В сорок втором вышел приказ Главнокомандующего И.В. Сталина за номером 227, которому приклеилось «Ни шагу назад». Приказ был необходим, его отчеканила не жестокая воля Верховного, а само время и суть войны. Войска расклеились, повально отступали, командиры не могли совладать с подчиненными, сами являли капитулянтство и скудоумие, но не образцы храбрости. А фронт надо было держать. Любой ценой. Ценой сотен тысяч русских голов. Волгу фриц перейти не должен. Немца нужно ввести в зиму…
Красноармейца Шамаева прихватили в гражданской одежде. На станции. Остроглазый начальник патруля подметил сидор пассажира, сунулся с досмотром, там оказалась военная форма и документы. Вердикт военно-полевого суда однозначен: «К расстрелу».
– Старший лейтенант Сенников, вам поручается привести приговор в исполнение. Шамаев был рядовым вашей части. Другим – неповадно будет!
Приговор Шамаеву прочитали перед строем батальона, а на расстрел повели в рощу: там воронка от авиабомбы, не надо могилу рыть. Пятеро солдат с винтовками, смертник Шамаев и старший лейтенант Сенников, командир расстрельной команды.
– Токо штоб враз убейте, штоб не мучился. В сердце цельтесь, не в башку. Башку жалко! – говорил Шамаев. Говорил обыденно и просто, словно вели его не на казнь, а к дантисту – удалять зуб.
Сенников смотрел на него без жалости, но и без небрежения. Ему уже доводилось присутствовать на расстреле дезертира, и приговоренный стал метаться, падать на колени, кричать, извиваться, пришлось его связывать, на голову надевать мешок, – зрелище противное. Как бы Шамаев не выкинул такое же коленце.
Дошли до воронки.
– Хм, неглубокая. Шо, больше не было? – возмутился Шамаев.
Никто ему ничего не ответил.
– Закурить дайте. Напоследок! – попросил Шамаев.
Солдаты переглянулись. Сенников достал портсигар, достал папиросу, передал папиросу бойцу, а тот Шамаеву. Приговоренный закурил, сел на ближний бугорок.
– Дезертир, дезертир, – передразнил он кого-то. – Хм, какой я на хер дезертир! – Шамаев сидел лохматый, небритый, в грязной белой рубахе и темном пиджаке. – В сорок первом, война токо началась. У нас под Минском тридцать патронов на все отделение было. Тридцать штук на десять винтовок… Хм, иди повоюй!
Сенников, по правилам, должен был пресечь предательскую пропаганду, но он молчал: Шамаев был ему интересен, Шамаев не боялся смерти или пока играл со смертью без мандража – козырными картами.
– Хм, а здесь, под Харьковом… Бросили нас, дорогу перекрыть. Пушка сорокапятка без колеса. Один пулемет «дегтярь», и взвод народу. У отступающих, у отступающих! – потряс кулаком, – боеприпасы отбирали, едритвой лять!
– Кончай! – оборвал его Сенников, но сделал это не громко.
– Хм, шо кончай! А вы шо, не отступали, што ль? Сами знаете, шо тут творилось. Я в Ростов к бабе хотел съездить. А потом снова б сюда. А меня в дезертиры… Дураки, своего бьете.
– Прекратить! – приказал Сенников.
– Да ладно, лейтеха! Ты теперь мне не начальник. Меня другой ждет. – Шамаев ткнул пальцем в небо, и сам, без понуждения, встал на край воронки.
Пятеро солдат взяли оружие на изготовку.
– Вот сюда стреляйте! – Шамаев распахнул пиджак, словно пиджак мог не пропустить пули, пальцем указал на белой рубахе, где сердце. – Давайте!
Когда солдаты зарывали воронку, Сенников сидел, закрыв глаза, привалясь спиной к березе. Дремал. Невольно слышал. Солдаты вполголоса меж собой судили.
– Все одно жалко…
– Немцы, говорят, тоже своих бегунов казнят. Еще строже.
