Нас в детском саду и в младших классах школы учили петь хором под пианино:
То березка, то рябина,
Куст ракиты над рекой.
Край родной, навек любимый,
Где найдешь еще такой? (Два раза.)
Когда я пел это, я не думал, что я участвую в каком-то культурном развитии меня. Я даже не слышал собственного голоса. Мне было просто очень невесело, но я стоял и пел. Мы стояли возле пианино, страдали, а за окном, во дворе детсада, бегали и играли дети из других групп, которые уже отпели или им еще это предстояло.
Может быть, от невыносимо грустной музыки, которой сопротивлялась во мне каждая моя клеточка, жаждущая веселья, или от вынужденного неподвижного стояния во время пения, что было тоже невыносимо, может быть, от этого во мне возникло несколько серьезных вопросов к этой песне.
Во-первых, меня заинтересовало, а что такое «навек любимый»? Слово «век» мне было непонятно. Я спросил папу и получил ответ, что век – это сто лет. Сто – было много!
Сто лет я должен любить край, в котором то березка, то рябина, то есть ничего интересного для меня. «Где найдешь еще такой?» Из этих слов я должен был сделать вывод, что нет ничего лучше края, где то березка, то рябина… Но почему тогда музыка-то такая грустная? Эта музыка требовала, чтобы мы тоже пели грустными голосами. И я тогда думал (я правда так думал, а не для красного словца здесь это пишу), что, значит, любить «край родной, навек любимый» – это трудное, невеселое и очень долгое занятие, похожее на работу. На такую работу, которую постоянно, медленно и с грустным лицом делает дяденька, у которого были ключи от сарая, стоящего в дальнем углу двора нашего детсада. В этом сарае у него были лопаты, метлы и прочие скучные вещи.