ми силами стремились увеличить надои молока, металлурги – выплавку чугуна и стали.
Свои особые планы обязались с честью воплощать в жизнь и доблестные коллективы ОГПУ. Из Твери получали осташковцы, например, разнарядку – разоблачить, допустим, в августе с.г. столько-то недобитых контра, а местные чекисты, в соответствии со всесоюзным почином, выдвигают план встречный – клянёмся обезвредить вражеских лазутчиков сколько надо плюс икс. Похвально? Конечно похвально! Работа передовая, ударная!
Обидно было, правда, за то, что стахановцам не совсем видимого фронта приходилось, как правило, прятаться в кустах на всесоюзных ярмарках тщеславия. Фотографии знатных ткачих и комбайнёров украшали газеты всех уровней, а чекистам только и оставалось, что руководствоваться великим лозунгом Маяковского: «Сочтёмся славою – ведь мы свои же люди, – пускай нам общим памятником будет построенный в боях социализм».
По заданию начальства и следуя патриотическим порывам всей страны трудился Емельян Игнатьич на поприще разоблачения не покладая рук. Сам сочинял расписные доносы на неблагонадёжных («видели, как тот подтёрся портретом великого Сталина из газеты „Правда"», «соседи за стеной отчётливо слышали, как те назвали товарища Молотова нецензурным словом», «завидев сотрудника ОГПУ, та специально перешла на другую сторону улицы»), сам арестовывал и препровождал в кутузку.
Давно точил зуб Емеля на кузнеца Ваньку Звонарёва из посёлка Пено. Зараза эта когда-то ухаживала за его Зиной. И хотя та напрочь отвергла его домогательства, он, даже несмотря на изменение семейного положения былой симпатии, продолжал её преследовать, имея целью расстроить счастливый социалистический брак Зинаиды с ответсотрудником. Намедни остановил супругу драгоценную на улице и, не стесняясь, всей своей красно-рыжей рожей выдавил: «Зинк, за муженька-то поганого не стыдно?»
Что делать? Извечный русский вопрос раздумьям в недрах емелиного ведомства не подлежал. Опробованным не раз методом подбросил Емельян в незапертый ванькин сарай с дровами пару экземпляров напечатанной в типографии ОГПУ листовки «Далой власть Советов!» (ошибку для пущей реалистичности антисоветского злодеяния сделали намеренно). Хотел, правда, Емеля только попугать незадачливого конкурента. Имел в виду зайти как-нибудь к Звонарю, да и «случайно» обнаружить компромат. «Вот ты, сучонок, и в моих руках. Ещё раз подойдешь к Зинке и про меня штой-то брякнешь, дам ход процессу. Пятилеточка тебе стопроцентно светит».
Но дело неожиданно повернулось иначе. Оказалось, за Звонарёвым давно присматривала одна из других ветвей мощного ОГПУ. И как раз после того, как Емеля внедрил на территорию противника предметы наглядной агитации и пропаганды антисоветского содержания, ветвь эта провела плановый обыск в звонарёвском жилище. Свидетельства вражеской деятельности подозреваемого сразу же обнаружились на видном месте.
Ивана Кондратьевича Звонарёва, злостного белогвардейца, троцкистского прихвостня и польского агента, неожиданно приговорили к высшей мере наказания и быстренько расстреляли в знаменитой Тверской тюрьме НКВД. Емельяну не хватило сил признаться Зине, что это он привёл её бывшего ухажёра на эшафот. Но, если честно, переживал сильно. Как только узнал о приговоре, даже напился вдрызг. Но кто же мог знать, что шуточный поступок завершится столь печальными последствиями. Потом, к счастью, подостыл и дал сам себя уговорить – никто не виноват, время такое. Если не мы их, то они нас. Лес рубят – щепки летят. Как же без щепок-то?
В обязанности ОГПУ входило тайное наблюдение за всеми иностранцами, находившимися на территории уезда. Тех было, правда, крайне мало. Молодая советская республика всё ещё находилась в международной изоляции. Однако налицо были и ростки успехов внешней политики. Дипломатическую блокаду прорвала Германия, пер-
вой признавшая СССР. В страну из-за рубежа опять потянулись предприниматели, инженеры, деятели культуры и даже простые граждане, симпатизировавшие новому общественному строю.