– Лихой он. Даже грудь выпятил.
– В штрафбат бы отправили. Все ж свой…
– Начальству видней. Приказ-то зачитывали – Сталин выпустил. Ни шагу назад.
…Федор Федорович встрепенулся, отсутствующими глазами посмотрел на Серафиму. Сказал тихо, должно быть, для себя:
– Издержки на войне – это тоже суть войны. Его правильно расстреляли! Сталин не был кадровым военным, даже топографию не знал, но он нащупал нерв войны… Челноков не выполнил приказ. Шамаев тоже не выполнил приказ. Один был трус, другой разгильдяй. Приказ на войне – святое.
Серафима не засмела впадать в расспросы, лишь попутно заметила:
– Сейчас вроде не война.
– Я ничего больше не знаю и не умею, – произнес Федор Федорович. – Я вернулся бы туда. Сразу. Прямо с этой постели. На войну.
Скоро Федор Федорович посапывал, возможно, успокоенный своей мыслью, что война еще возможна и он будет на ней востребован. Серафима же не спала. Она глядела на профиль своего любовника, на его горбатый строгий нос, на его крепкие острые скулы, на виски с ворсинками серебра. Ей хотелось с благодарностью поцеловать его, но она не решилась, вспомнила к чему-то, что он муж другой женщины.
Серафима прислушалась. В доме звучал тихий вой. Или свист. Серафима поднялась, опять зажгла лампу-торшер, осмотрелась. Сквозняк где-то, сообразила она, и пошла из комнаты. Мать она застала на пороге у открытой входной двери в сени.
– Проветриваю, – сказала недовольно Анна Ильинична. – Весь дом табачиной пропах. С души воротит… – Нынешнего дочериного ухажера она дюже не любила. Его папиросного дыма не любила еще пуще.
– Колюшка уснул? – спросила Серафима.
– Давно уж, – буркнула Анна Ильинична, притворила дверь, пошла к себе в горницу. Серафима за ней.
Тощенький и мутный свет из матового плафона ночника окидывал просторную комнату, где в углу на кровати спал Колюшка. Серафима остановилась близ сына, вглядывалась в его лицо – жалостливо; сонная слюна у Колюшки вытекла из уголка губ на подушку. Опять ноющая боль в сердце – Серафима вспомнила, как приезжал Николай Смолянинов, родный папенька Колюшки.
Череп не только не приласкал кровного сына, но сразу отрекся от него, не глядючи, и оклеветал Серафиму похабно.
– Он, слыхать, де́бил! – воскликнул Череп, когда Серафима стала зазывать любовника в дом, чтобы предъявить сына. Череп воскликнул с возмущением, на ледяном нещадном слове «дебил» ударение поставил нарочито криво – на первый слог. – Чистый, говорят, де́бил, елочки пушистые! От кого ты такого нагуляла? От Фитиля, похоже? У того как раз башка продолговатая… С другим перепихнулась, а мне подсунуть хочешь? У нас в роду никогда дебилов не бывало! Так что промашечка вышла. Мы в такие порты не заходили! – От такой выволочки Серафима слез набраться не могла.
А тут мать еще возьми да плесни масла в пышущий огонь: по-родственному якобы, тайно, со снисхождением, решила выведать: «А што, Сима, поди, кроме Николая, ты еще с кем кувыркнулась? Дело таковское…» – Тут уж Серафима взвыла от горя: выходило, что даже мать и та ее обесчестила.
Но сии сцены были давние, Николай Смолянинов последние года не показывался в Вятске, а Колюшка, хоть и рос не вполне «нормальным», устойчиво ходил, выучился связно говорить, пел песенки и иногда рассуждал вполне с пути, только глаза, большие, светлые, зелено-серые, потусторонние выдавали его особость по отношению к окружающим. «Да мало ли на Руси юродивых!» – утешала себя Серафима. Колюшку она очень любила. Любила, держала крепкий неусыпный уход за внуком и Анна Ильинична.
