петрович этот?
Воевода ответил не сразу, пристально присмотревшись к сыну. Подошёл, погладил по шёлковым тяжёлым кудрям. Федька перестал жевать завтрак от неожиданности.
– Князь Охлябинин кто? Родича не признал?!
– Как признать, когда ни разу его не видал… Я думал, другой это Охлябинин.
– Не другой, тот самый, что на сестрице троюродной твоей женат. Постельничий30 государя. Личных покоев главнейший распорядитель. Ты же знаешь, Данила Андреевич тоже постельничим служил, до Ливонского плена.
«Красавец был мужик Данила», «вот во всём толк понимал», – вспомнилось вдруг. Федька добил коврижку, запил сладким малиновым отваром.
– А про него ты никогда не сказывал, про князя-то. Чудной какой-то.
– Сказывал, только ты не упомнил, мал был. Ну так в его ведомстве тут не военные дела, и никому он не служит, кроме царя, а охраняет только постель царскую. Однако, и воеводствует тоже исправно.
"Да ещё краше", – вспыхнуло в памяти. Федька смотрел на присевшего рядом отца, не зная даже, что и спросить.
– А что теперь дальше будет? Домой не едем покуда?
– Что б теперь не было, Федя, ты только одно знать и помнить должен: слово царя – закон, и чего бы не пожелал он, всё исполнишь. Понял ли? – воевода смотрел в его глаза с твёрдостью железной, и хоть рука его нежно поглаживала Федькино плечо, но воля этого приказа заставила замолчать надолго…
Он как раз занимался с Сенькой метанием ножей в деревяшку на столбе во дворе, когда в ворота стукнули.
– Князь Охлябинин к тебе, воевода, пожаловал! – шумно и весело, точно на сватовстве, провозгласил, спрыгивая с коня резво не по летам, царёв постельничий. Трое его подручных по приглашению Басманова тоже прошли за ними в сени. – Слово есть до тебя, Алексей Данилович, да дело для Фёдора свет Алексеича. Чарки тащи, что ли, сокол ты мой.
А к вечеру уже вся Москва гудела новостью, от которой не одного боярина перекосило. Царь выбрал нового любимца. И будто бы ещё вчера, на приёме в Кремле, без лишних слов представил честному собранию его же как нового кравчего, хоть и в Разрядах ничего пока не прописано, и не объявлено. А уж верить-не верить, каждый решал за себя.
О проекте
О подписке