Однажды кто-то из бывших собственников должен был наведаться и на деревообрабатывающую фабрику в Кудыщах. Она им больше не принадлежала, но немцы по-прежнему желали покупать кругляк и пиломатериалы высокого качества, произведённые по германским стандартам. Емельяну поручалось сопровождать делегацию и оберегать её от нежелательных контактов. Самого его подмывало узнать, почему пролетариат Германии по русскому образцу выгнал ко всем чертям кайзера, но так и не решился на свержение власти буржуазии. К сожалению, до Кудыщ немцы не добрались. Что-то у них там произошло, и после приёма в Осташковском уездкоме партии они почему-то решили возвращаться в Москву. Поэтому получить ответ на мучивший его вопрос он так и не смог.
Высокой революционной честью для сотрудников ОГПУ в Осташкове стало участие в борьбе с кулачеством. На Тверьщине, как и по всей великой стране Советов, начиналась коллективизация деревни. Колхозы должны были наконец-то наполнить закрома родины, сделав голод пережитком истории, а жизнь на селе превратив в сущий рай.
Емельян, как всегда, числился в передовиках. В соответствии с распределением трудовых обязанностей в родном ведомстве сочинял он от имени деревенской и городской бедноты письма в партийные инстанции и газеты с требованием вырубить под корень зажиточное сословие, выжечь это зло калёным железом. Обращения к товарищам наверху получались вполне достоверными и образными – писал Емельян нарочно с грамматическими ошибками, но зато в неподдельных русских выражениях. Для публикации в рубрике «Письма с мест» приходилось их потом даже облагораживать. Следующим этапом была реализация собственных предложений, но уже в соответствии с высочайшими указаниями.
Во главе бригады соратников пропахал он в те годы сотни, если не тысячи километров по родному уезду в поисках мироедов. Разоблачение сельской контры каждый раз превращалось в большой праздник с песнями и плясками, водочкой и закуской в виде солёных огурцов и квашеной капусты да непременным опозориванием женской половины раскулаченного подворья. Жутко злая, но доступная для пролетариев тридцатиградусная «Рыковка», как в народе с уважением, в честь главы правительства Рыкова, величали новую водку («Как её пьют беспартийные?»), продавалась теперь повсюду и в любых дозах – 0,5 л («партиец»), 0,25 л («комсомолец») и 0,1 л («пионер»).
Возвращались в Осташков большей частью в приподнятом настроении, с обязательной гармошкой и распеванием любимых песен – «Но от тайги до британских морей Красная армия всех сильней» или «По военной дороге шёл в борьбе и тревоге боевой восемнадцатый год». Кто-то как-то нашептал Емеле, будто все эти новые зажигательные советские мелодии – нерусского происхождения. Сочинили их, мол, на свои национальные ноты авторы еврейских кровей родом из весёлого южного города Одессы. А русское – это «Во поле берёзка стояла», «Эх, ухнем» и на крайний случай «Калинка-малинка». Их и спевать русские люди должны.
С такой позицией Емельян был в корне не согласен. Кто-то из великих, он где-то слышал, назвал русские протяжные мотивы «стоном», а стонать ему совсем не хотелось. Жизнь придумала новые песни, и родословная их сочинителей, имена и фамилии, никого не должна интересовать. Главное, чтобы песня строить и жить помогала. Поэтому и хотелось народу затянуть хором громкое и дерзкое про паровоз в коммуну, винтовку в руке и тачанку-ростовчанку, гордость и красу всеми любимой рабоче-крестьянской Красной армии. А вот на «Люли-люли стояла» голос новой общественно-политической системы почему-то не прорезывался.
Пройдут годы, произойдут изменения в судьбе Емели, а любовь к тем вдохновляющим революционным напевам
сохранится, несмотря на пертурбации душевного и материального порядка, на всю жизнь.