– Девку бы мне еще родить, мама. Колюшка-то вон какой славный. Да он вроде куклы. Помощницу бы в дом, – полушепотом сказала Серафима, искоса взглянула на мать.
– От этого, што ль, рожать хошь? – нахмурилась Анна Ильинична. – Дак он же не в разводе. Да и с головой у него не все ладно… Сшибает его, глаза бычьи. Сын, погляди, у него припадочный. Колюшки хватит. Куды ты этаких наплодишь? – горячо выпалила Анна Ильинична, обожгла Серафиму безжалостно. – Да разве угадаешь: парень выйдет аль девка?
Серафима вздохнула, насупилась:
– Парней страшно рожать. Федор говорит, война может быть… То китайцы лезут, то Америкой пугают… Может, к войне уже и готовятся. В магазинах ничего почти нету. Консервы «Иваси» да масло растительное. С сахарным песком даже у нас в торге – перебои. Водки наделать и той не могут. Я мужиков алжирским красным вином травлю.
Пивная «Мутный глаз», с облезло-выгоревшей стеклянной вывеской «Закусочная „Прибой“ переживала не самые сытые времена. Вернее, времена преломлялись сквозь скудную витрину закусочной. Серафима, нагоняя на себя торговое общепитское хамство, огрызалась на реплики мужиков:
– Чего я сделаю? Не лайтесь! Чего в торге дают, тем и торгую… Да по кой я леший знаю, почему кружек нет!
Пиво нынче Серафима наливала мужикам в пол-литровые банки, а водку – в маленькие банки из-под майонеза. На закуску: бутерброд с селедкой да яйцо под майонезом – и всё. «Пропади пропадом такая торговля!» – в сердцах думала Серафима, глядя на пустые лотки в витрине.
Иной раз посетители не просто ворчали и точили зуб на буфетчицу:
– Вот она, совецкая власть! Юбилей за юбилеем справляем. А жись у простого человека как моча в этой банке… – Пиво в мутновато-зеленовато-желтеньких банках цвет имело и впрямь очень непригляден. – Проснется утром работяга, кусок хлеба с маргарином съест и на работу едет. Автобус – как скотовозка, не продыхнуть… Гнет спину день. На обед – щи, хоть хрен полощи, да котлета из обрези, наполовину хлебная…
Голос был негромкий, глуховатый, но сильный и завораживающий. Русское ухо востро на бунтарские речи! В пивной все подзамолкли. Тем более замолкли, потому что слово держал не пустобрех, не зубоскал, не пересмешник, а человек сдержанный, нрава даже тихого – Василий Филиппович Ворончихин. Хоть был он и во хмелю, но не шибко, совсем не шибко – не за той чертой, когда праведный гнев льется вперемежку с пьяной галиматьей.
– …Раз в месяц завком по килу мяса дает. Мясо с мослами… На месяц – кило работяге. У него семья, дети растут… Да зачем тогда работа вся эта, лозунги красные? Где ихний коммунизм? Ни шапку к зиме купить. Ни обуток… Пятнадцатый год в очереди на жилье стою… Нету сдвигу.
Возмущение Василия Филипповича подхватили. Пали зерна на благодатную почву. Мужики со всех сторон отозвались сочувственно и мятежно:
– Сами-то по райкомам жиреют, свиньи! Вона какой дом обкомовский себе для жилья отгрохали.
– Все богатство народное кубам да вьетнамам раздали! Русский мужик на узкоглазые да черные морды вкалывает. Сколь в этот Вьетнам вбухали?
– В Чехословакию поперлись. У брата моего сына там убили. За что?
– В Кремле от лозунгов мозги заплыли!
– Этих бы сук из таких банок напоить!
– Пенсия у матери – двенадцать рублёв? А? Всю жизнь как лошадь ломовая на колхоз проработала. А? Поживи-ка!
– Детей жалко, ведь недоедают…
– Мы войну выиграли, а немец лучше нас во сто раз живет…
– Там этакую мочу не пьют! Из поганых банок!
Серафима мысленно взмолилась: хоть бы кто чужой, пришлый не объявился. Мужики галдеж подняли с подоплекой… Будто бунт, не приведи бог…
Василий Филиппович поднялся из-за стола. Рой мужиков приутих. Понятно, он затейщик – ему и дальше речь держать.
– Где деньга рабочая? Мы чего, целый день брюхом кверху лежим? Всё в космосе сожгли? Неграм раздали? А русскому мужику? Ему чего? Сколько это терпеть еще можно? – В нем волной накатила ярость, он поднял банку с пивом. – Да подавитесь вы, сволочи партийные! Не буду больше из поганых банок пить! – Что было духу и силы он хлестанул банку о бетонный пол пивной. Осколки и грязно-желтые пенные брызги пива разлетились вокруг.
Серафима замерла. Уборщица тетка Зина открыла было рот, но тут же голос свой потеряла. Вздумай она попенять – следующая банка полетела бы в нее…
Банки с пивом и без пива, майонезные баночки, пустые и с остатками недопитой водки и алжирской красули летели на пол, в центр, с грохотом бахали, разлетались. Завсегдатаи пивной, Карлик и Фитиль, тут как тут. Карлик аж вскочил на стул, чтоб бабахнуть своей пустой банкой громче всех. Фитиль тоже всадил опорожненную посудину с детской лихостью.
Посуду крушили простые трудяги: курчавый, симпатичный слесарь из депо Андрей Колыванов и молчаливый угреватый сварщик со стройки Игорь Большаков, лысоватый с умным высоким лбом электрик с химфабрики Михаил Ильин и термист с металлургического завода, в полузатемненных очках Дмитрий Кузовкин; лупил посуду прощелыга и бездельник Митька Рассохин и запойный тунеядец Гришка Косых; грохнул банку с мутным пивом Толя Каравай, оказавшийеся в этот вечерний час в заведении, он хотел поначалу запустить банкой в витрину, но вовремя дошурупил: дело в хулиганский кураж обращать нельзя, не тот случай.
– Жрать нечего при коммунизме сраном!
– Гады! Людей за скот держат!
– Сволота партейная!
Шипели в ярости мужики, радостно и злобно смотрели на груду сырых осколков. Гневные, стеклянные и пивные, брызги окропили пивную. Даже Аким Кирьянович, коммунист с фронтовых окопов, грохнул банкой в солидарности, видать, не памятуя о своей партийной причастности к власти.
Вскоре пивная отгудела бунтарским ором и, расхлестав позорные склянки, стала потихоньку пустеть. Мужики растекались. Выплеснули с пивом крамолу – чего боле? До кремлевских партийных заправил разве достучишься!
Тетка Зина схватила веник, стала заметать сырой бой, заговорщицки приговаривала, кивая Серафиме:
– Ну и чего? Мало ли чего не бывает? Какая это посуда… Дрянь!
В это время, к радости Серафимы, в пивную зашел Федор Федорович.
– Что делать-то, Федор? Политика тут… Может, милицию вызывать? А как я вызову. Против Василия Филипповича? Да я против него – никогда. Он и родственник мне теперь, дальний. И Валентина мне – подруга и родня…
– Чего ты засуматошилась? – вступила в разговор тетка Зина с совком осколков. – Да ничего тут не было! Поднос с посудой обронили. Нечаянно… У нас тут каждый день этакие перезвоны.
– Война нужна, – тихо, основательно сказал Федор Федорович. – Война сменит курс. К власти придут новые люди. Война очистит всех. Будет порядок.
Серафима с теткой Зиной переглянулись.
– Табличку повесь: «закрыто», – подсказала тетка Зина своей начальнице.
На другой день Серафима свое заведение не открыла, налепила на дверь листок «Учет» и подалась в торг. Молва о стеклянном бунте в «Мутном глазе» все же разнеслась. Еще поутру Серафиму старался ухватить за рукав участковый Мишкин.