Если в край наш спокойный
Хлынут новые войны
Проливным пулемётным дождём,
По пригоркам знакомым
За любимым наркомом
Мы коней боевых поведём…
Ну признайтесь по-честному, разве не здорово?
«Что-что, а песни умные, окрыляющие слагать и голосить народ наш умеет», – предавался раздумьям бравый милиционер.
Научился Емельян секреты и пароли из уст разных вредительских извлекать, пока не случилось неожиданное. Страстный борец за обобществление средств производства, одушевлённых и неодушевлённых, увидал он однажды в секретном списке на раскулачивание родную фамилию. Через день его должна была утвердить знаменитая «тройка» – комиссия в состава первого секретаря уездкома партии, председателя уездисполкома и уполномоченного ОЕПУ.
И даже у него, опытного и привыкшего в любых ситуациях сохранять хладнокровие чекиста, затряслись поджилки. Чуть не описался. Перечень тот составлялся при содействии комитета бедноты, где заправлял экс-Боголюбов, нынешний «огонь революции», известный ненавистник отца.
Емельян вновь и вновь перечитывал проект заготовленного постановления – «признать Селижарова Игнатия Ильича как нанимателя батрацкой силы кулаком второй степени, обобществить его собственность и выселить в отдалённые местности СССР». На душе становилось всё смурнее. Он сам уже не раз формировал эшелоны «переселения» – наглухо забитые вагоны для перевозки скота, переполненные без разбора мужчинами, женщинами и детьми, с минимальными пожитками, отправляемые в
необжитые края и в лютую стужу, и жгучую жару В пути умирало до четверти раскулаченных, трупы выгружали на конечной остановке. Неужели эти муки предстоит прочувствовать и его отцу?
Вечером пытался он завести разговор с мудрой женой Зиной, но опять не получилось, не хватило духа.
«Бежать в Занеможье, предупредить родителей, чтобы те улепётывали? – раздумывал он. – Но куда и как они могут скрыться?»
Уж он-то, сотрудник органов, не понаслышке знал, что в Советской России им спрятаться не удастся в любом случае. Длинные руки его родного ведомства настигнут везде. Наутро решил он посоветоваться с другом и наставником Яшей.
– Не вздумай и заикаться, – прозвучал его вердикт. – Себе же жизнь испортишь. Чему быть, того не миновать. Шевели извилинами насчёт себя, жены и детей. Только не притворяйся, что не знал, не ведал. Не занимайся самообманом. Наше дело правое. Но истинный революционер должен быть выше собственных шкурных интересов. Как у нас, русских, говорится: «Назвался груздем – полезай в кузов!»
Не послушался Емельян. Направился он прямиком к начальству.
«Так, мол, и так. Несправедливо это. Никакой отец мой не кулак. В худшем случае – середняк. Доносят на него. Боголюбовых, или как там их сегодня величают, всякий знает. Бездельники и пьянчуги, а вы им такое дело важное доверили. Да, два года подряд, но шесть лет назад, нанимал батя рабочих для помощи в уборке урожая. Так не в порядке эксплуатации. А потому что подсобить некому было. Сын его старший погиб за родину, а я тогда ещё в малолетках ходил. К тому же никакой эксплуатацией и не пахло. Рабочим тем заплатили сверх меры. Их можно найти, наверное. Они подтвердят. К тому же весь урожай потом в порядке продразвёрстки в пользу государства советского изъяли. Да, подпадает отец формально под партийное постановление. Но не виноват он. Если
не Игнат Селижаров – трудовой люд на деревне, то кто же ещё? Не для того большевики советскую власть устанавливали, чтобы крестьян честных и праведных, от зари до зари трудившихся, обижать».
Всё дерзкое выступление Емельяна, а в особенности с последней репликой, вызвало у начальства бурю негодования.
– Ты кого, Селижаров, учить собрался? На партию руку поднимаешь? Партийный билет на стол положить желаешь? Партия, значит, ошибается, а твой папаша – агнец божий? Может, ты сам все эти годы под пролетария маскировался? Или враги народа тебя с особым заданием в ОГПУ заслали? Так мы тебя быстро раскусим, сам признаешься.