– Да отвяжись ты! – взбрыкивалась она. – Если надо, в участок зови. По повестке! Из-за двух склянок шум подняли…
В торге на Серафиму навалился сам управляющий, гэкающий, хохляцких кровей, бровастый и мордастый Михал Михалыч Муштренко. Он в свое время доверил молодому специалисту Серафиме Роговой закусочную «Прибой», место блатное, хлебное, – и мзды с нее не требовал. Весть о беспорядках к нему прикатила скорее, чем Серафима.
– Шо за дэбош такой? Пошто милицию не позвала? Чуешь, чем это пахнет? Про Колыму забыли?
– Чую! Вы у меня тоже скоро почуете! – не закуксилась, а как с цепи сорвалась Серафима. – Я в Цэка письмо напишу. Самому Брежневу все отпишу! Как и чем мы торгуем… В майонезных банках… Вы у меня сами на Колыму пойдете… Всем торгом, пешком… Про всю вашу шайку-лейку напишу! Как пиво водой разводите… А кружек людям нет!
– Но-но! Шо расшумелась-то? В Цэка она напишет… Да хоть в зацэка пиши!
– И напишу! – Серафима уже давно не была молодым специалистом, в должности наторела и, если по делу, луженость глотки умела начальству демонстрировать.
Уже после обеда в закусочную «Прибой» привезли пивные кружки в достаточных количествах, и стаканов несколько коробок; подбросили также пищевого ассортименту: несколько палок колбасного сыру, пол-ляжки окорока, вареных колбас двух сортов.
Беспорядки «Мутного глаза» спустили в торге на тормозах. Но по всему Вятску в закусочных позаменяли унизительную стеклотару.
Верховная партийная власть, крепко поседевшая и немало оплешелая, время от времени раздергивала кремлевские кулисы. На сцену Дворца съездов в длинные ряды президиума под ленинский барельеф выбирались напыщенные вожди. В быту, по жизни обыкновенной, они слыли вполне здравомысленными отцами, дедами, братьями, не отличались алчностью, прихотями, куртуазными плотскими запросами; в жизни административной за ними числилась организаторская сметка, воля, некоторые из них рьяно участвовали в нечистоплотных партийных чистках; но, окажись на сцене Дворца съездов под барельефом пролетарского бога, они становились плакатно плоскими, лицемерными, оболваненно способными говорить только с бумажки, и дуть в одну, марксистско-ленинскую дуду, которую продули уже до прорех.
Надеть человеку на руки сапоги, перевернуть головой вниз и пустить шагать по улице. Дико, несуразно, все вверх тормашками!
Люди на сцене, державшие речи, выглядели тоже и дико, и несуразно, и зараженные каким-то вирусом идеологии, говорили обо всем – будто бы вверх тормашками. То ли в порыве партийного празднества, предугадывая взрывы аплодисментов и оваций, они отрывались от реального бытия и до сверкающего блеска начищивали мутное мифическое слово «коммунизм», то ли глаголили исключительно об успехах страны Советов, потому что имели право так глаголить, ибо закрома были полны ядерных бомб, а смертоносное оружие – сила неимоверная в мире; эту силу никто не отменит и не обхитрит. Правда, эти самые ядерные бомбы уже сломали ход всей истории, – истории мировых войн, но деятели из Политбюро, может, и чуяли смену исторических эпох, но признать не хотели: ревизионизм, оппортунизм, партийные уклоны – вот уж дудки! – учёны уже…
Главные отчетные доклады, причмокивая и немного их причавкивая, как перележалую воблу, зачитывал с верховной трибуны Леонид Ильич Брежнев.
«…Наша цель – сделать жизнь советских людей еще лучше, еще краше, еще счастливее. Мы идем навстречу новым годам самоотверженного и вдохновенного труда, труда с полной отдачей всех творческих сил. Для нас это – единственный путь к благосостоянию и счастью, к светлому коммунистическому будущему».
О проекте
О подписке