Короче, Емельян. Коли сам напросился, лично ты и пойдёшь завтра с отрядом арестовывать подкулачника своего. И немедля прекрати буржуазное хныканье. Ишь раскис как баба. Или яйца большевистские тебе поотрезали? И заруби на носу – ещё раз проявишь мягкотелость, сковырнём не только из органов. С партией попрощаешься. Поскребём внутренности, нащупаем опухоль и вырвем её щипцами к чёртовой матери, как полагается у нас, чекистов. В землю сибирскую потянуло?
Следующий день стал в служебной и личной жизни старшего лейтенанта самым мрачным. Он врезался в память во всех подробностях. И сколько бы ни пытался потом Емельян вытравить из воспоминаний картину последнего посещения родного дома, ничего не получалось. Многие годы его преследовала грустная зарисовка того хмурого утра, когда у знакомой калитки остановились несколько повозок с вооружёнными людьми. Растерянное и ничего не понимающее лицо отца. Горькое, переходящее в вой рыдание матери. Толпа сельчан у входа. И напоследок сочный плевок прямо в глаз от сестры Нюши. Да ещё шёпот за спиной:
– Ай да Емеля, ай да молодец, против собственного-то отца… Вот герой так герой! Воспитали сынишку…
Игната Ильича отправят в далёкий Казахстан, где он через полгода скончается от тифа, не имея возможности попрощаться с родными. Авдотья запретит сыну доступ в разграбленный отчий дом, спустя пару лет умрёт и сама от тоски и несправедливости жизни. И мать, и сёстры навсегда прекратят всяческое с ним общение.
А на Емельяна между тем обрушились новые испытания. Из губернского отдела ОГПУ сообщили о предстоящем прибытии в Осташков важного начальника аж из самой Москвы. Но не с целью замера градуса инициативности местных работников в проведении политики партии, а просто на лечение. Прослышали, мол, в столице, что в одной из тверских деревушек проживает некая прорицательница и целительница. Руководящий товарищ тот тяжело болен, и осташковцам предписывалось не только оказать высокому гостю надлежащее внимание, но и с помощью всех доступных и недоступных средств принять меры по организации лечебного процесса.
Емельяна включили в состав отряда сопровождения. Он, разумеется, сразу же сообразил, о какой врачевательнице идёт речь. Предреволюционная поездка с отцом к Аграфене из памяти не выветрилась, хотя детали того разговора во взрослые воспоминания не отложились. Дом знахарки все эти годы он старался не тревожить, даже если по служебным делам иногда приходилось наведываться в её деревню. Правда, оба предсказания ясновидящей – о выборе им профессии и продолжительности его собственной жизни – Емельян напрочь запамятовал.
С большим начальником прибыли ещё двое – его денщик и представитель ГубОГПУ. Аграфену застигли врасплох. От обилия таких грозно выглядевших и вооружённых людей она вначале крепко испугалась, но когда среди визитёров распознала Емельяна, немножко успокоилась. Ординарец вкратце рассказал о болезни начальника и спросил, известно ли Аграфене Панкратьевне что-либо о таком заболевании и в состоянии ли она помочь. Пару минут смотрела целительница своими огненными глазами на неожиданного пациента, прежде чем молвила:
– Знать-то я знаю, да только напрасно вы ко мне заявились. Я лечу людей добрых, а этот человек совсем другой. Вижу, что руки его по локоть в крови и на совести его много людей. А это не по моей части. Так что, господа хорошие, лучше вам домой воротиться. Палец о палец не пошевелю ради таких, как вы.
Всеобщее молчание. В груди Емели похолодело. Но делать нечего, пришлось всей команде дом аграфенин покинуть. На пороге услышал Емельян, как начальник прошептал денщику на ушко приказание: «Порешить немедленно». Через минуту в избе прогремел выстрел, а спустя мгновение – ещё один, чекистский, для верности. Было Аграфене 63 года.
Вскоре подоспела ещё одна проверка на прочность. Рядом со своим домом заметил Емельян, возвращаясь с работы, молодого человека, лицо которого ему кого-то напоминало. Так и оказалось. Это был Андрей Загряжский. В последний раз Емельян видел его в начале 18-го. Деревенский пролетариат напролом громил усадьбу Загряжских, и те впопыхах уезжали куда-то на поезде. Из сочувствия Емелька даже помогал им, брошенным всеми слугами, грузиться.
Фамилия Загряжских фигурировала с вопросительным и восклицательным знаками в совершенно секретных реестрах диверсионно-подрывных групп «Союза защиты родины и свободы», которые могли продолжать подпольную деятельность в центральной части СССР. Знак вопросительный означал одно – чекистам было неведомо, кто из этой априори вражеской семьи находится на территории губернии. Знак восклицательный подчёркивал особую опасность, исходившую от носителей этой фамилии. Требовалось наставить надёжные силки, чтобы заполучить в капкан одного из самых активных савинковцев. И тут вот прямо явление Христа народу!
На следующий день Емельян, верный присяге пролетария, собирался доложить об увиденном начальству. Но вечером в окно его квартиры на первом этаже постучались. Друг детства Андрей Загряжский умолял выйти,
чтобы сказать «что-то важное». Поколебавшись, Емельян согласился. На заднем дворе дома, в густой темени осташковской ночи они встретились.
– Здравствуй, Емелюшка, дорогой, – первым заговорил Андрей. – Прости, ради Бога, что пришлось к тебе обратиться. Знаю, что подвергаю тебя, возможно, опасности, но иначе никто помочь не может.
Андрей рассказал, что семья пока обосновалась в Германии. У них всё более-менее в порядке. Старший брат стал инженером. Никто политикой якобы не занимается. Ни в каких антисоветских акциях они будто бы не участвуют. Боже его упаси делать что-то против Советской России. Средства для голодающих Поволжья даже в Берлине собирали.
Привела его в Осташков крайняя нужда другого рода. В суете отъезда десять лет назад семья оставила в усадьбе важные финансовые документы, которые сейчас остро необходимы в Германии. Они надёжно спрятаны, и он, Андрей, уверен, что никто и никогда добраться до них не сможет.
– Помоги, Емелюшка, пожалуйста, ради Бога получить доступ в имение. Сейчас в здании, знаю, располагается тифозный госпиталь, доступ наглухо перекрыт. Только ты способен со своими полномочиями провести меня вовнутрь. А уж мы, родной, в долгу не останемся.
Емельян слушал бывшего приятеля и размышлял о том, сколь кардинально изменился за последние десять лет мир. А вот буржуи мириться с переменами никак не желают. Рассчитывают, что их время возвратится. Полагают, что вот так просто, россказнями про некие бумаги, можно провести вокруг пальца бдительного сотрудника органов.
– Ладно, Андрей, так и быть, помогу. Мамка твоя когда-то мне десять царских рублей подарила. За хорошее воздастся хорошим, как она говорила. Только давай без бога всякого. Завтра в десять вечера у заднего входа в бывшую вашу усадьбу, парадный там сейчас заколочен.
Весь следующий день осташковский ОГПУ готовился к важнейшей операции по аресту одного из видных деятелей белогвардейской эмиграции, прибывшего в Осташков непосредственно из Берлина. Договорились брать его только в момент, когда тот будет выгребать золото и драгоценности из мастерски сокрытого и потому до сих пор не обнаруженного в имении тайника. Но операция с самого начала пошла вкривь и вкось. Неудачно затаившиеся на подступах к усадьбе чекисты обнаружили себя, белогвардейская контра бросилась наутёк. Пришлось стрелять. Взять её живьём не представилось возможным.
Усадьбу Загряжских перерыли вдоль и поперёк, но клад так и не обнаружили. В процессе прощупывания диспансера два сотрудника подхватили сыпной тиф. Совершенно секретные сведения о будто бы запрятанных драгоценностях пошли гулять по губернии, и развалины некогда образцового дворянского имения кладоискатели безуспешно шерстили ещё не раз на протяжении последующих десятилетий. Старшему лейтенанту госбезопасности Селижарову объявили благодарность. Своим поступком он смыл постыдное пятно, образовавшееся на его мундире в ходе раскулачивания отца.
О проекте
О подписке